Вейкарт М.А. Из записок доктора Вейкарта / Предисл. А.К., послесл. П.И. Бартенева // Русский архив, 1886. – Кн. 1. – Вып. 3. – С. 229-268.

 

Оцифровка и редакция текста – Ирина Ремизова.

 

 

 

                                 ИЗ ЗАПИСОК ДОКТОРА ВЕЙКАРТА.

 

     Мельхиор Адам Вейкарт, служивший в России гоф-медиком при Екатерине Великой, оставил записки, которыя вышли в свет во Франк­фурте на Майне в 1802 г. под заглавием: „Denkwürdigkeiten aus der Lebens-Geschichte des kaiserlichen russischen Etatsraths M. A. Weikard" (в 8-ку 554 стр.) На книжке эпиграф: Nach seinem Tode zu lesen (для чтения после его смерти), хотя она появилась еще при его жизни.

     Значительная часть этих записок посвящена воспоминаниям Вейкарта о России.

     Вейкарт родился в 1742 году в Рöмерсгаге, близ Фульды, от бедных родителей, и первоначальное образование получил в Капуцинском монастыре. Несчастный случай, вследствие котораго он в детстве сделался горбатым, подействовал на склад его характера и на выбор поприща: он посвятил себя науке. В Вюрцбургском университете он изучал медицину и по окончании курса получил место врача на водах в Брюкенау и лейб-медика при Фульдском епископе, а потом профес­сора в Фульдском университете. К этому времени относится сочинение Вейкарта Der philosophische Arzt, которое доставило ему известность.

     В 1784 году Вейкарт был приглашен в Петербург медиком ко двору. Кончина Ланскаго, котораго лечил Вейкарт, много повредила ему и, считая свое дело в России проигранным, он думал о возвращении в Германию. Но лишь через пять лет, в 1789 г., получив го­довой отпуск с сохранением жалованья, он уехал за границу врачем при княгине Барятинской, с которою объехал Голандию и Австрию. За тем, занимаясь практикою, он проживал по недолгу: во Франкфурте на Майне, Майнце, Мангейме, Ахене. В 1794 году он, казалось, решился бро­сить скитальческую жизнь и навсегда поселиться в Гейльброне, но вступление на престол Павла изменило это решение. Вейкарт снова отправился в Россию. Вторичное пребывание его у нас было кратковременно. Он умер в Брюкенау в 1803 году.

     Записки Вейкарта любопытны как по своеобразной личности авто­ра, так и в отношении тех людей, с которыми ему приходилось схо­диться в жизни. Желчный, мелочной и раздражительный, он очень на-

 

 

     230

поминает нашего Вигеля и даже превосходит его мизантропическим взглядом и каким-то цинизмом. Он одинаково ненавидит все и всех, нигде и ни с кем не может ужиться и почти всю жизнь странствует. Враждуя с собратьями по занятию, и в особенности с известным доктором Циммерманом, Вейкарт не в лучших отношениях и с своими больными. Но особенно достается от него духовенству и женщинам. В своей книге он посвятил прекрасному полу особенную главу, которую озаглавил Episode uber das Heirathen, oder ein Kapitel für jene, welche noch nicht geheirathet sind. (Эпизоды о супружестве или глава для тех, кто еще не женат). Многия места из этой главы поражают грубым цинизмом. Все это надо иметь в виду при оценке тех мест в записках Вейкарта, в которых он говорит о пребывании своем в России и службе при нашем дворе и которыя ниже следуют. Брат его, водво­рившийся в России, оставил по себе добрую память в частных преданиях семейств, где он лечил в Петербурге.         А. К.

  

                                                                                                                   *                                                                                   

     24-го Марта, 1784 года прибыл я в Петербург, где мой брат уже нанял и устроил для меня помещение. Он приехал в Россию еще в 1782 году из Парижа, где прожил пять лет. Брат сопровождал семейство Шуваловых и должен был возвратиться в Париж; но его уговорили остаться в России навсегда, и в 1784 го­ду он был уже гоф-медик и статский советник.

     Я познакомился с графом Шуваловым ¹), его достойною су­пругою и детьми в 1782 году в Фульде. Он останавливался на не­сколько дней в этом городе, из желания сделать приятное моему брату, да и графиня хотела посоветоваться со мною насчет своего здоровья.

     Граф взял с собою в Россию мою книгу «Врач-Философ» и, когда представился случай, поднес ее Государыне. Она передала книгу тогдашнему кабинет-министру Олсуфьеву, который в совер­шенстве знал Немецкий и много других языков и вообще был человек ума остраго и философскаго.

     Вскоре после этого, в конце 1783 года, Шувалову было пору­чено узнать, нельзя-ли меня пригласить к Русскому двору. Граф просил моего брата написать мне об этом. Как раз в то время, когда я получил это письмо, мне было сделано предложение из Павии занять кафедру профессора, освободившуюся после Тиссо. Надо признаться, мне и хотелось, и не хотелось получить это место. Я откровенно и с полным доверием сказал о том моему князю ²). Князь сам бывал в Италии и лично желал мне всякаго блага, а

     ¹) Графом Андреем Петровичем, котораго биографию написал Д. Ф. Кобеко, под заглавием: „Ученик Вольтера". (Р. Архив 1881, III, 241) П. Б.

       ²) Т.-е. князю-епископу Фульдскому. П. Б.

 

 

     231

потому не одобрял моего намерения ехать туда. Письмо брата было как-то неясно, или оно показалось мне таким на первое время. Я вообразил, что меня приглашают лейб-медиком к Императрице. Кабинетному ученому, мало знающему свет, каким был я, очень легко впасть в подобную ошибку. Мне не хотелось делать неприятное моему князю, и так как я сам более склонялся на предложение из России, чем из Италии, то и сообщил ему об этом чрез одного моего приятеля. Приглашение в Россию очень удивило князя; но его уважение к Русской императрице было так велико, что он охотно согласился доставить ей лейб-медика. У него еще свежа была в памяти та ярость, с какою преследовали меня за моего «Врача-Философа». «Я стар», говорил он, «а после моей смерти Вейкарт опять может подвергнуться неприятностям, поэтому я ни за что не стану отговаривать его от поездки в Россию».

     Я написал брату, что согласен на предложение. Прогоны, размер содержания и прочее я оставлял на волю Государыни, как мне советовал сделать это чрез брата граф Шувалов. Такой образ действия, конечно, был весьма благороден, но не очень выгоден для человека, котораго приглашали в Россию. Известно, что тем, которые сами едут туда искать службы, бывает очень трудно устроиться; тому же, кого приглашают, можно требовать чего угодно: Русские считают ниже своего достоинства из-за какой-нибудь тысячи, двух тысяч рублей отказаться от человека, котораго они пожелали иметь. Танцоры и певцы отлично умеют этим пользоваться. Я же не предъявлял никаких условий и подучил всего только тысячу рублей на проезд, да две с половиною тысячи жалованья. Обыкновенное содержание гоф-медика тысяча рублей; а мне дали еще полторы тысячи прибавочных или пенсии.

    Я пустился в дорогу 16-го Февраля 1784 г. в снежную зиму и совершил очень трудное путешествие. Приехав в Петербург, я всем разсказывал о моем путешествии, думая удивить своих слу­шателей; но скоро убедился, что никто этим не интересуется. (Дороги были страшныя: даже между Берлином и Потсдамом тогда не было шоссе. В Риге помог Вейкарту своею опытностью бывший кабинетский курьер, близкий к дому Шуваловых, Тир, славившийся быстрою ездою).

     Денег на дорогу, принимая в разсчет время года и способ путешествия сухим путем, оказалось у меня меньше, чем я думал. В этом я еще более уверился, когда в последствии узнал, что Сутерланд, придворный банкир, выслал своему прикащику, котораго он выписал из Страсбурга, три тысячи рублей на до-

 

 

     232

рогу. Во время путешествия приходится платить не за одних только почтовых лошадей: мне надо было купить экипаж, сделать новое платье и обзавестись всем нужным.

     Приглашение в Россию меня озабочивало. Если взять семью с собою, думал я, то в случае несчастия будет вдвое хуже. Денег у меня доставало только на проезд. Если прибавить к этому то, что у нас в Германии не было никаких связей, то мог-ли я та­щить на чужую сторону безпомощных детей и жену? О пенсии ей не было и речи. Я решился не брать с собою семьи.

     Надо между прочим заметить, что большая часть врачей, до сих пор приезжавших в Россию, были просто студенты или бедняки, не имевшие практики, или такие профессоры, которые отправлялись в Россию в надежде составить карьеру. Некоторые из них, действительно, достигали известности и денег и приобретали почет, хотя дома были простыми цирюльниками. Были, правда, при императрице Елисавете, приглашены де-Гортеры, отец и сын, и отец был, по тогдашнему времени, человек ученый; но оба они оказа­лись до того неспособными к практике, что Русские не знали, как развязаться с ними.

     Тому, кто вдет в Россию искать места, не следует брать с собой прислугу. Все, кто ни приезжал сюда с Немецкою прислугою, раскаивались в том, и я потом предсказывал это многим, на основании чужих и своих опытов. Слуга, приезжающий в Россию, обыкновенно уже наслышался о том, что другие, подобные ему зем­ляки, составили себе здесь отличную карьеру, и вот он вполне уверен, что и сам сделается каким-нибудь почтамским секретарем, таможенным писцом, или чем-нибудь в этом роде. Иной даже надеется быть советником или офицером. Всякая девка, приехав в Россию, хочет сделаться экономкою или метрессою у ка­кого-нибудь богача. Подобные люди питают пышныя надежды и ни­когда не бывают довольны; тогда они начинают искать и скоро находят других господ, а тому, кто их привез, причиняют неприятности и безпокойство. Эти выходцы, не обладая сами хорошей натурой и твердым нравственным характером, находят в России множество испорченнаго Немецкаго отребья и научаются всему дур­ному и всякой неблагодарности.

     Сверх того, привозная прислуга не знает здешняго языка, ко­торый необходим для лакея и горничной. Вообще, кто хочет поскорее научиться Русскому языку, должен заблаговременно привык­нуть к Русской прислуге. Русский человек сметлив и скоро на­учается понимать своего господина, если только последний умеет выговорить хоть несколько слов. Один известный ученый, знавший

 

 

     233

много языков, достиг этого тем, что отправлялся в ту страну, язык которой желал изучить, и брал там себе метрессу. Я знал в Петербурге одного Итальянца, который держал у себя Русскую девушку. Он говорил с ней по-итальянски, она с ним по-русски, и в короткое время оба стали отлично понимать друг друга.

     Был Великий Пост, когда я, 24 Марта, по Русскому стилю, 1784 г., после семинедельнаго, в высшей степени труднаго путешествия, прибыл в Петербург.

     Государыне угодно было дать мне сначала отдохнуть, и потому решили, что я буду представлен Ея Величеству после Святой.

     Граф Шувалов, конечно, не хотел осрамиться своею рекомендацией и возложенным на него поручением. Вообще жители больших городов, или большаго государства, в каждом приезжем находят много провинциальнаго, в чем неизбежно, в большей или меньшей степени, повинен всякий из нас. Граф удерживал меня от всяких знакомств, прежде чем я побываю у Государыни и старался переделать меня совершенно по своему идеалу. Этот странный, причудливый, взбалмошный человек своими стараниями, скуч­ными опасениями, и т. п. делал мне жизнь, в первое время моего пребывания в Петербурге, ужасно неприятною. Утешением служили мне: брат, уже знавший и большой свет, и малый, достойная и умная графиня и некий Мятлев *), почти постоянно находившийся в графском доме и бывший искренним другом моего брата. Они старались возбудить во мне благородное мужество и доверие к моим силам.

     Наконец, настал день, в который граф Шувалов должен был везти меня к Императрице. Кажется, что он очень боялся за меня.

     Для Русскаго нет ничего важнее, как благосклонный взгляд или хороший прием при дворе. Дворская немилость для него убийственна. Русский захворает, если его Государыня взглянет на него неблаго­склонно. Ему станет хуже, если она во время его болезни не вспомнит о нем и не осведомится чрез других о его здоровьи. В этом отношении я всегда имел анти-Русский образ мыслей. Я чувствовал некоторую гордость или самодовольство, когда про меня говорили, что я не в большой милости у какого-нибудь сильнаго лица. Я даже думал, что честные люди должны меня уважать по прежнему или даже больше, в чем, конечно, ошибался: люди уважают человека

     *) Петр Васильевич Мятлев был женат на графине Прасковье Ивановне Салтыковой, родной племяннице графини Шуваловой. П. Б.

 

 

     234

до тех только пор, пока думают, что он имеет значение у сильных и может быть полезен для других. Честность, ум, добродетель теперь не в моде; да и кроме того, у двора, как говорит Жан-Поль, нет времени для добродетели.

     Еще до представления Императрице случилось одно счастливое обстоятельство, вследствие котораго мой граф вдруг просиял: лю­бимый камердинер Ея Величества сказал, что в моем лице есть что-то умное. Это сразу подняло дух графа. Мне кажется, что он упал бы в обморок или убежал бы, найди камердинер в моей физиономии что-нибудь глупое ¹).

     Мы с графом вошли в комнату Императрицы. Я должен был упасть на колени и поцеловать ей руку. Так учил меня граф. Впоследствии я узнал, что это был старинный обычай, выво­дившийся при Екатерине. Я поклонился Государыне, как умел. Она выразила мне свою благосклонность.

     «Я должна вам признаться», сказала она, «что я невысокаго мнения о врачах. В молодости мне давали читать Мольера, и его мысли о врачах засели у меня в голове».

     Я улыбнулся при таком неожиданном комплименте и поста­рался, конечно, отпарировать удар; но мне все-таки было очень неловко. Проклятый Мольер!

     Ея Величество осведомилась об ученых, которые в описываемое время наиболее славились в Германии; говорила о необычайном числе писателей, сочинения которых, судя по книжным каталогам, привозились на ярмарку. Она хвалила Немецкое трудолюбие, хотя была уверена, что большая часть ярмарочных продуктов — плохой товар.

     В то время я надеялся еще как на каменную гору на дружбу покойнаго Циммермана и нашел прекрасный случай с жаром го­ворить о нем. Императрица слышала уже о Циммермане от князя Орлова и фрейлины Протасовой и тем легче заговорила о нем. Она спросила также о Николаи. Так как мне пришлось говорить о новых сочинениях, то я упомянул и о самоновейшем философском сочинении Гердера: «Идеи об истории человечества» ²).

     «Кто такой этот Гердер?»   быстро спросила Государыня.

     ¹) Черствая и неблагодарная природа: Русский граф делает ему одолжение, во­зится с ним, кормит его; а тот его же обвиняет в дворческой трусости. П. Б.

      ²) Славный Гердер (1744 — 1803) в это время жил уже в Веймаре. Екатерина, подобно Фридриху Великому, но конечно с большим правом, мало следила за развитием Германской мысли. С 1764 по 1769 г. Гердер имел большой успех у нас в Риге, состоя проповедником при тамошней церковной школе. П. Б.

 

 

     235

     — «Духовное лицо».

     «Духовное лицо!» повторила она. «В таком случае это не философское сочинение. Если человек — философ, то он не может быть духовным лицом; а если он духовное лицо, то не может быть философом. Разумеется, тот метафизический сумбур, который нынче никоторые выдают за философию, может всего лучше уживаться с попами, жидами и язычниками, но только он несовместим с здравым человеческим умом».

     Государыня разговаривала со мною по-немецки и вывела таким образом графа из затруднительнаго положения относительно Французскаго языка. Граф находил, что я говорю по-французски очень плохо. Но избавившись от одной беды, он попал в другую, мо­жет быть большую: он не понимал ничего, или очень мало из того, что говорилось, и ужасно безпокоился, не забыл ли я его наставлений, не наговорил ли я вещей, несогласных с его намерениями. Против содержания разговора он не мог ничего возразить, потому что не понял его, и потому вечером ворчал на меня за то, что я слишком много говорил и высыпал за раз весь свой мешок. По мнению Жана-Поля преимущество всегда на стороне того, кто представляет, в ущерб тому, кого представляют. «Редко бывает умное лицо», говорить он, «у того, кто бывает представляем, и, наоборот, глупое у того, кто представляет». Не знаю, какое я сделал лицо; только, вероятно, я не не понравился Государыне, потому что она на следующий день дала графу поручение ку­пить для меня дом, чтобы я мог жить в нем с моею семьею.

     Граф, действительно, поручил кому-то под рукой сыскать для меня дом. Но ему очень не хотелось портить свои дела при дворе. Он все выбирал и не мог найти дом, который был бы и хорош, и довольно дешев. Государыне, разумеется, было все равно заплатить несколькими тысячами более или менее, но боязли­вому графу не хватало смелости представить Государыне цену дома. В этой нерешительности прошло время, а после смерти фаворита Ланскаго Шувалов скорее бы, кажется, повесился, чем хоть одним словом напомнил о порученой ему покупке дома.

     Эта потеря, которую я в то время очень сильно чувствовал, это упущенное счастье целой жизни, терзало меня в те дни. Бы­вали минуты, когда я бесился на графа и повергался затем в уныние и отчаяние. Я не думал, что представится еще раз благоприятная минута в роде той, которую он упустил.

     После Святой, Государыня, по обыкновению, отправилась в Царское Село. Она приказала, вероятно, вследствие стараний графа,

 

 

     236

чтобы я провел лето там же. Вообще говоря, причиною тому могли быть придворныя интриги или какия-нибудь посторонния обстоятельства. Между тем я получил ассигновку на жалованье и место гофмедика. Императрица пожаловала меня камермедиком и приказала ска­зать мне, что я могу входить во время ея туалета в переднюю ком­нату, наравне с ея лейбмедиком и лейбхирургом. Совершенно еще небывалый в России титул камермедика вскружил голову и мне, и другим врачам. Оскорбленные лейбмедики говорили: «камермедик должно быть выше лейбмедика»; я же думал, что камермедик нечто среднее между лейбмедиком и гофмедиком. Но мы все ошибались, потому что, как каждый гофмедик заведует особою частью, например фрейлинами, пажами и т. п.; так и мое дело было заботиться о лицах, принадлежавших к камере *).

     Между двором и лейбмедиком Рожерсоном существовало в это время кой-какое недоразумение, которое увеличилось, быть может, вследствие того, что пригласили меня. Рожерсон подал просьбу об отпуске за границу, уже продал свой дом и получил две тысячи на дорогу, но не торопился отъездом. Я не заботился об этих придворных интригах, хотя они-то, может быть, всего более и ка­сались меня. Я жил себе в Царском Селе, получал отличный стол и имел всего с избытком. В начале я сказал первому камердинеру, что мне носят слишком много. Он отвечал мне: «А что же? Чего сами не скушаете, то для ваших людей». Притом я получал кушанье из лучшей кухни, чем та, из которой отпускался так называемый докторский стол: лейбхирургу, гофхирургу, придворному аптекарю. Тут-то я узнал, что это был двор, при котором не знали скупости. Мне приносили каждый день по тринадцати бутылок разных напитков: вина, Английскаго пива, Русских питий и еженедельно по штофу Данцигскаго ликера, ежедневно известное количество восковых свечей, кофею, чаю и т. п. Я вспомнил слова Олсуфьева: «Ни при одном дворе, ни в Европе, ни в Азии, ни в Африке не тратится столько, как у нас». При Российском дворе не было того положения, какое существует при других дворах, где бывает государев стол и маршальский, за которым обедают все кавалеры и советники. Государыня имела обыкновенно простой стол и приглашала к нему, кого хотела. По праздникам учреж­дался стол по чинам до втораго или до третьяго класса включи-

     *) Т. е. к покоям Государыни.   П. Б.

 

 

     237

тельно. Все господа, находившиеся при дворе и не обедавшие у Го­сударыни, имели особые обеды из дворцовой кухни.

     До тех пор пока я не был представлен Государыне в Пе­тербурге, я, по совету графа Шувалова, никуда не выезжал. По­этому у меня не было ни знакомых, ни друзей, а завистников и врагов уже было без числа. После моего представления, я спросил у графа, не нужно ли мне представиться также и Великому Князю, будущему Императору. Должно быть в то время были нелады между матерью и сыном, и граф, человек осторожный и трусливый, отсоветовал мне. После этого я в Царском Селе спрашивал у генерала Мусина-Пушкина, обер-гофмейстера при дворе Великаго Князя, могу ли я быть представлен Его Высочеству. Граф Шувалов оказался при этом настолько придворным, что тут же, в присутствии обер-гофмейстера, стал упрекать меня за то, что я до сих пор не представлялся.

     Я говорил об этом главным образом с лейбхирургом при великокняжеском дворе Беком, который вскоре был назначен лейбмедиком младших Великих Князей и впоследствии был лейбмедиком императора Павла. Я просил Бека переговорить о моем представлении с обер-гофмейстером или даже с самим Великим Князем. От времени до времени мне подавали надежду на это. Наконец, умер Ланской. Я решил ехать в город, но предварительно желал быть представлен Великому Князю и снова обратился с просьбою к лейбхирургу. Он сказал мне, что теперь Великий Князь нехорошо взглянет на это: ибо могут подумать, что я хочу обра­титься к нему как раз в то время, когда меня постигла неудача при дворе Ея Величества.

     Так это дело и осталось. Прошло несколько времени. Недоволь­ство мое усилилось, и я уже вовсе не желал быть представленным. Через несколько лет потом Великий Князь выразил, в присут­ствии других лиц, свое неудовольствие на то, что я ему тогда не представился. Он был вполне прав; но и я, конечно, не был виноват; виноваты были, как всегда, придворныя интриги.

     Всемогущего князя Потемкина не было в Петербурге в то время, когда я туда приехал. Только впоследствии я обратил внимание на то обстоятельство, что время моего прибытия в России совпало как раз со временем отлучки князя. Потемкин приехал после смерти Ланскаго, чтобы утешить Царицу. Я не представлялся Потемкину, тем более, что не был представлен Великому Князю. Впоследствии я во­обще заботился только о своих больных и не заискивал ни у кого из сильных при дворе. Порядочный и занятой человек не может

 

 

     238

заниматься любезничаньем даже с прекрасным полом; а если он начнет этим заниматься, то вскоре перестанет быть порядочным и деловым человеком. Строить куры — дело людей пошлых, ничем не занятых.

     Я должен здесь напомнить, что, после перваго моего представления Императрице, она велела передать мне чрез Шувалова, чтобы я уговорил доктора Циммермана приехать в Петербург. Я написал ему и советовал быть предусмотрительнее: выговорить себе побольше жалованья и место лейбмедика, потому что и его, также как и меня, прочили в гофмедики. Ни о чем я так не заботился, как о том, чтобы иметь в Петербурге между врачами друга, каким я считал Циммермана. Я желал от всего сердца, чтоб он тогда же был определен лейбмедиком, следовательно стал выше меня.

     Циммерман написал мне, по своему обыкновению, длинное, на двадцати семи страницах, письмо, которое хотя и заключало в себе много интереснаго, но не то, чего я хотел. Он отказывался приехать; говорил, что князь Орлов уже делал ему очень выгодныя предложения, как и г-ну Руссо, жить в поместьи около Петербурга или во дворце, в самом городе, обещал определить на государственную службу с содержанием в десять тысяч руб. (чего не имел ни один служащий), ибо-де князь считает его способным на нечто большее, чем на должность лейбмедика.

     Государыня получила это длинное письмо, потому что оно, как и все письма Циммермана, было написано именно с этою целию. Что она думала, когда читала его, этого я не могу сказать. Довольно того, что она, как уверяли, сказала: c'est un homme cher *), и больше не упоминала о нем. Впоследствии она сказала: «Циммерман пишет о предложениях Орлова поступить на службу. Я никогда не давала таких поручений».

     Приведу здесь из Циммерманова письма что касается его приглашения в Россию.

     «Ганновер, 3 Августа 1784 г. Никто во всей Европе не имеет живейшаго представления о величии и благости вашей Монархини, чем я, и это представление обновляется во мне каждый день: в ком­нате, в которой я живу, находится большой, превосходно написанный портрет ея. Глаза мои никогда не устанут глядеть на этот портрет. Взгляд на него всякий раз возвышает мою душу, согревает сердце, потому что художник выразил в нем душу. Что все в

     *) Это человек дорогой.

 

 

     239

Европе знают о Государыне, о ея доброте, столь ей свойственной, о ея величии, то знаю и я. Но я знаю больше: я знаю ее чрез одного из остроумнейших знатоков человеческаго сердца, одного из самых прямых, простых, благороднейших и величайших людей, каких когда-либо производила Германия, чрез умершаго в прошлом году Штраутенбаха. Он был с ландграфинею Дармштатскою в Петербурге. Он не имел никаких титулов, не носил лент, но был достоин знать Императрицу, и не было в свете никого, кто мог бы благороднее, возвышеннее, правдивее и с большим чувством говорить об Ея Величестве, чем Штраутенбах. Я был с ним в Вильгельмсбаде в 1780 году, после того как в Эмсе прожил четыре недели с князем Орловым, можно сказать, в дружбе и почти по-братски. И так, я уже заранее был полон Россией, куда всею силою золота и своего добраго сердца увлекал меня князь Орлов. Я был полон мыслей об Императрице. Все, что мне говорил тогда Штраутенбах о ней, лучше и благороднее не говорил никогда ничей язык. Я свободный, открытый, живой Швейцарец, т.-е. такое растение, которое не растет на почве, ка­кова здешняя. Ганновер скучен для меня. Но я имею здесь при небольшом труде хороший достаток. Король дает мне 1700 рейхсталеров годоваго содержания, и нередко я достаю еще, большею частию за консультации, четыре, пять тысяч талеров в год. «Это слишком много для философа», скажете вы. Нет, друг мой, это слишком мало для философа: ибо я далеко еще не скопил столько, что­бы мог купить себе поместье и свободу. В этом заключается все мое честолюбие. Пока я не достигну этого, я не считаю себя богатым. «Так поезжайте в Россию», скажете вы: «там богатеют. Проживите лет десять в Петербурге и потом отправляйтесь себе в ваши Альпы, в Швейцарию и покупайте имение!» Любезный Вейкарт! Сердце мое обливается кровью, и я со слезами говорю: нет! Я черезчур болезнен; нервы мои слишком раздражительны и слабы. Мне пришлось бы в высшей степени напрягаться, чтобы не быть совершенно недостойным милости той величайшей души, которая когда-либо властвовала над народами и сердцами, и я погиб-бы. Передайте все это прямо, откровенно и свободно великой Монархине, как я вам говорю, говорю растроганный до глубины души, с благодарным и обливающимся кровью сердцем, и венценосная женщина-философ, без сомнения, поймет это».

     «Послушайте, что предлагал мне князь Орлов, когда он в 1780 году хотел принудить меня par tous les diables ехать с ним

 

 

     240

в Петербург и не требовал от меня ничего кроме того, чтоб я жил у него на манер Жан-Жака Руссо:

     «1) Двойное содержание против того, какое мне давал тогда Английский король, т. е. 3400 рейхсталеров. 2) Даровое помещение в его Петербургском дворце или в саду в Гатчине; 3) особый экипаж; 4) особую прислугу; 5) даровой стол; 6) свободу возвра­титься даже в первый год, если мне не понравится в Петербурге и 7) на этот случай пожизненную пенсию в 1200 талеров, которые я могу проживать в Швейцарии. Для верности князь хотел пригла­сить из Вецлара королевскаго нотариуса, который бы внес все это в формальный контракт. Князь обещал также положить в Амстердамский или Лондонский банк известную сумму, которая обезпечивала бы мне мою пенсию. Когда я отклонил все это, он предложил мне определить меня на службу при Императрице, называл мне даже место, на которое он меня тотчас хотел рекомендовать Государыне и подавал надежду на жалованье в десять тысяч руб­лей. Но это было место не-медика; потому что князь думал, что Го­сударыня могла бы назначить меня и на другия должности. В последние дни моего пребывания при князе в Эмсе, я отказался ото всего. Он бросился мне на шею и горько заплакал. Княгиня, су­щество в высшей степени капризное и сотканное из мелких стра­стей, просто с ума сходила. Князь сказал, что хочет, за мою поездку в Эмс и четырехнедельное пребывание там, подарить мне табакерку в пять тысяч рублей и сверх того тысячу червонцев. Я не получил ни гроша (я думаю, что я был обокраден). Я сопровождал княгиню в ея поездке водою из Эмса в Кобленц (князь поехал туда сухим путем) и спас ей и двум девицам, Каменской и Протасовой, и ея свите жизнь во время страшной бури, грозы и ливня, взяв на себя управление судном».... и т. д.

     Вся эта история с Циммерманом была мне нож острый, и я, клянусь честью, ожидал только случая опять все уладить, что мне, к несчастию, и удалось. Об этом я еще скажу в своем месте. Тоже, что я до сих пор разсказал, случилось еще до моего отъезда в Царское Село. В это время распространился слух, будто Госуда­рыня страдает раком матки. Многие врачи сделали из этого спекуляцию и присылали брошюры о раке. Я сам читал в одной Француз­ской газете, что знаменитый Луи (Lоuis) присоветовал Императрице Bäder von Basreges *). Я написал об этом Циммерману, чтобы он утверждал противное в периодической печати. Он сделал это и снова приобрел расположение Государыни.

     *) Т. е. Барежския ванны. Бареж, во Франции, в Южных Пиренеях. П. Б.

 

 

     241

     Эта история с болезнью Императрицы, снова всплывшая в 1789 году, состояла, собственно, в следующем. Одна знатная Рус­ская дама была больна раком, велела составить описание своей болезни и послать с приложением пятидесяти луидоров к оператору Луи. Французы нашли в слоге письма нечто Англофранцузское, следовательно Англичанина лейбмедика. В письме было написано: elle est veuve, elle a été galante. Да еще пятьдесят луидоров! По мнению Французов это не мог быть никто иной кроме Русской императрицы.

     Через несколько дней или недель, проведенных в Царском Селе, я уехал на время в Петербург. На другой или на третий день (это было в Четверг, около полудня), получаю письмо от перваго камердинера Ея Величества, чтоб я скорее приезжал в Царское, потому что генерал Ланской захворал.

     Ланской, которому я был представлен в Царском Селе и к которому был приглашаем на обеды, заболел в Среду лихорад­кою и болью в горле. Лейбмедик Рожерсон находился в это время в Царском Селе, но не был призван к больному; пригласили только несколько хирургов. Когда я вошел в комнату Ланскаго, при котором находилась в это время Государыня, он сказал мне:

     «Je suis bien mal, mais je ne prendrai rien!» (Мне очень худо, но я ничего не стану принимать).

     Все эти господа, по примеру Государыни, хотели быть филосо­фами, и отличительною чертою их философии было презрение к ле­карству и врачам. К этому же разряду людей принадлежал Потемкин и другие.

     Я улыбнулся словам больнаго, который сам себе не умел помочь. Я сказал, что не надо много лекарств, но все же нельзя вовсе обойтись без них. Лице и шея больнаго были красны, и я, признаюсь, предположил у него жабу. Человек он был молодой, лет двадцати трех, имел всегда вид цветущий, употреблял не­удобоваримую пищу и напитки. Для образца разскажу, как приго­товляли ему пунш. Vehiculum было Токайское, вместо лимоннаго сока — сок ананаса; к этому еще прибавлялся арак. Желающие могут поместить этот пунш à la Lanskoï в какую-нибудь новую поваренную книгу. Надеюсь, он заслужит одобрение.

     С трудом и при сильном содействии Государыни уговорил я больнаго позволить открыть себе жилу. Как только было выпу­щено несколько чашек крови, он впал в легкий обморок, кото-

 

 

     242

рый показался  мне  неестественным и встревожил меня. Я прописал прохлаждающие порошки, полосканье и т. п.

     В Пятницу утром стало ему немного легче. Он знал, что я обезпечу себе благосостояние, если его вылечу, особенно потому, что Рожерсон уже получил отпуск; и вот Ланской захотел лучше передать счастие Русскому, чем иностранцу. Он послал уже не­сколько гонцов в Петербург за каким-то Соболевским, гвардейским врачем, тем самым, который, как мне говорили, присоветовал ему употребление кантарид внутрь. И этот прекрасный вель­можа был настолько близорук, чтобы думать, что, выписанный из-за границы врач мог просто сдунуть с него болезнь. Он был груб и крайне неделикатен со мной. Раз он сорвал с шеи повязку, бросил ее на пол и воскликнул: Quel médecin, qui ne peut pas même me soulager! (Что за врач, который не может даже облег­чить меня). Говорят, он при посторонних сказал, что ему про­тивны моя горбатая спина и толстый нос, вероятно потому что сам он обладал прекрасным телом и тонким женским носиком. Я молчал совершенно хладнокровно и внутренно смеялся, недоумевая что мне делать? К каким людям попал ты? говорил я сам себе, и обдумывал, как бы мне удалиться от них. Я пошел было уже за шляпою, которая лежала на столе и хотел уйти, как в комнату вошла Государыня и села подле Ланскаго на по­стель, так что мне уже неловко было уходить. Они разговаривали с Государыней по-русски, и я, разумеется, не понимал ни слова. Он ей говорил, вероятно, что послал за другим доктором. Она уговаривала его, насколько я мог догадаться, и, казалось, сделалась совсем недовольна. Наконец, Ланской позвал меня и спросил:

     N'est-ce pas, vous-même vous avez peur de ma maladie? (Не правда ли, вы сами опасаетесь моей болезни). В душе я его презирал (ибо мы, люди незначительные, иногда презираем и значительных, осо­бенно если они держатся тем, чем держался Ланской) и отвечал сухо: «Может быть. Я считаю болезнь серьезною; но надеюсь помочь».

     Между тем появились более определенные признаки (слизетечение из носу, упадок сил и др.), на основании которых можно было опасаться гнилой жабы или злокачественной скарлатины.

     Я познакомился с этою болезнию еще в Фульде во время эпидемии. Здесь припомню я один анекдот, слышанный мною от графа Герца, Прусскаго посланника, когда я ему разсказывал о болезни Ланскаго. «У меня был камердинер», разсказывал граф, «который захворал этою же самою болезнью в Берлине. Пригласили доктора Англичанина Бальи (Baillie). «О»! сказал доктор. «Хорошо, что вы

 

 

     243

пригласили меня, потому что мы Англичане знаем лучше всех эту болезнь. Немецкие врачи знают плохо или вовсе ничего не знают». Он действительно узнал болезнь, только камердинер все-таки умер.

     После описаннаго мною разговора с Государынею и Ланским я еще несколько времени побыл у больнаго и затем ушел домой. Скоро я услышал, что приехал Русский эскулап. Из любви к Государыне я желал спасти больнаго. Я отправился к новому док­тору, разсказал ему, что я предпринял, передал также, что счи­таю болезнь опасною и советую приступить к делу тщательно и осторожно. Я сообщил ему, что за день перед этим я хотел по­ставить больному пиявки на шею, но в то время их не нашлось в Царском Селе, а теперь оне есть. Я сказал также, что подготовил больнаго к мысли, что необходимо поставить пиявки или шпан­скую мушку. — «Вовсе не нужно», сказал доктор: «я скоро покончу с этою болезнью». В упоении будущим успехом он не хотел слушать никаких объяснений от меня. Новый доктор часто ставил клистиры и заставлял больнаго пить сырую воду в большом ко­личестве. Это было по правилам Императрицы, по правилам, которыя ей вбил в голову некий Голандский плут и шарлатан Иосси, котораго князь Орлов взял под свое покровительство и представлял ко двору, как смелаго эксцентрика.

     Около полудня при дворе распространился слух, что больной, в самом деле, чувствует себя лучше. «Ладно!» сказал я необду­манно, в присутствии лейб-хирурга и нескольких придворных; «а я бьюсь об заклад, что к утру и Государыня, и доктор, и больной все будут в затруднении, и меня снова пригласят». И я ожидал в своей комнате, чем кончится это комедия.

     В Субботу утром меня, действительно, потребовали, по приказанию Ея Величества, к больному. Я был уже несколько выведен из моего обычнаго флегматическаго состояния и не совсем спокойно вошел в комнату Ланскаго. Я говорил с большею горячно­стью и живостью, чем обыкновенно. Но как мне было оставаться спокойным, когда явно хотели меня унизить и опозорить?

     «Со мною обращаются невежливо», сказал я Государыне; «но я приехал сюда не затем, чтобы потерять свою репутацию. Для больнаго теперь уже потеряно лучшее время, а такия болезни быстро ухудшаются».

     Добрая Государыня была терпелива со мною, позволила мне вы­сказаться и старалась обратить дело в шутку.

 

 

     244

     «Вы, доктора», сказала она, «всегда воображаете, что можете все сделать в болезни, а ваше искусство ничто: все делает натура».

     На это я еще запальчивее отвечал: «Натура? Хорошо! Так предоставьте в данном случае все дело натуре, и я закладываю свою голову, что больной умрет».

     — «Почему вы это знаете?» сказала она. «Это одно предположение».

     «Я знаю это наверно, потому что мне известна его болезнь; я знаю, что сделает натура и чего она не сделает». После этого я вошел к больному и раскрыл ему грудь. «Теперь он весь в пятнах», воскликнул я, «о чем я заранее говорил!»

     Государыня удивилась и поверила, что медицина есть нечто боль­ше, чем  предположения.

     — «Ах!» помогите, сказала она, не зная, что делать. «Предпри­нимайте, что хотите, делайте все, что находите нужным!»

     «Нет!», сказал я. «Теперь я ничего не стану делать, по край­ней мере один не возьмусь за это. Пусть будут приглашены все медики, какие есть при дворе. Я ничего больше не хочу брать на свою ответственность».

     Лишь только Русскому врачу удалось поймать меня, как он сказал мне на ухо: Sauvez-moi, je suis perdu! (Спасите меня, я погибаю).

     Ланской возымел ко мне полнейшее доверие и оказывал вся­кое внимание, хотя спина у меня была все также горбата, и нос по-прежнему толст; но сделать что-нибудь со своим горлом он все-таки не позволял. Я заметил, что уже голова его начала ослабе­вать и несколько разстраиваться. Единственная вещь, на которую соглашался больной, были клистиры, которыя я поэтому велел делать усиленно. Раз только я его обманул и подмешал в питье гран рвотнаго, в чем потом и раскаялся: ему стало дурно, и его вы­рвало слизью. С трудом принудил я его потом пить. Сверх того он решительно не принимал никаких лекарств внутрь, ничего для горла и для шеи. Материнския увещания Государыни оставались безплодны.

     Вообще Императрица слишком горячо любила этого фаворита, чтобы поступать с ним настойчивее и построже. Притом же она имела слишком большое доверие к крепости его натуры. «Не бой­тесь!» не раз говорила она мне. «Вы не поверите, какую силу имеет в себе этот человек». Добрая Государыня, конечно, не знала, что действие кантарид не было настоящею силою природы, и что кантариды-то, вероятно, и способствовали много теперешней болезни.

 

 

     245

     Естественно, что дозы этого возбудительнаго средства должны были постепенно увеличиваться, и результатом должна была явиться гиперстения. Он сам, когда был здоров, не раз говорил своим приближенным: «я не долго проживу». От меня скрывали, но я приметил, что один старый гоф-хирург, а в его отсутствие камердинер, часто ходили за ширмы и совершали там что-то таин­ственное. Раз я подсмотрел, как один из них спрятал в угол какой-то горшечек. Улучив время, я изследовал этот горшек, и нашел в нем какую-то белую мазь.

     Я продолжал упорно стоять на своем, что без энергической помощи, которая теперь была уже очень сомнительна, ничего нельзя ожидать кроме смерти. Я не смел ни на минуту оставить болънаго и едва имел время поесть, хотя прямо говорил, что одно мое присутствие ни к чему не послужит.

     У больнаго на руке вверху был еще до болезни прыщик, ко­торый теперь, в Воскресенье, почернел. Я показал это Государыне, и Ланскому было очень неприятно, что приходилось наложить крепкия повязки. Черный прыщ и черный круг около него сдела­лись опять красными.

     «Ваше Величество изволили видеть», сказал я, «как черно было это место. Вы видите теперь перемену. Если бы попробовать тоже на шее, снаружи и внутри, тогда, может быть, была бы еще надежда».

     Государыня слушала и видела все это с грустью; но решительно ничего нельзя было поделать с избалованным, необузданным человеком, который и к самой Государыне поворачивался спиною, когда она говорила не по его, и который теперь становился все раздражительнее.

     Во втором часу ночи я вошел к нему в спальню, отлу­чившись перед тем на один час. Пьяный камердинер, который один находился при нем, удержал меня и дал мне знак, чтобы я уходил. Я сделал вид, что ушел, а сам спрятался за ширмы, чтоб посмотреть, что будет. Я заметил, что Ланской к вечеру бывает слабее, чем днем. Камердинер, с бутылкою в руке, приставал к нему, чтобы он выпил вина. Утомленный частым питьем больной отказывался. «Вы увидите», говорил камердинер, «как хорошо вы уснете после этого». Барин должен был выпить.

     «Видные вельможи!» думалось мне. «Вот как иной раз вам служат!» В данном случае нечего было уже портить, и вино те­перь было скорее полезно, чем вредно. С этого часа я решил, что когда буду болен, то возьму сиделку: женщины реже бывают

 

 

     246

пьяницы; оне чувствительнее, сострадательнее и особенно полезны по ночам, как для больных мущин, так и для здоровых. Я видел убедительный пример тому в чувствительной Государыне, которая иногда сама с величайшею заботливостью и материнскою нежностью ухаживала за больным.

     В Понедельник, около полудня, Государыня вызвала меня из той комнаты, где лежал больной, в соседнюю. «Скажите мне прямо, каково его положение? Не бойтесь ничего, я решилась и пригото­вилась ко всему». Я пожал плечами и ничего не отвечал. Я еще раньше сказал гораздо больше, чем она могла слышать. Она тре­бовала, чтоб я сказал правду.

     «Если Ваше Величество приказываете, чтоб я сказал правду, то я должен удостоверить, что все пропало». Она подавила в себе чувство, насколько могла. «Но почему вы знаете, что он умрет?» — «По воспалению».— «Где же у него воспаление?» — «На шее и на всем теле».— «На шее?» воскликнула она с принужденным смехом. «Столь же мало, как и у меня. Он глотает также хорошо, как и я».— «Тем хуже», отвечал я и замолчал.

     Наступило молчание. Она была недовольна моим сухим ответом, а я ея смехом. Я первый прервал молчание и сказал:— «Я очень бы желал, чтобы я ошибался».

     Я поклонился и вышел, потому что не считал нужным оста­ваться долее. Я смотрел на свое дело, как на вполне оконченное, каким оно на самом деле и было. Мне пришлось проходить через комнату, где лежал Ланской; отсюда я вышел в переднюю, где находились некоторые из его друзей и родных. Они осведомились о состоянии больнаго. «К утру он будет на столе!» отвечал я им.

     Я поспешил к себе на квартиру и более уже не показывался во дворце.

     Еще до этого случая у Ланскаго сделалось хрипение, предвестник смерти. Лейбхирург хотел удалить причину хрипения посредством рвотнаго или слабительнаго и приступал несколько раз ко мне с этим предложением, но я его не слушал и старался отго­ворить. Государыня, бывшая до того отменно ласкова и проста со мною, вдруг сделалась молчалива, задумчива и сердита. Я не мог себе представить причины этому. Через несколько времени она по­звала меня к себе. «Что думать о ваших медицинских правилах? Тогда вы говорили, что рвотнаго и слабительнаго нельзя давать, а теперь опять хотите дать рвотное».

     Я удивился такому упреку со стороны Государыни и уверял ее, что вовсе не имел этого намерения. Она назвала мне моего

 

 

     247

помощника, и я объяснил тогда все, так что Государыня опять ус­покоилась. Этот лейбхирург ходил к Ея Величеству и сказал, будто я настаиваю на том, чтобы дать больному рвотное.

     Так как я уже более не ходил к больному, то коварный хирург пришел ко мне, чтобы узнать мое мнение. «Я скоро сам буду», отвечал я, хотя твердо решил как раз противное. Я видел, что ему хотелось только выведать у меня, что надо думать о состоянии больнаго, потому что все эти молодцы (он, Русский доктор и еще один гофхирург) повторяли только, что я им говорил, за исключением случая со рвотным.

    Лейбхирург сказал мне о том, что пациент спокоен. «От­лично», отвечал я. Он мне сказал еще о разных переменах. Обо всем этом я постарался дать хороший отзыв. Cum vulpe vulpinandum (с волками надо выть по волчьи) думал я про себя, т.-е. с придворными надо говорить по придворному.

    Только что вышел он из моей комнаты, как является в страшном безпокойстве, почти в отчаянии, придворный аптекарь, которому я незадолго перед тем сообщил о настоящем положении дела, а он, вероятно, пересказал каким-нибудь важным особам (при дворе ведь шпионству нет пределов).

     «Ради самаго Неба!» воскликнул он. «Что же это такое? Лан­скому опять лучше?» — «Ничего об этом не знаю».— «Да ведь вы сами кому-то об этом сказали». — «Я сказал это лейбхирургу, по­тому что я ему не мог сказать правды».— «Итак все остается по-прежнему, что вы мне говорили?» — «Конечно! Исход покажет это». Аптекарь был доволен, так как убедился, что не сделал ложнаго сообщения.

     С утешением и новостями спешил лейбхирург к больному и к Государыне и сообщил все своим коллегам. Для Русскаго врача особенно ясны были признаки выздоровления. Он с товари­щами уверял Государыню, что улучшение несомненно. Появился предсмертный пот. «Слава Богу!» закричали они по-русски: «настал перелом!»

     Я спокойно сидел себе дома, зная все, что делалось там и ду­мал: «это вам за рвотное».

     Все люди, и венценосцы еще пожалуй болте других, склонны верить в то, чего им хочется. Аристократ верит известиям о победе королей, демагог — республиканцев; один только мудрец находится по средине и сомневается и в том, и в другом.

    Что должна была думать в это время добрая Государыня, когда я все говорил о смерти, а другие уверяли ее в выздоровлении? В

 

 

    248

таких затруднительных обстоятельствах она решила послать в Петербург за Рожерсоном и, благодаря этому случаю, ему снова возвращено было доверие. Он приехал к ночи, уговорил больнаго принять, à l'anglaise, ein Jamespülverchen, а около четырех часов утра Ланской скончался *). В два с половиною года возвысив­шийся из крайней бедности до положения фаворита, он оставил после себя шесть миллионов, из которых докторам, по Русскому обычаю, не досталось ни копейки. Иной раз приходилось возиться месяца по четыре, по полугоду с каким-нибудь богатым и знатным человеком и поддерживать и облегчать, насколько было можно, а после смерти не получить ни благодарности, ни вознаграждения. Мне случилось лечить барона Строгонова, который страдал водяною и уже лечился у других. В продолжении шести месяцев, в страшные холода, я посещал его большею частию по два раза на день. Ему бывало несколько раз лучше, потом хуже, вследствие неприятностей при дворе (бывший до того времени очень близкий к нему фаворит Мамонов сделался вдруг холоден и сух в отношении к нему), безпокойства и разных побочных причин, и в конце концов он умер. Он оставил после себя сто двадцать тысяч рублей чистыми деньгами, кроме имений; я же не получил ни гроша. Таков обычай у Русских: мало того, что врач, в случае смер­ти больнаго, ничего не получает, но на будущее время берут обык­новенно другаго. Это похоже на то, что немедленно назначают другаго генерала (обыкновенно хуже перваго), если первый каким-нибудь образом проиграл сражение. В Персии врача душат, если знатный больной умрет. Рейнегс говорил мне, что он всегда имел при себе сулему, чтобы отравою предупредить задушение. В Москве врачи устроили, вследствие этого, так, чтоб им платили за каждый визит: первый неоплаченный визит считался за отказ, и врач больше не являлся. Действительно, лучше пусть врач тотчас же после перваго визита оставит такого больнаго, котораго он находит неизлечимым, чтобы, по крайней мере, сберечь время и меньше портить экипаж.

     Уже после смерти Ланскаго узнал я, что его доктор старался сделать его Геркулесом при помощи кантарид. Со временем малый прием уже не оказывал действия, вследствие чего доза увеличива­лась. Ланской в самом начале своей болезни старательно мазал себе тело и обкладывался пластырями, чего не соглашался делать только с шеей; а известно, что шея находится в прямой связи с

     *) Это было с 24 на 25 Июня ст. ст. 1784 в Царском Селе. П. Б.

 

 

     249

половыми частями, в которых он почувствовал страдание при самом начале своей болезни. Возможно, что употребление кантарид расположило к столь ужасной болезни. Был слух, что Ланской отравлен, как это часто говорят про важных лиц. Их все еще, вопреки опыту, не хотят считать за смертных, подобных другим людям. Преувеличенное и неосновательное мнение о необыкновенных силах Ланскаго объясняется таким образом легко.

     Теперь он был труп, он, этот красавец, страстно люби­мый своею Государынею! Влияние его росло с каждым днем, и все были убеждены, что, проживи долее, он низверг бы Потемкина. Говорят, что Ланской должен был заплатить сто тысяч Потем­кину. Конечно, он не имел такого ума, как Потемкин, зато был красивее, умел вмешаться в семейныя дела Государыни и приноровиться к ним (wusste sich in Pamiliensachen der Kaiserin zu mischen und zu fügen), занимал ее мелочами и пользовался ея полным доверием. Только из скупости или из любви к богатству оставался он ей верен.

     Ланской был гвардейским офицером. По-французски он учился у одного Француза Серра (chevalier Serres), вероятно потому, что уже предчувствовал будущее свое положение. Серр разсказывал мне, что все движимое имущество Ланскаго в то время состояло из пяти рубах. Однажды Ланской пришел к Французу ночью просить ночлега. Серр лег к себе в кровать, а беднаго гостя положил возле на полу. Это было незадолго до случая Ланскаго. Вдруг Лан­ской попадает к двору. Тогда он приглашает любезнаго своего Серра, удерживает его у себя и тоже заставляет лечь на полу возле своей кровати. Потом Ланской взял к себе Серра, чтобы упражняться с ним в разговоре по-французски и иногда отвратительно обращался с ним, говоря, например, в присутствии своего Русскаго общества: «Посмотрите, как я буду обращаться с Французским шевалье». Серр был жаден и переносил все: он другими путями, рекомендациями, разговорами и т. п., умел извлекать себе выгоду. Действительно, его оценили в 30.000 рублей, когда умер Ланской. Серр служил офицером в Семилетнюю войну, был горяч и задорен. По его словам, он дрался на поединке с Бамбергским каноником фон Дальбергом (что был впоследствии главным судьею в Гаммельбурге в Германии). Дальберга всегда сопровождал учитель фехтования, и Серр нанес Дальбергу удар в лицо. Но за деньги даже и горячий Француз будет терпеть, что угодно.

    Самое худшее, что сделал Ланской своему отечеству, было то, что он старался тащить за собою наверх своих распутных то-

 

 

     250

варищей. Один из них получил место полицеймейстера, другие были сделаны компаньонами молодых великих князей и т. д.

     Умирая, Ланской сделал Императрицу своей наследницею или распорядительницею своего состояния. Она разделила его между род­ственниками покойнаго по своему усмотрению, вероятно, как было условлено с умирающим.

     В то время, когда Ланской лежал болен, погода была не­настная. Я заботился о Государыне и боялся, что погода, общее состояние ея здоровья и горе, все это вместе могло расположить и ее к подобной же болезни. Я написал о своих опасениях графу Ангальту, бывшему тогда генерал-адъютантом. В это время Екатерина страдала диарреей, которая, может быть, и способствовала тому, что все ограничилось легкою болью в горле.

     Горе доброй Государыни о смерти Ланскаго было невыразимо, близко к отчаянию. Еще во Вторник, когда умер Ланской, у нея заболело горло. Как выздоровление фаворита могло иметь неприятныя для г. Рожерсона следствия, так теперь, наоборот он, благодаря его смерти, еще больше пошел в гору. Государыня, не желавшая никого видеть из тех, кто был возле покойнаго, приказала лечить себя Рожерсону. Он перестал думать об отъезде. В последствии он совершил путешествие в Вену, Лондон и Париж с десятью тысячами рублей, которые в то время равнялись 20.000 гульденов. До сих пор, в течение 15-ти лет, Государыня, во время легких заболеваний, обращалась к своему лейб-хирургу и не требовала помощи лейб-медика. Лечение состояло в кровопускании, которое в данном случае казалось мне вовсе ненужным, в кое-каких полосканиях и т. п.

     Великий Князь во время болезни жил в Гатчине и приехал как только последовала смерть фаворита. Мне передавали, что Го­сударыня, когда Великий Князь вошел к ней, чтобы выразить свое соболезнование, сказала ему: «Я ни в чем не могу обвинять Вейкарта. Он мне всегда говорил правду. Остальные все дураки».

     Государыня заперлась с сестрою покойнаго, и никто не мог ее видеть. Я уложил свои вещи и молча уехал в Петербург. Я не хотел больше жить при дворе. Теперь, конечно, была полная воз­можность, в мое отсутствие, тайно вредить мне.

     Если бы граф Шувалов, по своей нерешительности, не лишил меня обещаннаго мне дома, то я был бы совершенно равнодушен ко всей этой истории: я имел бы тогда щедрое вознаграждение за мое краткое пребывание здесь, продал бы дом и опять уехал бы в Германию. Но при неимении дома история с Ланским принесла

 

 

     251

много огорчения. В моем печальном одиночестве единственным утешением служили мне Итальянцы, которые с шарманками подхо­дили под окна моей квартиры. Их плохая музыка доставляла не­которую отраду моему наболевшему сердцу. Ах, добрые люди! думал я впоследствии в Майнце (где шарманщикам запрещено хо­дить по городу), вы еще, должно быть, не бывали в России, не бы­вали еще в моем положении!

     У меня не было знакомых и, по совету графа Шувалова, я в начале и не смел ни с кем знакомиться. Поэтому и сидел в городе без знакомых и без дела. Все ждали решения, в мило­сти или в немилости я у двора. Ни один Русский не имел бы му­жества пригласить меня, пока мог опасаться, что я в немилости, о чем, действительно, и говорили некоторые злонамеренные люди. Таким образом я жил тихо, скорбя о потере дома, и вел себя так, как будто я был удален от двора.

     Я был приглашен, не знаю, по какому случаю, на обед к одному Немцу-врачу, у котораго был еще один доктор авантюрист. Были еще кой-какие гости. Я забыл про свое горе, был доволен и весел. При этом было выпито много вина и проч. На другой день я почувствовал сильную боль в желудке и мучился недель восемь, исхудал и так высох, как в чахотке. Я нарочно сделал визит графу Ангальту, чтобы показать ему свою порази­тельную худобу. Я медленно поправлялся и не умер только благо­даря случайности. Не могу решить, произошла ли моя болезнь от поддельнаго вина, или от нарочно подсыпаннаго порошка, что очень возможно.

     Тяжкая печаль Государыни, бросившей теперь обычную свою философию и искусство скрывать свои чувства, мало-по-малу утихала; но она еще долго предавалась печальным, мизантропическим фантазиям. В этом мрачном настроении духа начала она постройку замка на берегу Невы, в лесистой, дикой местности, вдали от Пе­тербурга, чтобы жить там, как в пустыне *).

     Как раз в это время попалась в руки Государыне книга Циммермана о уединении. Такое чтение было как бы нарочно создано для тогдашняго настроения ея души. Государыня прочла первый том и послала Циммерману перстень с присоединением восторженных похвал его сочинению, которое произвело, по словам автора, и в Германии, и во всей Европе сильное впечатление. Годом раньше

     *) Это была, Пелла, ныне не существующая. П. Б.

 

 

     252

или годом позже это сочинение оказало бы, может статься, совеем другое действие на Екатерину, потому что уже в следующем году она мне говорила: «Я прочла первый том Циммерманова сочинения, начала второй, но не могла дочитать до конца; слишком уж много в нем страданий».

     Поэтому теперь не было послано ни перстня,  ни письма.

     Я оставался в моем неприятном положении до тех пор, пока Государыня не переехала в город на зиму. Я обдумывал средства выбраться из России, не показывался более при дворе, и не было заметно, что Государыня желает меня видеть. Наконец, она узнала, что я думаю возвратиться в Германию и написала графу Шувалову:

     «J'apprends, que m-r Weikard est mécontent et qu'il veut s'en aller. Envoyez-lui son frère, faites-le demander ses raisons; si les raisons sont valables, j'y remédierai. (Узнаю, что Вейкарт недоволен и хочет ехать. Пошлите к нему его брата и спросите о причинах; если причины основательны, я помогу).

     Натурально, что я объяснился с графом, как только умел; но он не посмел доложить Государыне. Ея Величество спрашивала во второй, в третий раз о моем ответе. Граф не знал, что ему сказать, в особенности потому, что речь шла о неудовольствии. На­конец, Государыня сказала: «Если вы не хотите взять это на себя, я пошлю к Вейкарту моего камердинера Брезинскаго, чтобы он его спросил».

     Граф не сделал ни шагу.

     Все это усиливало мое безпокойство до высшей степени. Нако­нец, пожаловался я на свое несчастное положение покойному почт-директору фон-Эку.

     «Так вы никогда не достигнете желаемаго», сказал он, зная, как делаются дела. «Обратитесь прямо к Государыне. Изложите свою просьбу на бумаге, передайте ее мне, а я уж позабочусь о том, чтобы Государыня получила ее в собственныя руки».

     Спасибо покойнику! Благодаря его совету и попечению, мое по­ложение сразу изменилось. При этом мне вспоминается один ста­рый священник в Фульде, который подал князю пространную и безтолково написанную просьбу, состоявшую собственно в том, чтоб ему сделали прибавку в дровах, хлебе и вине. Князь возвратил ему его широковещательное послание с приказанием изло­жить просьбу коротко и ясно. Священник повиновался и написал следующее:

Guädigster Herr und Fürst,

Mich hüngert, friert und dürst't.

 

 

     253

     (Милостивейший государь и князь, мне голодно, холодно и пить хочется). Князь понял его и помог. В моем положении я ничего другаго не мог сказать кроме следующаго: «Дайте мне купить дом, который вы мне сначала обещали».

     Жестоко требовать от человека, находящагося в неспокойном состоянии, чтоб он написал что-нибудь толковое и разумное. Я написал, Бог знает, какую галиматью, причем можно было только догадываться, чего я собственно хотел. Я писал, что до сих пор скитаюсь как изгнанник, приплел тут же об ущербе для моего семейства и т. п. Несравненная Монархиня не замедлила ответом и написала следующее:

    «Красно писать я не умею, но писать ясно — это скорее мое дело. Ваше доверие мне приятно. Это должно служить ответом на ваше письмо ohne datum (без означения числа). Каждый гофмедик имеет свое определенное место. Ваше место есть место гофмедика моей камеры. Не знаю, почему вы считаете себя исключенным или изгнанным. Умный человек никогда не обходится без завистников. Мне ка­жется, что нас обоих через чур угнетает слишком большая чувствительность. Желаете ли вы привезти сюда ваше семейство или нет? Чего недостает для вашего содержания вместе с семьей: денег на дорогу или помещения? Институту было бы полезно, если бы вы удостоили его своим благосклонным взглядом. Доктор поль­зовался бы там чаще privilegia, т.-е. быть со всеми несогласным. Это написано в книге Циммермана «о уединении», которая очень занимательна».

     Адрес был:  «Гоф- и камер-медику Вейкарту».

     Дело шло об основанном в Петербурге хирургическом институте, в котором преподаватели и ученики были немцы. В России для получения ордена Св. Владимира требуется особое отличие. Лейб-хирургу Кельхену давно уже хотелось получить этот орден *). Кто прослужил тридцать лет беспорочно в офицерских чинах, тот имел право просить себе ордена. Так было в военной и граждан­ской службе, только не для врачей и хирургов, которых считали таким образом ниже писцов и солдат. Кельхен хорошо понял, что ему надо выбрать путь особенных заслуг; он и выдумал хирургический институт, где бы учились хирурги и врачи для армии и для государства вообще. Императрица дала указ, назначила Завадовскаго президентом института, а лейбхирурга и меня для при-

     *) Слышно, что существуют неизданныя записки и этого Кельхена о болезни и кончине Ланскаго. П. Б.

 

 

     254

ведения этого плана в исполнение. Таким образом и на мою долю мог достаться орденский крест. Но мне было весьма неприятно, что я, доктор, должен буду сесть ниже хирурга, который уже был статским советником. Вообще я не люблю управлять и отдаю приказания также неохотно, как и принимаю их. В моем письме я просил избавить меня от этого института, котораго и Государыня не желала. Впоследствии я сам отстал и предоставил лейбхирургу одному честь получения ордена.

     Получив письмо Государыни, я, разумеется, ожил и ободрил­ся. Я тотчас же написал ответ и уже не забыл поставить на нем число. Сущность моего ответа приблизительно была такова: «Я не могу ни на что претендовать, так как еще ничего не выслужил; но если мне позволяется чего желать, так это домишка». Я решился просить этого, тем паче, что Государыня, я знал это, еще в самом начале обещала мне дом. Она отвечала: «Ищите же себе домик, и когда найдете, скажите мне».

     Естественно, что первым моим делом было узнать о продаю­щихся домах. Так как было известно, что платить будет Госу­дарыня, то всякому хотелось поживиться из чужаго кармана и сбыть дом подороже, вследствие чего я был поставлен в большое затруднение. Я сообщил об этом камердинеру Государыни Брезинскому, который в тоже время заведывал и ея шкатулкою. Я сказал ему, что если Ея Величество желает кому-либо оказать милость и купить у него дом, то я желал бы знать это, и все зависит от ея ми­лости и приказания. Государыня, которая одинаково знала ход дел и больших, и малых, умела скоро решить и это. Она приказала камердинеру своему послать мне десять тысяч. Судьбе угодно было, чтоб я (что случалось в это время очень редко) не обедал дома именно в тот день, когда кучер или курьер Государыни привез эти деньги. Я находился у одного злаго, желчнаго человека, у покойнаго Моренгейма, и мы с ним сначала были в недоумении, кому деньги присланы: я думал, что ему, а он — мне. Посланный указал, наконец, на меня. Я занял 20 или 25 рублей у Моренгейма, дал их курьеру, а ассигновку взял к себе домой.

     Я потом имел случай говорить с камердинером об этих деньгах и о покупке дома. «Делайте с ними, что хотите», сказал мне этот честный, безкорыстный человек. Получив деньги, я послал ему золотую табакерку, которой он однако не принял, что, разумеется, редкость в России, да и везде, Надо заметить, что Бре-

 

 

     255

зинский, не смотря на свою Польскую фамилию, был Немец по происхождению и принадлежал к Немецкой церковной общине.

     Таким образом, после многих треволнений, я нажил десять тысяч рублей и десять тысяч врагов. Их было и без того много вследствие приглашения моего ко двору и вследствие того, что Госу­дарыня так часто отличала меня при дворе, особенно в Царском Селе. Число их с каждым годом увеличивалось, главным обра­зом в любезной нам Германии, что известно всякому, кто только слышал или читал те пасквили, которые появлялись в литературе против меня. И я, наконец, мог воскликнуть с Цицероном: Vigesimus annus est, cum omnes scelerati me unum petunt *).

     Теперь я был спокоен на счет того, что моя поездка в Россию была моей семье в пользу, а не во вред, чего я постоянно му­чительно опасался. Состояние моего духа сделалось теперь совершен­но веселое и спокойное, ибо ничто кроме благосостояния моей семьи не заботило меня.

     Между тем я добился практики и имел много работы. Все, что против меня делали мои завистники и враги посредством кле­веты, интриг и разных уловок — все было безполезно. «Никогда никто здесь не имел столько врагов и завистников, сколько вы», сказала мне раз одна Русская дама, жена тайнаго советника. Са­мыми злейшими завистниками и врагами моими были почти исклю­чительно люди, недавно приехавшие в Россию, или провинциалы, ко­торые надеялись из простых цирюльников со временем сделаться знаменитыми врачами.

     Лейб-медик Крузе, служивший собственно при дворе Великаго Князя, первейший хвастун и шарлатан, хотел тоже сыграть со мной шутку. Он пригласил покойнаго Бринкмана, обманув его необычайными надеждами, и быстро провел его во все знатные дома, как перваго врача в Европе. Бринкман должен был спешить приехать в Петербург весною, когда еще очень холодно. Поспеш­но должен был он, не отдохнувши, объездить вместе с Крузе всех бар, особенно живших за городом. Бринкман простудился, захворал и умер. Он жил рядом со мной, но не позвал меня во время своей болезни.

     План их был такой: доставить Бринкману практику у всей знати, потом представить его ко двору и совершенно затмить меня. Но Крузе делал все без ведома Императрицы и представил но-

      *) Двадцатый год, как все злоумышленники посягают на меня одного.

 

 

     256

ваго врача только ко двору Великаго Князя и потому не мог ни­чего ожидать от Государыни.

     Бринкмана вдова уехала за границу, а Крузе взял себе их мебель и книги для продажи; но вдова не могла получить вырученных денег и обратилась по этому поводу, еще до моего отъезда, с жалобою к Баварскому министру. Крузе был чистый прожектер и, не смотря на громадные подарки, большой оклад жалованья и разныя привилегии, умер в бедности.

     Приближался праздник, к которому делалось производство в чины. Придворный аптекарь Греф, пожалованный тогда в надвор­ные советники, писал мне накануне: «завтра вы будете коллежским советником». Я ничего о том не ведал и не делал для того ни шагу. Гофмедик надворный советник Кюрнер (как я потом узнал) посредством рекомендаций графа Кобенцеля и, вероятно, других добился того, что попал в список представленных к чину. Это могло напомнить Государыне обо мне; по собственному желанию она вписала мое имя и даже прежде Кюрнера. (Вместе с этим же Кюрнером в последствии, при Павле, живучи уже в Гейльбронне, Вейкарт произведен был в чин статскаго советника).

     Коллежский советник есть собственно то, что в других государствах разумеется под словом Regierungsrath. Это чин рав­ный полковничьему и пользуется в России известным уважением. Надворный советник, т. е. чин подполковника, не имеет, конечно, болыпаго значения в такой столице, как Петербург. Один гофхирург служил князю Потемкину, который обещал сделать его надворным советником. Человек этот разсуждал справедливо и не хотел, как самый младший гофхирург, этого чина, если его не получат равным образом и его старшие товарищи, и все они по­лучили его; потом пошли за ними и придворные аптекари.

     Вышеупомянутый камердинер Ея Величества был тоже коллежский советник. А между тем в России, где только чин делает человека, почти необходимо иметь ранг. Тяжело быть ничем там, где почти всякий есть что-нибудь.

     По вопросу об институте было назначено собрание у Завадовскаго. Один доктор, Малоросс, человек упрямый и злой, владевший знаниями, но без здраваго смысла и практической опытности, был на этом собрании у Завадовскаго, также Малоросса. Для меня было совершенно неожиданностью, что этот господин принял участие в нашем собрании и еще большею неожиданностью то, что вдруг он вытащил из кармана и прочел написанный на Латинском и Русском языке проект, который был составлен педан-

 

 

     257

тично и направлен исключительно на то, чтобы из института, предназначеннаго для Немцев, сделать чисто-Русское учреждение. Так уж обыкновенно бывает, что человек, выросший рабом у деспотов-воспитателей, в свою очередь делается деспотом, коль скоро ему придется повелевать. Граф Шувалов нередко говаривал: «un excellent esclave devient un excellent despote» (отличный раб становится отличным деспотом) в доказательство, что низшия души наиболее годны быть и рабами, и деспотами. Не раз я сердился на себя за множество в сущности ничтожных вещей, которыя я в разныя времена делал по неосмотрительности или опрометчивости, и до сих пор еще злюсь на себя, когда вспоминаю о том, что я слушал чтение клиента Завадовскаго, делал возражения и вообще вмешался в эту историю. Мне следовало требовать сообщения того, что он написал, но не связываться с ним прямо. В конце своего проекта этот глупый и злобный человек прочел следующия назидательныя слова: «Таким образом мы будем в состоянии на будущее время обходиться без иностранцев, qui, si non omnes, certo plurimi, sunt ignorantissimi et vel garrulitate sua vel arrogantia se in altum tollunt» (которые, если не все, но наверно многие суть отменные невежды и возвышают себя болтливостью либо притязательностью). При этом он, разумеется, постарался сделать мне комплимент тем, что я составляю исключение, как присутствующий.

     После этого моя нога не была ни в собрании, ни в институте. План Малоросса (его фамилия, кажется, была Тереховский) был, наконец, оставлен; лейб-хирург продолжал один свое дело. Наконец, во время путешествия Императрицы, в отсутствие лейб-хирурга, на его место пробрался с величайшей ловкостью хит­рый Рейнегс. Он невероятно лицемерил в своих письмах пред обманутым человеком до тех пор, пока не устроил дело так, что институт перешел от Завадовскаго под управление обер-по­лицеймейстера и Рейнегса, но в конце концов им управлял один Рейнегс.

     В этот промежуток времени произошло много замечательных событий. Собственно говоря, я не мог вполне винить Мало­росса, который в предложенном проекте высказал нам столь горькия вещи; ибо действительно невероятно, какие прохвосты из иностранцев иной раз возвышаются в России, между тем как лучшие люди из своего народа должны оставаться назади. Но надо заметить, что подобные примеры случаются в большой части значительных городов. Я знал Русских врачей и хирургов дей-

 

 

     258

ствительно заслуживающих лучшей участи. Особенно выделяются здесь те, которые знают по-немецки; ибо можно признать за несом­ненное, что Немецкий язык сделался универсальным языком ме­дицинской литературы. Немцы переводят почти все со всех языков и могут, следовательно, читать на каком бы языке ни появи­лось сочинение; никакой другой народ не может похвастаться таким преимуществом. Однако было безстыдною грубостью делать подобныя нападки в собрании, к которому помянутый Малоросс и не принадлежал, и в добавок делать эти нападки в том самом проекте, который должен был быть одобрен нами, т. е. ино­странцами, и утвержден Императрицею.

     В большом городе, особенно на Севере, где зимою день на­чинается поздно, нельзя посещать больных так рано, как это делается в Немецких городах. Я делал визиты утром часов в десять или одиннадцать, затем в два часа обедал, большею частию дома, изредка у приятелей. Часто я в самом деле получал выговоры за то, что слишком редко посещал чужие обеды. После обеда часа в четыре ехал я опять к больным и к шести часам бывал обыкновенно дома. Иногда приходил ко мне мой брат или какой-нибудь хороший приятель. В восемь часов я ужинал и в 10 ложился спать. Таков был обычный порядок моей жизни. Я записался за обычные двадцать пять рублей в музыкальный клуб и был там во весь год раз или два, и всякий раз требо­валось особенное усилие, чтобы заставить меня сделать что-либо вы­ходящее из обычной колеи.

     Квартира, мебель, экипажи и пр. были у меня такие же, как у других равных мне, если не лучше; я ездил четверкою, имел две кареты и коляску. По приезде я купил, правда, подержанную, но еще хорошую Английскую карету, отдал ее поправить, на что у меня было время при моем первоначальном уединении. Впоследствии я сделал себе на заказ новую прекрасную карету, стоившую 100 червонцев. По Русскому обычаю при четырех лошадях надо иметь кучера и форейтора, который сидит на лошади. Мои кучера и ла­кеи были одеты лучше, чем у других докторов. Должен сознаться, что от Русских врачей или хирургов я не испытал никаких преследований. Они слишком скромны, слишком робки и большею частью слишком ничтожны для этого; ибо возвышались только Немцы, Голландцы и Англичане. Вот эти-то любезные Немцы и старались делать мне всевозможныя притеснения. Мне, вытерпевшему в даль­ней стране так много от завистников и врагов, всего удивительнее казалось то, что даже так называемые ученые на Германской почве думали подняться над своей табачной сферой, когда вы-

 

 

     259

мещали свою злобу оскорблениями человека, который уже давно не жил с ними и не желал иметь с ними ничего общаго. Пасквиль­ные листки победоносно разносились моими врагами. По этому поводу я должен припомнить, как однажды ученик Германа Боэргава, лейб-медик Крузе, родившийся в России, вовсе не бывший мне другом, все-таки по поводу одного листка, в котором я был злобно и глупо оскорблен, прямо сказал: «Стыдно быть Немецким ученым, потому что они ничем не интересуются кроме злобнаго бездельничества». Когда в начале моей деятельности в Петербурге в обществе разсказывали, что какой-нибудь ребенок, женщина или мужчина неожиданно умирали и при этом спрашивали, кто лечил, завсегда находился субъект, обстоятельно пояснявший, что лечил Вейкарт. Я слышал это по поводу нескольких умерших, которых я ни­когда не видал и не лечил. Некто Маруцци, богатый Грек банкир, во время войны с Турками, дал Русским, кажется в пользу Орловской флотилии, большую сумму денег в займы, с условием, чтобы его сделали консулом в Венеции. Грек хотел хорошенько прижать Венецианцев. Он был сделан консулом, но потом оставил это место. Теперь он жил в Петербурге тайным советником. Он был известный говорун и присутствовал на всех собраниях. Маруцци был женат на принцессе Валашской. Его родственник, молодой человек лет 18 иди 19, захворал. Один плохой доктор, не имевший почти никакой практики, приглашен был лечить юношу. Тому сделалось хуже; позвали меня. Невежественный доктор держал слабаго, мертвенно-бледнаго больнаго в холоду и заставлял его голодать. Больной лежал в холодной комнате под легоньким одеялом, ел только вассерсуп, плоды, зелень и прозяб до костей. Я снял со стены плащ и положил на одеяло. Жалкий эскулап быстро подошел, взял плащ, повесил его на стену и сказал мне робким, дрожащим голосом: cela le chargera (ему будет тя­жело). Я настаивал на лучшем питании, но этого также не было сделано. Обезсиленный больной, котораго я раньше не знал, корчился уже в судорогах и конвульсиях, вследствие чего наконец явилась упорная икота. Врач уже истощил все свое искусство и требовал моего мнения об икоте. Я предложил порошки из одного грана цинковаго цвета с сахаром или что-то в этом роде. Числа порошков я не назначил. Он прописал 12 порошков, принимать каждые два часа по одному. Я согласился. Икота, действительно, пре­кратилась; но начались другия судорожныя движения. Я с перваго взгляда считал больнаго добычею смерти, и через несколько дней он действительно умер, Я был у больнаго всего два раза, самое

 

 

     260

большее три. Так как он умер против ожидания и, вероятно, во­преки всем уверениям близорукаго врача, то сей последний, конечно, не знал лучшаго средства, как свалить на меня всю вину и сказать, что я посоветовал ядовитое средство. Авантюрист Маруцци написал мне грубое письмо, на которое я ему тоже хорошо отвечал. Я думал, что этим и кончится вся история; но мне пришлось почти целый год слышать, как подлый Гречишка ездил по городу и распускал слух, будто я уморил его родственника.

     Я уже был в Германии, когда безстыжие Немцы писали, что я жил в Петербурге incognito и едва успел убраться, чтобы не быть выгнанным. Подобные негодяи не заслуживают опровержения. Сотни Немцев были в мое время в Петербурге, посещали меня или видели и слышали обо мне. Благоразумные и честные люди могли бы у них справиться. Странно, что в то время, когда врачи в Пе­тербурге говорили, что Вейкарт заберет всех пациентов, некоторые негодяи писали в Германию: Вейкарту нечего было делать ни у кого из знатных, он жил инкогнито.

 

                                                                                                                     *

     Далее Вейкарт подробно разсказывает о своих сношениях и ссоре с Швейцарцем Циммерманом, славным медиком и писателем, и по этому поводу приводит отрывки из писем, которыя Екатерина писала к нему, Вейкарту. Тут довольно трудно доис­каться правды; ясно только, что Циммерман очень жаден был к Русским деньгам и всяким отличиям, исходившим из Петербурга. Эпизод этот, полный всякаго рода хитростей и докторских плут­ней, может составить целую поучительную главу в истории меди­цины, так как Циммерман принял на себя доставлять в Россию врачей из Германии. Книга Циммермана о уединении была не раз издана порусски, в двух томиках, в переводе Н. Анненскаго. Екатерина увлеклась было ею и ея автором; но скоро заметила их недостатки. О сношениях Екатерины с Циммерманом и Вейкартом есть целая книга, соч. Маркарта, изд. в Бремене в 1803 г. Ека­терину довольно трудно было провести: она держалась любимой своей поговорки о волчьем рте и лисьем хвосте и дозволяла себя обма­нывать, насколько самой ей было угодно. Мнительность и раздражи­тельность Вейкарта не мешали Екатерине ценить ученыя его досто­инства. Он оставался при ея дворе и сопровождал ее в Крым­ское путешествие.

     В начале 1789 г. Вейкарт взял годовой отпуск с сохранением содержания и уехал на родину.

 

 

     261

     Княгиня Барятинская (бабка фельдмаршала) пригласила Вейкарта провожать ее в чужие края с платою по сту гульденов в месяц. Тринадцать недель ехали они до Франкфурта на Майне. В благо­дарность за излечение княгиня заказала Фальконету бюст Вейкарта. Они много и долго путешествовали по Голландии, Германии и Австрии. В Вене Вейкарт лечил графа И. Г. Чернышова, о котором сообщает любопытныя подробности. Вообще, в записках его разсеяно довольно много метких замечаний и характерных, часто безпощадных, отзывов. К Екатерине однако относится он с неизменным уважением. Приводим отзывы о нем Екатерины. 5 Апреля 1784 г. пишет она барону Гримму: «Доктор Вейкарт здесь, хотя застегнутые миссионеры всячески отговаривали его ехать сюда, а трепани­рованные даже на его пути гнали его назад *); но все по напрасну: он здесь, и нынче, 5 Апреля, в первый раз ко мне явится. Он прибыл с благословения барона Дальберга и многих других, кого я очень люблю, но кого не знаю». 5 Апреля, после обеда: «Сегодня утром видела я доктора Вейкарта. Он мне показался весьма умен и с большими познаниями. Он великий наблюдатель». Но четыре года спустя, в письме от 27 Апреля 1788 г., читаем: «Что до Вейкарта, признаюсь, что он мелочен, и в добавок глуп. Кроме того, я почитаю его неблагодарным».

 

                                                                                                                     *

     Записки Вейкарта любопытны для Русских читателей преиму­щественно по отношению к любимцу Екатерины Великой Ланскому, который в течение слишком четырех лет, с небольшими пере­рывами, пользовался первенствующим значением при нашем дворе. Поэтому нелишним считаем сообщить здесь несколько сведений об этом человеке. Известия о нем сохранились наиболее в письмах Государыни к барону Гримму, которому обыкновенно передавала она подробности о событиях, людях и о собственной обстановке.

     Генерал-поручик и генерал-адъютант Александр Дмитриевич Ланской, из Смоленских дворян, сын армейскаго капитана Дмитрия Артемьевича и супруги его Ульяны Яковлевны, родился 8 Марта 1758 г.; след. весною 1780 года, когда переехал он на житье во дворец, ему шел 23-й год, и он на 29 лет был моложе Екатерины. По отзыву его современника Л. Н. Энгельгарта, Ланской «был большаго

     *) Кого именно разумеет Екатерина под застегнутыми и трепанированными (т. е. с надтреснутым черепом), мы не знаем. П. Б.

 

 

     262

роста, стан имел прекрасный, мужественный, черты лица правильныя; цвет лица показывал здороваго и крепкаго сложения человека». Читатели припомнят портрет его на картинке Сидо, прило­женной к Русскому Архиву 1881 года. В письме к Гримму от 9 Декабря 1782 года Екатерина так выражается о красоте его: «Ланскому смерть как хочется иметь головку Грёза. Если вы ему до­станете с нея маленькую копию на эмали, он станет прыгать как коза, и цвет лица его, всегда прекрасный, оживится еще более, а из глаз, и без того подобных двум факелам, посыплятся искры».

     Потерпев измену Корсакова, который в Октябре 1779 года удалился от двора в Москву (где и основался на жительстве, вступив в связь с гр. Е. П. Строгановою, ур. кн. Трубецкою), Екате­рина, как говорят по указанию самаго князя Потемкина, остановила выбор свой на его адъютанте кавалергардском офицере Ланском. Она  заметила его еще летом 1779 г. в Петергофе. Лорд Мальмсбюри в первый раз упоминает о Ланском в депеше своей от 11 Октября этого года *): «Ланской молод, красив и, как говорят, чрезвычайно уживчив. У него много родни, братьев родных и двоюродных, и большая их часть скоро здесь появится». На Свя­той неделе следующаго года Ланской поселяется в зимнем дворце; но в Мае 1781 года, по словам того же лорда, происходит времен­ное охлаждение в пользу некоего Мордвинова. «Ланской вел себя так безукоризненно, что не подал ни малейшаго повода к тому, чтобы его отставить. Он ни ревнив, ни легкомыслен, ни дерзок и жалуется на  немилость, продолжение которой предвидит, таким трогательным образом, что Государыня и ея доверенныя лица озабочены мыслию, как бы с ним разстаться без жестокости». Но разставаться не пришлось. Через месяц Ланскому покупается у князя Потемкина имение в полмиллиона рублей. 8 Марта 1782 года Английский посол, восхваляя «безразлично-спокойный характер» Ланскаго, снова пророчит ему близкое падение, и снова ошибается. Напротив, Государыня страстно привязалась к новому своему любимцу. Страсть, снабженная столь могущественными средствами, внешними и внутренними, не пощадила человека, на котораго она обратилась. Екатерина сама занялась умственным и художественным образованием Ланскаго. В этой близости нельзя было оставаться невежею. Она

     *) См. необыкновенно любопытныя депеши  этого посла, переведенныя с Английскаго г-жою Келлерман, в Русском Архиве 1874 года. П. Б.

 

 

     263

увлекалась его успехами в просвещении. «Чтобы вам знать, что это за молодой человек, послушайте, как отзывался о нем одному своему приятелю князь Орлов. «О!» говорил он, «вы увидите, какого чело­века она из него сделает. Ему всего мало!» Он начал с того, что в одну зиму проглотил поэтов и поэмы, в другую многих историков. Романы нам надоедают, и мы возымели жадность к Альгаротти *) с братиею. Не изучая, будем мы иметь безчисленныя познания, и находим удовольствие в сообществе со всем что есть самаго лучшаго и самаго просвещеннаго. Кроме того, мы строим, сажаем; к тому же мы благотворительны, веселы, честны и полны кротости» (письмо к Гримму от 28 Июня 1782). Забавно, что Екатерина завела Ланскаго в переписку с Гриммом; но все письма любимца писаны самою Екатериною и только им подпи­саны; она же уверяла Гримма, будто он ей диктует эти письма. Таково было самооболыцение страстной женщины. Гримм, отлич­но знавший где раки зимуют, разумеется, льстил Ланскому и отозвался, что Ланские вообще умеют хорошо исполнять свои обя­занности. По этому поводу Екатерина пишет (21 Сент. 1783): «Я ему говорю это ежедневно. Они хорошаго закала, а он перл между ними; потому что никто из них, даже и Василий, его не стоит». Это Василий Сергеевич Ланский, впоследствии, при Александре и Ни­колае, министр внутренних дел. Он посылан был в Париж выручать из обольщений какой-то Немки младшаго двоюроднаго брата своего Якова Дмитриевича, в чем и помог ему услужливый Гримм, также покупавший для Ланскаго драгоценныя камеи или резные камни, которыми ныне так богат наш Императорский Эрмитаж. Из письма Екатерины от 8 Декабря 1782 г. к своему «козлу отпущения», souffre-douleur, как называла она Гримма, видно, что Ланской сам занимался резьбою на камне и вырезал очерки лица ея в виде Негритянки. Для этих упражнений Ланскаго в гравировании нарочно выписывались ценные камни из Сибири (письмо от 3 Октября 1782). Находчивая Государыня умела отлично наполнять досуги своего друга. «Каждое утро он шныряет по разным мастерским; у него свои «козлы отпущения», которых он мучает

     *) Знаменитый Итальянский писатель-философ, который пользовался особенным, уважением Фридриха Великаго. Он писал и о пластических искусствах, к которым пристрастился Ланской. Для него и ради него Екатерина тратила большия деньги на камеи и разные камни. После его кончины она уведомляет Гримма, что камеи больше не нужны ей. П. Б.

 

 

     264

словно каторжников; с полдюжины их в моей галлерее ежедневно работают для него до изнеможения» (письмо от 19 Апреля 1783). Очевидно, Екатерина заразила молодаго человека своею деятельностью. Живучи подле нея, не приходилось губить время в пошлой праздности: в ней самой деятельность била ключем, и ея живой ум неистощимо изобретал всякаго рода затеи. Даже и в Корса­кове, который отличался только внешнею красотою, сумела она развить прирожденную ему Малороссийскую любовь к музыке. Корсаков отли­чался такою наивностью, что впоследствии ежегодно, отправляясь из Москвы в Братцово и возвращаясь оттуда, совершал эти переезды в карете с императорскими гербами (слышано от М. А. Дмитриева). Ланской, напротив, был смышлен и способен ко всякому развитию. Суровый князь М. М. Щербатов ставит ему в вину, что он «жестокосердие поставил быть в чести» («о повреждении нравов в России»); но мы не имеем прямых доказательств спра­ведливости этого отзыва, хотя в нем должна быть доля правды. Безбородко вспоминал про Ланскаго, в письме в Лондон, к своему приятелю графу С. Р. Воронцову от 9 Июля 1789 года, сравнивая его с только что удалившимся тогда графом Мамоновым: «Ланской, конечно, не хорошаго был характера, но в сравнении сего был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался слишком вредить ближнему, а многим старался помогать». По единогласному свидетельству современников, Ланской чуждался всяких сплетень. При нем были в России Иосиф ІІ-й и наследный принц Прусский; он ездил с Государынею на свидание с Густавом ІІІ-м, но в политических делах участия не принимал.

     Болезнь Ланскаго началась гораздо раньше, нежели предполагал Вейкарт. Еще 3 Авг. 1781 г. Екатерина пишет императору Иосифу: «Гроза вздумала сделать мне визит в моем собственном покое, при чем молния порядком задела камергера Ланскаго и сделала ему синяк» (Р. Арх. 1880, I, 261). В Ноябре 1782 года он был болен воспалительною лихорадкою (Р. Арх. 1878, III, 81). Ровно за год до кончины он упал с Английской лошади и расшиб себе грудь, так что шесть недель лежал в постели и харкал кровью (письма к Гримму от 16 Августа и 20 Сентября 1783). Екатерина все больше и больше привязывалась к Ланскому и в каждом почти письме к князю Потемкину посылала ему поклоны от своего «Саши», Кроме больших имений, двух домов в Петербурге и одного в Царском Селе, она очевидно готовила ему графский титул и 24 Апреля 1784 года приказала Храповицкому сделать выписки из Бархатной Книги о роде Ланских (Р. Архив 1872, стр. 2062).

 

 

     265

     Кончина Ланскаго является целым событием. Скорбь Государыни была глубокая и неподдельная. Граф А. Р. Воронцов, не любивший Екатерины, не доверявший ей, видевший в ея действиях много напускнаго, на этот раз выражал опасение в письме к брату в Лондон, что она не переживет постигшаго ее удара. Есть известие, что Екате­рина носила по Ланском траур (Р. Арх. 1880, III, 263). Нельзя равно­душно читать письма, в которых она говорит о своем горе. 2 Июля 1784, т. е. через неделю, она пишет Гримму: «Я была счастлива, и мне было весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь не то: я погружена в глубокую скорбь; мо­его счастья не стало. Я думала, что сама не переживу невознаградимой потери моего лучшаго друга, постигшей меня неделю тому назад. Я надеялась, что он будет опорою моей старости: он усердно тру­дился над своим образованием, делал успехи, усвоял себе мои вкусы. Это был юноша, котораго я воспитывала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случа­лись, и радовавшийся моим радостям. Словом, я имею несчастие писать вам рыдая. Генерала Ланскаго нет более на свете. Злока­чественная горячка, в соединении с жабой, свела его в могилу в пять суток *), и моя комната, в которой мне прежде было так приятно, превратилась в пустыню. Накануне его смерти я схватила гор­ловую болезнь и жестокую лихорадку; однако со вчерашняго дня я встала с постели, но слаба и до такой степени болезненно разстроена в настоящее время, что не в состоянии видеть человеческаго лица без того, чтобы не разрыдаться и не захлебнуться слезами. Не могу ни спать, ни есть; чтение нагоняет на меня тоску, а писать я не в силах. Не знаю, что будет со мной; знаю только, что ни­когда в жизни я не была так несчастна, как с тех пор, как мой лучший и дорогой друг покинул меня».

     Месяца через два она опять вспоминает Гримму обстоятель­ства кончины Ланскаго. Разсказ ея, подтверждаемый записками Вейкарта, показывает, как резко и отчетливо запечатлевались у нея в голове все подробности занимавшаго ее обстоятельства. По этому обращику можно судить вообще о характере автобиографических повествований этой необыкновенной женщины.

     *) Княгиня Дашкова в Записках своих („Архив Князя Воронцова" кн. 21, стр. 284), уверяет, будто у Ланскаго разселся живот (son  ventre   creva); но верить княгине надо с осторожностью, тем более, что с Ланским она ссорилась. П. Б.

 

 

     266

                                                                                                                                                                     14  Сентября 1784.

     «Изо всех, окружавших его в продолжении этой злокачествен­ной пятнистой горячки (fièvre maligne et pourprée), которая началась болью горла 19-го Июня в три часа пополудни, я одна захватила горловую болезнь, от которой чуть было не умерла. Представьте, в этот самый день он пришел ко мне, когда у него разбаливалось горло, и объявил, что у него готовится опасная болезнь, от кото­рой он не встанет. Я постаралась выбить эту мысль из его го­ловы, и мне показалось даже, что он перестал думать о своей болезни. В половине пятаго он ушел к себе, в шесть я вышла гулять в сад. Он пришел туда и вместе со мною обошел вокруг озера. Когда мы вернулись ко мне в комнату, он опять стал жаловаться, но попросил меня съиграть обычную партию в реверси; игра продолжалась недолго, потому что я видела, что он страдает. Когда все ушли, я посоветовала ему пойти к себе и лечь в постель. Он так и сделал и послал за очень хорошим хирургом, который живет в Царском Селе. Врач нашел у него перемежающийся пульс и на другой день в семь часов поручил сообщить мне, что он желал бы иметь кого нибудь из своей братии для совещания. Я послала ему Кельхена и отправила нарочнаго в Петербург за Вейкартом. К полудню приехал Вейкарт. Когда я узнала об его приезде, я пошла к больному, котораго нашла в сильном лихорадочном состоянии. Вейкарт отвел меня в сторону и сказал: «это нехорошо». Я сказала ему: «Но что же это такое?», Вейкарт отвечал: «злокачественная горячка, и он умрет». На это я сказала: «Неужели нельзя помочь? А молодость? А крепкое сложение»? — «Да», сказал он, это правда, конечно; но пульс-то пе­ремежающийся, и я могу сказать наперед, как это пойдет далее, час за часом». Я позвала Кельхена. Этот, хотя и больше политик, чем Вейкарт, однако тоже не скрыл своих опасений. Между тем больной упорно не хотел ничего принимать. Он дал пустить себе кровь, поставил ноги в воду, пил много воды и другаго питья, но не принял никакого лекарства. В Четверг, целые сутки, он много спал; все лицо сильно опухло, и кончик носа побелел. В Пят­ницу приехал доктор Соболевский, его приятель; он заставлял его пить много холодной воды и давал есть разваренныя винныя ягоды. Ни Вейкарта, ни других он не хотел видеть до самаго вечера, когда лихорадка усилилась с жестокою тоскою. В Субботу ему, повидимому, стало немного легче; но к полудню началась рвота; рвало весь день, после чего он стал икать, и выступили багровыя

 

 

     267

пятна. Впрочем, в Субботу вечером Вейкарт приходил сказать мне, что, если не последует прилива к мозгу, больной, быть может, еще оправится. В это время стояла сильная жара. В Воск­ресенье его переместили в более прохладную комнату. Он перешел туда на своих ногах; в три часа я пришла к нему, и он говорил мне, какия он сделал распоряжения, чувствуя себя очень худо накануне. В это время он еще не заговаривался, но через час у него начался бред. Он называл всех по имени и отче­ству, но между тем стал заговариваться и сердился на всех, что ему не хотят привести его лошадей и запрячь их в постель. Та­кое раздражение подало нам надежду, что его вырвет желчью; но этого не случилось. В Понедельник он стал слабеть с каждой минутой. Я вышла от него в одиннадцать часов, совсем ослабев, и скрывала мои собственныя страдания до Вторника утром. Забыла сказать вам, что в Понедельник я посылала за Рожерсоном, который тогда собирался уезжать на воды. Иван Чернышов напомнил мне о Джемсовых порошках, которых Немецкие доктора и хирурги будто-бы не умеют давать; Рожерсон дал ему этих порошков, но без всякой пользы. После того как я пе­редала вам все это, мне стало легче». 26-го Сентября 1784: «Вчера исполнилось три месяца, как я не могу утешиться после моей невознаградимой потери. Единственная перемена к лучшему состоит в том, что я опять привыкла к человеческим лицам; впрочем, сердце также обливается кровью, как и в первую минуту. Долг свой исполняю и стараюсь исполнять хорошо; но скорбь моя велика, какой я еще в жизни никогда не испытывала, и вот уже три месяца я в этом ужасном состоянии и страдаю адски». Известно, что по кончине Ланскаго Екатерина сначала уехала в Пеллу с его се­строю Кушелевой, а потом долго вела уединенную жизнь в Зимнем дворце и Эрмитаже, работая над своим двухсот-язычным словарем. Так Гёте, лишившись взрослаго сына, заперся на не­сколько недель и занялся исправлением своего почерка...

     Державное самообладание не покидало великой женщины, и заве­денный порядок правления шел своим чередом. «Не подумайте», писала она Гримму, «чтобы при всем ужасе моего положения я пре­небрегла хотя бы последней малостью, требовавшей моего внимания. В самыя тяжкия минуты ко мне обращались за приказаниями по всем делам, и я распоряжалась как должно и с пониманием дела, что особенно изумляло генерала Салтыкова».

     Через несколько часов по кончине Ланскаго Екатерина на­писала следующия строки его матери:

 

 

     268

      «Ульяна Яковлевна! Вчерась, к крайнему моему прискорбию, Александр Дмитриевич, по пятидневной жестокой болезни, скончался. Зная, сколько поразит вас сие приключение, я желаю, чтоб Бог послал вам крепость перенести печаль сию, и сохранил бы вас безвредно ко утешению всего дома вашего. Будьте впрочем уверены, что я, помня незабвенно его ко мне усердие и преданность, со­храню навсегда мое истинной доброхотство к вам и ко всем тем, кто ему принадлежали. Пребываю вам благосклонна Екатерина».

      В Царском Селе, Июня 26-го дня 1784 г.   

     На обороте адрес. «Милостивой государыне Ульяне Яковлевне Ланской».

     Ланской скончался в ночь с 24-го на 25-е Июня 1784 года в Царском Селе. По его желанию, он был похоронен в дворцовом саду, где и оставался до зимы; но по словам Гельбига (стр. 432) на памятнике появились скверныя надписи, и какие-то зло­умышленники разрывали могилу, и потому его перенесли в церковь Казанской Божией Матери в так называемой «Софии». 7-го Июля того же года, указом Сенату, Екатерина распорядилась разделом имущества, принадлежавшаго Ланскому. Замечательно, что как письмо к матери, так и этот указ сохранились в списках в бумагах князя Потемкина (см. Р. Архив 1880, II, 151). Через два года Храповицкий отмечает 6-го Июня 1786.: «Во время гулянья наехали на кладбище в Царском Селе. Вспомнили Ланскаго». На завтра: «Во весь день не было выхода». Царскосельский дом Ланскаго Екатерина купила, и впоследствии при Павле в нем помещался великий князь Константин Павлович.

     После Ланскаго остались, кроме матери, брать полковник Яков Дмитриевич (дочь котораго от втораго брака с княжною Праск. Никол. Долгорукой, Елисавета Яковлевна, вдова графа Конст. Петр. Сухтелена, доселе здравствует в Неаполе), и пять сестер: Анна за Рагозинским, Елисавета за И. И. Кушелевым, Варвара за богатым Орловским помещиком М. М. Мацневым, Екатерина за Псковским губернским прокурором Михаилом Брылкиным и Евдокия за Иваном Львовичем Чернышовым. Граф Комаровский в Записках своих (1796) сообщает, что Кушелеву позволено было ездить на обед к Императрице, и он пользовался этим позволением ежедневно, хотя Императрица с ним никогда почти не гово­рила (Р. Архив 1867, стр. 222).

     Военный министр Николаевскаго царствования князь Александр Иванович Чернышов — родной племянник Екатерининскаго любим­ца. Родство с Ланским конечно облегчило ему первые служебные успехи. П. Б.