Теге Х.К. К истории Семилетней войны. Записки пастора Теге // Русский архив, 1864. - Вып. 11/12. - Стб. 1101-1163.

 

К ИСТОРИИ СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ.

Записки пастора Теге.

 

Теге, автор предлагаемых запасок, кончил свое поприще пастором в восточной Пруссии, в приходе Побетен. Он был Прусский уроженец и Прусский подданный, но по обстоятельствам, которыя читатель узнает из самих записок, служил полковым пастором русской армии в Семилетнюю войну. Эти записки изданны Гербером в 1804 году, в Кенигсберге, еще при жизни их автора, под заглавием: (Christian Tage's, ehemaligen Rufftfden Fefbprebigtrs Sebenegedichte (в Катал. Чертк. Библ., N 1190), а писаны им, как видно из них же, незадолго до их издания. Небольшая и редкия книжка эта состоит из двух отделов. Первый принадлежит издателю, и содержит жизнеописание пастора Теге до вступления в русскую службу. Этот отдел мало интересен, и потому мы кратко излагаем его. Второй отдел писан самим Теге, и содержит некоторыя интересныя свидетельства о событиях Семилетней войны, которых он был очевидцем. Личность Теге видна в его записках; она внушает к себе, и сочувствие, и доверие. Пастор Теге был старик замечательный в том отношении, что в восемь-

 

 

1102

десят лет он был так бодр, как другой человек не бывает лет в сорок. Восемидесяти лет он не только исполнял еще все пасторская обязанности, но и без помощи жены, которая была уже слаба, мог еще вести один довольно значительное свое хозяйство. При этом он сохранил живость, веселость, был приветлив и гостеприимен.

Описанием этой ясной старости пастора Теге начинается первый отдел его жизнеописания. Последуем за его изложением.

Теге родился в 1724 году, в восточной Пруссии, в городе Мариенвердере, где отец его был сперва адвокатом, потом бургомистром, потом советником (Sommiffionerath). Молодой Теге сперва готовился в юристы, и учился в Кенигсберском университете; но потом, по просьбе отца своего, избрал пасторское поприще, и изучал богословие в Галле. Окончив там науки в 1750 году, он провел восемь лет в неудачных попытках получить пасторское место - три раза дело улаживалось, и опять расходилось. Между тем он был домашним учителем, имел случай быть в Кенигсберге и слышать лучших его проповедников, посетил Данциг, Гамбург, Альтову, прожил год в Померании и пять

 

 

1103

лет в Силезии. Во второй год Семилетней войны, т. е. 1758 году, его пригласили занять в Мариенвердере; должность дьякона, и Теге прибыл в свой родной город, накануне занятая его Русскими. Но здесь начинаются собственные его записки.

 

Глава I.

Я так живо помню вступление Русских, как будто сейчас глядел на них из окна. Я сладко спал, уставши от дороги; вдруг страшный шум и крики испуга на улицах разбудили меня, Бегу к окну, узнать причину этой суматохи. Никогда еще не видали мы Русских, а подавно казаков; их появление изумило мирных граждан Мариенвердера, привыкших к спокойствию и тишине. Сидеть покойно в креслах, и читать известия о войне— совсем не то, что очутиться лицом к лицу с войною.

Несколько тысяч казаков и калмыков, с длинными бородами, суровым взглядом, невиданным вооружением — луками, стрелами, пиками — проходили по улице. Вид их был страшен и вместе величествен. Они тихо и в порядке прошли город, и разместились по деревням, где еще прежде им отведены были квартиры. Но ко всему можно привыкнуть; и нам не так страшны казались уже другия войска, проходившия Мариенвердер. Да они и не подали нам никакого повода жаловаться, потому что порядок у них был образцовый. Более восьми дней проходила кавалерия, пехота и артиллерия через мой родной город. Всего войска было по крайней мере сорок слишком полков. Они не останавливались в городе, но размещались по окрестностям.

Когда прошло войско, прибыл и остановился в городе сам г. главнокомандующий граф Фермор, с своим штабом. Для

 

 

1104

него и для штаба тотчас разбили палатки в большом лагере, где начальники ежедневно должны были находиться для смотров и распоряжений.

В эту первую неделю моей новой жизни в Мариенвердере, я получил приказание от магистрата исправлять должность дьякона: это дозволялось нерукоположенным, хотя не во всех частях. По этому случаю, когда я в первый раз говорил проповедь, граф Фермор приехал в церковь со всем своим штабом. После этого мои проповеди продолжались до Вознесения Господня, и всякий раз в присутствии русскаго генералитета.

В этот же день, только что я сел обедать по окончании моих занятий, как вошел русский офицер от графа Фермора с приказанием, чтобы я тотчас явился к нему. Каково мне было, можно себе представить; я и приблизительно не мог догадываться, зачем меня требовали. Родные мои перепугались, и я со страхом отправился.

Казаки отворили обе половинки дверей, и я увидал длинный стол; за столом генералов, в лентах и крестах, а на первом месте графа Фермора. Он важно, но милостиво кивнул мне головою. Я почтительно приблизился. Глубокая тишина в зале.

— Кто вы такой? спрашивает главнокомандующий.

Я назвал свое имя, родителей, происхождение, место рождения, занятия и т. д. Граф важно сидел между тем, и играл вилкой по серебряной тарелке.

Когда я кончил, он сказал мне отрывисто:

 — Вы будете нашим полковым пастором, и отправитесь с нами в поход.

Тут-то я упал с неба на землю.   Ни-

 

 

1105

чего подобнаго не входило мне в голову. В душе моей слишком укоренилась надежда получить покойное пасторское место, и вдруг я должен был отказаться от этой надежды. Жить в армии, о которой ходило столько ужасных слухов, и сделаться врагом своего отечества! Мысль эта, как молния, блеснула в голове моей.

  Я не  могу, ваше  превосходительство, отвечал я скоро  и решительно.

  Отчего же? спросил он,   устремив на мена очень спокойный и в то же время

-строгий и пристальный взгляд.

Я представил ему свое положение, в выражениях, сколько мог, сильных и трогательных, — мою надежду быть дьяконом и справедливое нежелание служить против моего добраго государя.

Граф Фермор в это время смотрел в тарелку и концем вилки играл по ней.

— Знаете, сказал он, что я генерал-губернатор Пруссии, и что если я прикажу, то сам придворный пастор Ованд отправится за мной в поход?

Против этого конечно сказать было нечего. Я почтительно поклонился, и просил позволения посоветоваться с моим отцом, и испросить его благословения.

— Через пол часа я вас ожидаю, сказал он, кивнув мне головою.

Возвратясь домой, я нашел у отца многих друзей, с любопытством ожидавших,

чем кончится дело. После разных толков, мы  сочли   благоразумным  повиноваться.  У нас жива была старая добрая вера в Божий промысел,   которому   мы и приписали это внезапное  назначение.   Посоветовавшись с своими, я возвратился к графу.

У него обед еще не кончился. Я доложил ему, что согласен исполнить его волю; он принял это повидимому равнодушно; потом я попросил позволения съез-

 

 

1106

дить в Кенигсберг для экзамена и рукоположения. „Это можно исполнить, не выезжая отсюда." Я попросил денег вперед для пасторской одежды. „Вы их получите" и кивнув головою, он велел мне идти.

Не зная, когда графу угодно будет назначить мой экзамен, я день и ночь сидел над своими книгами, чтоб быть готовым всякую минуту. Через неделю, поздно вечером, я получил приказание находиться в главной церкви на следующий день, в 9 часов.

Общество офицеров проводило меня к алтарю, и там поместилось полукругом, а я по средине. Графа Фермора при этом не было. Главный пастор приступил к экзамену, продолжавшемуся пол часа; потом без дальних околичностей, началось рукоположение, и еще через пол часа, я уже был полковым пастором.

 

Глава II.

Несколько дней спустя мне приказано было говорить назавтра вступительную проповедь. Вместе с приказанием прислан был и текст для проповеди, выбранный самим графом:   „Се скиния Божия  с человеки, и вселится с ними, и тии людие Его будут, и   сам  Бог  будет  с   ними,   Бог  их. (Апокал.  XXI, 3). Не тогда, но впоследствии увидал я, что в   выборе   этого текста выразился   характер графа. Он был очень благочестив, и строго смотрел, чтобы в  армии соблюдались, хотя внешние, обряды веры. Каждый полк имел  своего  священника,   начальником их был протопоп. В армии до сих пор не было только пастора, а между тем сам граф, многие генералы   и  некоторые штаб и  обер-офицеры   исповедовали лютеранскую веру.   Вышеозначенным текстом

 

 

1107

граф хотел показать свою радость о том, что нашел себе проповедника.

На следующее утро, в почетном сопровождении, поехал я в лагерь. Меня ввели в большую зеленую палатку 120 футов длиною, подаренную графу Фермеру городом Кенигсбергом. С противуположнаго конца ея была перегородка; пространство, находившееся за нею, служило вместо сакристии. Впереди стоял стол, покрытый алым бархатом, с императорским гербом, шитым золотом. Я произнес проповедь в присутствии всего генералитета и всех офицеров, и по окончании ея мне положили на стол значительный подарок в несколько сот рублей. Тут в первый раз приказано мне явиться к графскому столу, и потом являться к нему в известный час ежедневно.

Возвратясь от обеда, я нашел у себя императорскаго сержанта, который ждал меня. По приказанию графа он должен был находиться при мне безотлучно, и служить моим проводником. Объявляя об этом, сержант просил меня выдти на двор посмотреть, что граф присылал мне.

Я увидал крытую повозку, запряженную тройкой лошадей, и кучера в придворной одежде, то есть, в красной шапке с императорским гербом, из желтой меди. Сержант прибавил, что граф предоставляет мне этот экипаж, бывший до сих пор в распоряжении одного капитана при тайной канцелярии, который застрелился несколько дней тому назад(*).

Я не смею не сознаться, что в тогдашнем моем возрасте эти милости несколько вскружили мне голову. Я мечтал о самой счастливой будущности, и самой лучшей

(*) Он   застрелился,   потому   что    обойден был чином при общем производстве.

 

 

1108

жизни, и ночь, после вступления моего в должность полковаго пастора, прошла для меня в сладких ощущениях и ожиданиях. Но едва стало разсветать, как сержант разбудил меня, „Вставайте! вас требуют. Казаки и калмыки едут сегодня в поход за Вислу передовым отрядом. Гетман хочет, чтоб вы благословили их перед переправой."

  Я,  лютеранский  пастор, буду благословлять солдат греческой веры?

  Гетман говорит, что мы все христиане, что ваше благословение такое же как протопопово; протопопу бы следовало благословлять солдат, но он еще не воротился из Кенигсберга.

  Да я не знаю ни слова по русски.

  Не беда, если никто вас   и не поймет.   Русский  уважает всякаго священника, про котораго знает, что он поставлен законною властию. Говорите только по правде и чувствительно, и осмелюсь вам посоветовать, упоминайте   почаще  имена Авраама,  Исаака и Якова,  так и будет хорошо.

Добрый сержант конечно не подозревал, что вместе с этим советом, он давал мне и содержание для напутственной проповеди. И в самом деле кстати было напомнить передовым войскам о древних патриархах, которым было так трудно переселяться из одних мест в другия, неизвестный. Может быть, некоторые из слушателей н поняли меня. Я говорил стоя у самаго берега Вислы, на небольшом возвышении. Начальники, как мне показалось, были тронуты; солдаты же, по крайней мере, крестились всякий раз при имени Иисуса, Авраама и т. д. Да и сам я растрогался, оканчивая свою речь. Мне тоже предстояло идти в поход, и мрачныя события грозили в будушем.

 

 

1109

Когда я кончил, гетман, с выражением чувства на лице, котораго никогда не забуду, сунул мне в руку 40 рублей. Войско двинулось, и в рядах его я видел многих последний раз.

Несколько дней спустя случилось мне приобщать Св. Таин полковаго коновала, лютеранина, который в ночь после того умер. Я узнал на другой день, что умерший отказал мне крытую повозку с двумя лошадьми. Этот подарок был мне вдвойне приятен; во первых, как доказательство, что меня любят; во вторых, он был полезен в моемъ хозяйстве. Я мог уложить мои вещи на двух повозках, и обзавестись, как должно, всем нужным. К каждой повозке взял я по одному человеку прислуги, и покойно ждал приказа к выступлению.

Через несколько дней армия перешла Вислу

 

Глава III.

Прежде, чем приступлю к описанию дальнейших событий, разскажу, что мне известно о русской армии, находившейся под начальством графа Фермера, и остановлюсь особенно на изображении самаго главнокомандующего. О нем шла и хорошая и дурная слава. Еще очень недавно, г. де ла Мессельер очернил его в статье своей, помещенной в прошлогодней июльской книжке Минервы, издаваемой Архенгольцом. В этой статье, (на стр. 94), сказано, будто Фермор действовал заодно с королем прусским, и был им даже подкуплен, что Фермор, хороший интендант армии, был однакоже плохой боевой генерал. Кроме измены, в этой статье, приписываются ему еще другия низкия дела.

Правда, что де ла Мессельер — современник графа; но ведь и я также его современ-

 

 

1110

ник. Де ла Мессельер наблюдал издали за действиями Фермора; судил об них по известиям, которыя сообщались может быть людьми подкупными, я же был очевидец описываемых событий, и очевидец, котораго никто не подкупал; я потому мне нечего скрывать истину; а что я имел всю возможность наблюдать, в этом, я думаю, никто не будет сомневаться. Интриги были в то время при каждом почти дворе; с помощью их придворные обыкновенно избавлялись от врагов своих. Кто знает эти интриги и знает свет и людей, тот не поверит безусловно какому нибудь Мессельеру.

Тайны графа Фермора мне неизвестны, никогда я не писал для него, ни частных писем, ни деловых бумаг. Но среди армии, наполненной его врагами, мне легко было бы услышать толки о сомнительной преданности его русскому правительству, в чем его обвиняет де ла Мессельер. Тем не менее я не слыхал ничего подобнаго. Не знаю также, какими доводами Французская партия в Петербурге умела привлечь графа Фермора к ответственности за Цорндорфское сражение; по всем вероятиям, благодаря ея внушениям, и я был заключен в крепость. Не смотря на то, мы с графом— si licet parvis componere magna (*)—вышли чисты из испытания, которому подверглись, по милости Франции, а де ла Мессельер пал еще прежде окончания нашего дела.

Граф Фермор, лифляндец по происхождению, отличился в 1734 году при осаде Данцига, где был флигель-адъютантом при генерал-фельдмаршале Минихе. Высших степеней достиг он своею разсуди-

(*) Если осмелюсь сравнивать себя с этим большим человеком.

 

 

1111

тельностью и преданностью русскому престолу; при императрице Елизавете получил он главное начальство в войне против Пруссии.

Когда я узнал Фермора, ему было около 50 лет;   он   был   средняго   роста, лице имел красивое, но несколько бледное. Всегда держал себя очень важно   в обхождении с людьми знатными   и с своим штабом. За то низших умел привлекать к себе кротостью и приветливостью. Он был очень благочестив,   и, соблюдая в точности   все  постановления   лютеранской   веры, никогда не пропускал воскреснаго богослужения.   Накануне   всякой   дневки,   которая обыкновенно бывала на третьи сутки, я получал приказание назавтра говорить проповедь.   Граф  приобщался  Св. Таин   только однажды   в год,   в  день Вознесения Господня. Он был чрезвычайно милосерд к бедным и притесненным. Просители, хотя бы  подданные   неприятельскаго   государства, никогда не уходили от графа  без удовлетворения.   Он безотлагательно изследывал жалобу,   и   строго   наказывал   виновнаго. Вот один из многих случаев, показывающих всегдашнюю готовность  графа .помогать обиженному. Несколько недель после перехода   армии   через   Вислу,   мы стояли под Кюстрином.   Ко   мне,   как пастору, обращались   по   большей   части   лютеране, пострадавшие каким   бы ни было образом от казаков и калмыков,  рыскавших по окрестностям.   Обиженные искали   у   меня совета, утешения и помощи.   Так в одно утро   явился   ко   мне   главный   арендатор бывших в той стороне дворянских имений.  Гусары и казаки напали ночью на его дом, нанесли ему   побои,   и взяли   лучшия его пожитки.   Он   просил помочь ему в отыскании имущества. Я всегда был готов пособлять несчастным,   и  советом,   и де-

 

 

1112

лом; но тут страдал соотечественник, и потому я принял   в нем особенное участие.   Я   спросил его,   не   может-ли  он распознать в лице хоть одного из грабителей. Он уверял, что может. Тогда мы пошли к графу и были приняты. Я разсказал ему дело, а огорченный   вид арендатора доказывал, что оно заслуживало внимания. Граф был разгневан этим происшествием: он тотчас велел выстроиться всему полку  синих гусар,   к которому, по словам арендатора, принадлежал один из виновных в грабеже; арендатору велено было пройтиться по рядам и указать, кто его  грабил;   но он никого не мог опознать; так что граф начинал уже на него сердиться. Тогда один  из офицеров объявил, что полк не весь; несколько человек отряжены в команду, и что может быть виновный окажется между ними.   Тотчас послали и за теми, и когда они через несколько часов возвратились, виновные и соучастники  были открыты,   признались в преступлении, были наказаны кнутом и отправлены в Рогервик арестантами. „Я должен, сказал  граф, очищать армию от людей, не умеющих во время войны быть человеколюбивыми;  и не дающих пощады безоружному неприятелю. Сколько   я знал графа, он всегда держался такого образа мыслей. По его распоряжению легкия команды   всякий   раз предшествовали армии для охранения тех деревень, через которыя она должна была следовать. Эта предосторожность употреблялась особенно   против   казаков   и калмыков, потому что регулярныя войска были приучены к самому  строгому  повиновению, и провинившийся   гусар  верно был позван на грабеж казаками. Если же и случалось, что регулярныя   войска обижали  жителей, то в этом сами жители   были виноваты,

 

 

1113

раздражая солдат необдуманным сопротивлением, или стреляя в них из-за заборов. Война всегда большое зло, но для русской армии то уже служит немалою похвалою, что другия государства показали себя гораздо хуже в этом отношении.

 

Глава IV.

Граф Фермор всегда носил голубой кафтан с красными отворотами. Кавалер многих орденов, он даже в большие государственные праздники являлся в одной голубой ленте; за то носил ее всегда. Как все знатные люди, он привык к удобствам жизни, но будучи главнокомандующим, не хотел служить примером изнеженности, и потому во время похода никогда не садился в карету, хотя у него было их много; но ехал верхом, какова бы ни была погода, и как бы долог ни был переход. В городах и деревнях он никогда не занимал квартиры, разве останавливаясь на продолжительное время, как например в Мариенвердере, но всегда располагался в своей палатка, которую разбивали посреди лагеря. При всем том, не льзя сказать, чтобы жизнь его была чужда пышности, и верно в этом отношении ни одна из союзных армий не могла бы поспорить с русскою; Багаж с прикрытием всегда шел впереди; графския палатки и вещи везлись на верблюдах. В известном от них разстоянии и следовал сам главнокомандующий. Но каким образом? Сперва ехали две тысячи казаков и калмыков, в самом лучшем порядка, составляя стражу главнокомандующаго; за ними рота кирассир, с литаврами, который, как и остальная музыка никогда не умолкали. За музыкой ехали два адъютанта, давая знать о близости главно-

 

 

1114

командующаго. За адъютантами — генерал адъютант; наконец сам Фермор, в кругу генералов, а за ними безчисленное множество слуг, под прикрытием нескольких тысяч лейб казаков.

Часто случалось, что во время похода не льзя было сыскать помещения, где бы главнокомандующий мог расположиться пообедать. Тогда он приказывал останавливаться возле леса или в поле. Повара являлись с холодными, а иногда и с горячими кушаньями. Генералы садились на коврах, а казаки и калмыки ели из своих сумок.

Вечером разбивался лагерь. Генерал-квартермистр, еxaвший впереди армии с своими подчиненными, заготовлял все нужное для войска. Я сказал уже, что граф Фермор всегда останавливался в лагере; не смотря на то, ему отводилась лучшая квартира в городе или деревне, близ которых мы останавливались, у этой квартиры становились часовые, и граф всегда уступал ее мне. Палатка его была круглая, турецкая, освещавшаяся сверху; она раскидывалась на деревянной решотке, и украшалась внутри белой и голубой парчей; снаружи была обита очень крепким и ослепительно-белым сукном. Мебель, очень простая, и вместе очень богатая, состояла из кровати, большаго стола и нескольких стульев. Вся эта роскошь и удвоенные часовые давали знать о присутствии главнокомандующего.

Большая зеленая палатка, о которой я говорил выше, стояла неподалеку; в ней совершали богослужение я обедали. Вблизи раскидывался еще шатер, менее великолепный,— для богослужений греческой церкви. Протопоп, о котором буду говорить ниже, никогда не жил в лагере, но так как и я останавливался в городах и деревнях.

 

 

1115

За столом графа соблюдалась пышная торжественность. Он никогда не обедал иначе, как на серебре, а суповыя чашки были внутри позолочены. Граф садился на первом месте, и всегда назначал сам, кому сидеть рядом с ним по правую и по левую сторону (*). Прочих же размещал церемонимейстер, в парадной одежде; в его распоряжении находились гренадеры, разносившие кушанья. Ликеры перед обедом и вина за столом подавались в изобилии, но никогда не пили чье нибудь здоровье, кроме больших царских праздников. В эти дни граф провозглашал тосты, и при имени императрицы гремел сто один выстрел;—пятьдесят один при имени великаго князя, и столько же в честь союзных государей. Пальба эта бывала и во время богослужения, если оно совершалось по какому либо особенному торжеству.

После обеда граф шел в свою палатку с двумя тайными секретарями, и занимался с ними до поздняго вечера.

При армии находился волонтером королевско-польский или саксонский принц Карл, котораго императрица Елизавета прочила в герцоги Курляндские, но известно, что это не состоялось. Де ла Мессельер говорит, будто граф Фермор оклеветал его перед императрицей. Я не могу ни опровергнуть, ни подтвердить этого обвинения, не состоя в близких сношениях с этими господами. Но, сколько мне известно, принц не был близок с графом. Редко я видел, чтобы они говорили друг с другом, и никогда не видал, чтобы принц обедал у графа. Многое можно бы сказать об этих отношениях, если бы целию моих

(*) Я помню,   что удостоился   этой чести два раза.

 

 

1116

записок было опровержение старых предъубеждений.

Образ жизни принца соответствовал его сану.   У него   был   свой   двор,   церковь, кухня и т. д.   Во время похода  он всегда ехал   верхом,   окруженный   значительной свитой. Чтобы дать маленькое понятие о его пышности, перечислю  его обоз:   10 великолепно одетых конюхов   вели   один за другим 10 больших мулов, украшенных перьями   с серебряными  подобранными колокольчиками, издававшими приятный звон; мулы были навьючены  и покрыты желтыми покрывалами   с   королевским   курфиршеским гербомъ, шитым   золотом на голубом поле.   За  мулами   следовали   попарно 38 слуг верхами, однообразно и чисто одетых; обер-шталмейстер, с 30 верховыми лошадьми принца, под прекрасными попонами; каждую   лошадь по   одиночке  вел чрезвычайно   красиво   одетый   конюх.   За тем две великолепныя  кареты   для принца или важнейших лицъ его свиты,   на случай нездоровья или дурной погоды. Потом особенный   экипаж    для   духовника,   еще один для лейб-медика, еще один с двумя дамами,   и   потом   множество   повозок с кухней и вещами,   и этим   заключался обоз.

Надо сказать еще, что каждый полк имел по телеге с провиантом, значит во всей армии было 4000 таких телег. Каков был обоз, можно себе представить!

 

Глава V.

И так назначен был поход за Вислу. Еще звезды ярко горели, а я был уже на ногах, и готовился в дорогу. Погода была тихая, небо самое ясное, солнце взошло великолепно и так мирно, а между тем впереди грозили все те бедствия, от которых

 

 

1117

мы обыкновенно просим избавления  у Бога.

Через час по восхождении солнца, я стоял на берегу Вислы.

Откровенно сознаюсь, что сердце мое было растерзано горестью. Поход за Вислу не мог остаться для меня без последствий.

Я прощался с родиной, с моей сладкой, едва не исполнившейся надеждой жить тихо и покойно; мне должно было идти на войну, и войну ожесточенную, как надо было ожидать. Поручив себя Богу, я переехал верхом на ту сторону реки.

На походе со мной не случилось   ничего особенного, кроме того, что   я нажил ce6е друга в протопопе русской  армии, и тесно сошелся с ним. Это был человек средних лет и средняго роста, добрый, чистосердечный и веселый.   Обязанность его была важная: надзор над всеми  попами   армии, с  правом   наказывать   их   телесно,   что случалось довольно часто,  по причине дурнаго поведения некоторых попов.   Протопоп был окружен   множеством слуг и подчиненных; домашняя одежда его состояла из чернаго,   богатаго   бархата.   Он был очень хорош со мною, и мы всегда езжали рядом верхами.   Кое   как  говоря по немецки,   он  развлекал   меня   своею   веселостью, и учил, как обращаться с русскими,   которых   я   вовсе   еще   не   знал. Я имел счастие так ему понравиться, что когда я был   уже   приходским   пастором в Побетене,  он навестил   меня,   и дал мне ясно понять,   что охотно бы  отдал за меня свою дочь.   Я верно   принял   бы это предложение, если бы не имел других намерений.

Наша армия шла на Бромберг, потом на Познань. В Познани мы стали лагерем, и, казалось, на довольно продолжительное время. Я по обыкновению хотел занять квартиру графа Фермора, но ее только что

 

 

1118

занял какой-то  русский   полковник.   Разсказываю   это   в   доказательство   порядка, господствовавшаго тогда   в русской армии. Воротясь   в   лагерь, я   просил   генерал-квартирмейстера, который был  в полковничьем чине,   чтобы   мне   отвели   другую квартиру.   Кто же осмелился занять  вашу? спросил   он гневно,   вскочил   с   своей постели, и не дожидаясь моего ответа, стал надевать полную форму; потом пригласил меня следовать за собою, на квартиру Фермора. Там нашли мы полковника, который самовольно   в  ней   расположился,   и генерал квартирмистр строго спросил его: Кто вы такой? Разве вы не знаете, что эти комнаты назначены   для главнокомандующаго, и что вы показали неуважение   к его особе? Полковник   отвечал,   запинаясь,   что ему приказано доставить в Торн князя Ф. Гацфельда, взятаго в плен казаками, что он приехал   поздно   и   не   знал,   где остановиться и   проч.    Однако    генерал-квартирмистр не довольствовался извинением, приказал,  чтобы   квартира   была   очищена,  и чтобы полковнику отвели другую.   Но так как всех комнат   было три, то   я предложил уступить приезжему две комнаты, а себе оставлял одну, этим уладил дело, и провел приятно вечер с моимъ соседом. На следующее утро   явились ко мне выборные из жителей  Познани  лютеранскаго исповедания. У них не было ни церкви, ни пастора, и они  просили меня проповедывать у них и приобщать Св. Таин. Я не мог согласиться на это предложение, не спросясь главнокомандующаго;   тот   согласился, и я прожил это время очень приятно,   навещая больных, приобщая Св. Таин, исполняя другия требы, за что и получал значительные подарки.

Из Познани мы выступили опять  в поход   по   направлению   через   Ландсберг,

 

 

1119

что на Варте. Скоро авангард, вместе с артиллерией, пошел к Кюстрину, а резервы, и я с ними, несколько дней оставались еще позади, пока также не получили приказания идти вперед.

Но я посвящу особую главу нашему пребыванию под Кюстрином, где мне пришлось в первый раз увидеть, что такое война.

 

Глава VI.

В половине августа (1758), в 9 часов утра, я приближался к Кюстрину. Еще его не видно было за лесом, но поднимавшийся дым и неумолкаемый рев пушек и мортир уже возвещали мне о страшном бедствии, котораго я скоро сделался свидетелем. Кюстрин, этот большой город, горел, и не с одного какого-либо конца, но горел весь. В 5 часов утра Фермор начал бомбардирование; одна из первых бомб попала в сарай с соломою, и произвела пожар, кончившийся истреблением города. Между тем пальба с русской стороны не прекращалась. К полудню Кюстрин уже превратился в дымящуюся груду пеплa; но, не смотря на то, русские продолжали бомбардирование верно для того, чтобы воспрепятствовать жителям тушить пожар и спасать имущество (*).

(*} Разрушение Кюстрина, от котораго содрогнется каждое чувствительное сердце, служит, как мне кажется, к оправданию графа Фермора, и к опровержению де ла Мессельера, который обвиняет графа в содействии королю прусскому. Рамбах в своем отечественно-историческом сборнике (Taschtncuche), на стр. 356, говорит, что система войны графа Фермора состояла в том только, чтобы жечь и грабить. Но он не соображает, что в тогдашних отношениях прусскаго двора к русскому, главнокомандующий должен был действовать более по инструкциям, нежели следовать внушениям человеколюбия. Эти чувства Фермора мне были

 

 

1120

Сотни людей, ища спасения на улицах, погибли от выстрелов или под развалинами домов. Большинство жителей бежало за Одер в предместья и деревни, оставя по сю сторону реки все свое имущество.

Разрушение Кюстрнна было часто описываемо, но дли очевидца, никакое описание не может быть вернее, того, что он сам видел. Известно, что безчисленное множество жителей, спасаясь в погребах, погибло под их развалинами, или задохлось там от дыма и угара.

Граф Фермор снял осаду Кюстрина, когда комендант крепости, Фон Шак, отказался сдать ее. Это было 21-го августа.

Вскоре после того, Фермор получил верныя известия о приближении короля и о его намерении перейти Одер. Генерал-лейтенант Куматов (von Kurnatoff) тот-час отряжен был к нему навстречу с наблюдательным корпусом. Но это не помешало Фридриху благополучно переправиться через Одер; Куматов просмотрел короля, по чьей вине, не знаю.

24 Августа двинулась вся наша армия. К ночи мы достигли окрестностей Цорндорфа, и здесь-то я был свидетелем зрелища, самаго страшнаго в моей жизни.

 

Глава VII.

Надлежало сразиться с Фридрихом. Мы пришли на место боя, выбранное Фермором. Уверяют, будто оно было неудобно для русской apмии, и будто армия была дурно поставлена. Пусть судят об этом

хорошо известны, и мне бывало особенно жаль главнокомандующаго, когда я видел, как необходимость заставляла его жертвовать высшему интересу благороднейшими побуждениями души своей.

 

 

1121

тактики. Безпристрастный же наблюдатель не мог не заметить, что обе стороны имели некоторое право приписывать себе победу, как оно и было действительно.

Разскажу, что было со мною, и каковы были мои ощущения.

При всем мужестве, не доставало сил равнодушно ожидать сражения, ибо известно было, как оба войска были озлоблены одно против другаго. Разрушение Кюстрина должно было только усилить ожесточение Прусаков. Действительно, мы после узнали, что король, перед началом сражения, велел не давать пощады ни одному Русскому.

Когда армия пришла на место сражения, солдатам дали непродолжительный роздых, и потом, еще перед полночью, начали устроивать боевой порядок. В это время соединился с нами 10 тысячный русский отряд под начальством генерал-лейтенанта Чернышева. То был так называемый новый корпус. Таким образом наша армия возрасла до 50.000 человек. Известно, что ее выстроили огромным четыреугольннком. По средине, где местность представляла род углубления, и поросла редкими деревьями, поставили малый обоз, с младшим штабом (Unterstab), при котором и я находился. Большой обоз находился в разстоянии четверти мили оттуда, в Вагенбурге, с 8000 человек прикрытия.

Мне кажется, что положение обоза было неудобно. Король должен был проходить не в дальнем оттуда разстоянии, и мог легко истребить обоз. Таково, кажется, и было вначале его намерение, но не знаю, почему он его не исполнил.

Самая ясная полночь, какую я когда либо запомню, блистала над нами. Но зрелище чистаго неба и ясных звезд, не могло

 

 

1122

меня успокоить: я был полон страха и ожидания. Можно-ли меня упрекать в этом? Будучи проповедником мира, и вовсе не был воспитан для войны. Что-то здесь будет завтра в этот час? думал я. Останусь-ли я жив или нет? Но сотни людей, которых я знал, и многие друзья мои погибнут наверно; или, может быть, в мучениях, они будут молить Бога о смерти!

Эти ощущения были так тяжелы, что лучше бы пуля сжалилась надо мною, и раздробила мое тело. Но вот подошел ко мне офицер, и сказал растроганным голосом: „Господин пастор! Я и многие мои товарищи желаем теперь из ваших рук приобщиться Св. Таин. Завтра, может быть, нас не будет в живых, и мы хотим примириться с Богом, отдать вам ценныя вещи, и объявить последнюю нашу волю".

Взволнованный до глубины души, я поспешил приступить к таинству. Обоз был уложен, палатки не было, и я приобщал их под открытым небом, а барабан служил мне жертвенником. Над нами разстилалось голубое небо, начинавшее светлеть от приближения дня. Никогда так трогательно, и, думаю, так назидательно, не совершал я таинства. Молча разстались со мною офицеры; я принял их завещания, дорогия вещи, и многих, многих из этих людей видел в последний раз. Они пошли умирать, напутствуемые моим благословением.

Ослабев от сильнаго душевнаго волнения, я крепко заснул, и спал до тех пор, пока солдаты наши не разбудили меня криками: „Прусак идет." Солнце уже ярко светило; мы вскочили на лошадей, и с высоты холма я увидал, приближавшееся к нам прусское войско; opyжие его блистало на солнце; зрелище было страшное. Но

 

 

1123

я был   отвлечен   от   него   на несколько мгновений.

Протопоп, окруженный попами и множеством слуг, с хоругвями, ехал верхом по внутренней стороне четыреугольника, и благословлял войско; каждый солдат, после благословения, вынимал из-за пояса кожаную манерку, пил из нея, и громко кричал: ура, готовый встретить неприятеля.

Никогда не забуду я тихаго, величественнаго приближения прусскаго войска. Я желал бы, чтоб читатель мог живо представить себе ту прекрасную, но страшную минуту, когда прусский строй вдруг развернулся в длинную кривую линию боеваго порядка. Даже Русские удивлялись этому невиданному зрелищу, которое, по общему мнению, было торжеством тогдашней тактики великаго Фридриха. До нас долетал страшный бой прусских барабанов, но музыки еще не было слышно. Когда же прусаки стали подходить ближе, то мы услыхали звуки гобоев, игравших известный гимн: Ich bin ja, Herr, in deiner Macht (Господи, я во власти Твоей). Ни слова о том, что я тогда чувствовал; но я думаю, никому не покажется странным, если я скажу, что эта музыка впоследствии, в течении моей долгой жизни, всегда возбуждала во мне самую сильную горесть.

Пока неприятель приближался шумно и торжественно, Русские стояли так неподвижно и тихо, что, казалось, живой души не было между ними. Но вот раздался гром прусских пушек, и я отъехал внутрь четыреугольника, в свое углубление.

 

Глава VIII.

Казалось, небо и земля разрушались Страшный рев пушек и пальба из ру-

 

 

1124

жей ужасно усиливались. Густой дым разстилался по всему пространству четыреугольника, от того места, где производилось нападение. Через несколько часов сделалось уже опасно оставаться в нашем углублении. Пули безпрестанно визжали в воздухе, а скоро стали попадать и в деревья, нас окружавшия; многие из наших влезли на них, чтобы лучше видеть сражение, и мертвые и раненые падали оттуда к ногам моим. Один молодой человек, родом из Кенигсберга — я не знаю ни имени его, ни звания,—говорил со мной, отошел четыре шага, и был тотчас убитъ пулей в глазах моих. В ту же минуту казак упал с лошади, возле меня. Я стоял ни жив, ни мертв, держа за повод мою лошадь, и не знал, на что решиться; но скоро я выведен был из этого состояния. Прусаки прорвали наше каре, и прусские гусары, Малаховскаго полка, были уже в тылу Русских.

Ждать-ли мне было верной смерти, или вернаго плена на этом месте? Я вскочил на лошадь, бросил все, и поехал в ту часть боевой линии, куда Прусаки еще не проникли., Русский офицер, стоявший при выходе из четыреугольника, окликнул меня словами: „Кто ты такой?" Я мог уже порядочно понимать по русски, и отвечал, что я полковой лютеранский пастор.— „Куда же чорт тебя несет?"—Я спасаю жизнь свою!—„Назад; отсюда никто не смеет выехать!" Получив такой ответ, я должен был воротиться на прежнее место. Только что я доехал туда, как бригадир фон С***, подошел ко мне и сказал: „Господин пастор, я получил две тяжелыя раны, и не могу больше оставаться в строю; прошу вас, пойдемте искать удобнаго места для перевязки." Я передал ему, как трудно выехать из каре.— Ничего.—

 

 

1125

И я снова сел на лошадь; бригадир с трудом посажен был на свою, и мы отправились.

Офицер опять не хотел пропускать. "Ступай ка прежде туда, где я был," сказал ему бригадир; но эти слова не помогли. Тогда фон С*** возвысил голос:

Именем всепресветлейшей нашей государыни, которая заботится о своих раненых слугах, я, бригадир, приказываю тебе пропустить нас.

Офицер сделал честь при имени государыни, и мы проехали.

Был час по полудни, а битва между тем страшно усиливалась. Мы ехали в толпе народа, оглашаемые криком раненных и умирающих, и преследуемые прусскими пулями. При выезде нашем из четыреугольника, пуля попала в казацкий котелок, и наделал такого звона, что я чуть совсем не потерялся.

За рядами боеваго порядка опасность была не так велика, но многолюдство было тоже самое. Через несколько минут мы подъехали к лесу, и нашли там раненых и нераненых офицеров с прислугою. Так как прусские разьезды все еще были близко, то надо было искать другаго, более безопаснаго места. Но куда ехать? Сторона была незнакомая, карт у нас не было; предстояло ехать на удачу. Один поручик, может быть самый храбрый из нас, объявил, :что он поедет на розыски, и приглашал меня с собою. Я согласился, почувствовав себя несколько бодрее вдали от опасности.

Мы скоро приехали к болоту, поросшему кустарником, где скрывались неприятельскиe мародеры, которые сделали по нас три выстрела, но не попали. Мы поехали дальше, в благополучно прибыли в какую-то деревню, кажется Царндорф. Но здесь

 

 

1126

опять на нас посыпались выстрелы из за садовых плетней, и заставили воротиться. На месте, где остались наши товарищи, мы не нашли уже никого; только лошади, совсем навьюченные, валялись еще покинутые в болоте. Мы нашли своих товарищей недалеко оттуда, и соединились с ними, чтоб дальше продолжать наши поиски. Скоро выехали мы на большую дорогу: нам показалось, что она тоже ведет к Цорндорфу, и увидав в стороне другую деревню, мы направились :к ней. Не видно было ни неприятельских форпостов, ни часовых. Покойно ехали мы вдоль прекрасных заборов, окружавших сады этой деревни, вдруг из узкаго прохода, между двух садов, бросилась на нас толпа прусских солдат; они схватили за поводья наших лошадей, объявили нас пленными, и привели в деревню.

 

Глава  IX;

В этой деревне расположены были пруские хлебопеки, и при них охранная команда, которая и взяла нас в плен. Деревенский староста разместил нас по домам, послали уведомить о нас главную квартиру, и в тот же вечер явились гусары и драгуны, которым велено было отвести нас во внутренния области Пруссии. Мы должны были выступить с разсветом. Раненым даны были повозки, а мне позволили ехать на моей лошади, но и ту мне пришлось брать с боя. Провиантский комиссар Д***, хорошо мне знакомый еще в Кенигсберге, где отец его имел казенное место, не отдавал мне лошади на том основании, что она принадлежит ему по праву военной добычи. "Г-н A***, сказал я спокойно, я охотно бы уступил вам, если-бы вы были военный человек, но

 

 

1127

ваше opyжие — перо. Право добычи пожалуй еще принадлежит солдату, но если чиновник вздумает им пользоваться, то он явный грабитель. Впрочем возьмите мою лошадь. Она стоит сто рублей, но помните, что ваш отец в Кенигсберге втрое заплатит мне за нее; ведь русскому главнокомандующему стоит только написать об этом к тамошнему губернатору." После этих слов, мой противник со стыдом удалился, а я сел на свою лошадь при громком смехе прусских офицеров.

Нам приходилось проезжать по полю сражения, где лежали еще убитые и чуть живые раненые; стоны их надрывали мне сердце. В городке Дамм мы нашли многих Русских, прежде нас взятых в плен. В числе их находился один смертельно раненый бригадир, который, узнав о моем прибытии, пожелал приобщиться Св. Таин. Но даров со мной не было; мое имущество, вещи и бумаги офицеров, две тысячи собственных денег— все это было брошено в обозе на произвол судьбы; я обратился к местному пастору с просьбою одолжить мне священные сосуды. Но он отказал мне в самых резких выражениях, за то ли, что я проповедывал веру Христову врагам моего отечества, или, может быть, ему самому хотелось получить деньги за исполнение требы. Я ушол от него в большой досад«, твердо решившись во что бы то ни стало причастить умирающаго. Весьма естественно, что я, по слабости человеческой, очень был разсержен. Но благодарение Богу, тотчас же представился случай, который меня совершенно успокоил и примирил с людьми. Я встретил христианския чувства и искреннее доброжелательство в простом, неученом человеке, и вдобавок в неприятеле. Проходя от пастора, я увидал пленных рус-

 

 

1128

ских солдат, которых впредь до дальнейшего распоряжения держали на церковном дворе; исхудалые, с тупым выражением на лицах, стояли они, прислонясь к монастырской стене. Передо мной шол, опираясь на костыль, высокий прусский гренадер, с простреленной ногой; он нес под мышкой большой хлеб, и ел его с аппетитом. Один из русских солдат с завистью поглядел на него, и прищелкнув языком, произнес, как умел, по немецки: „Братец Прусак, мне очень есть хочется." Гренадер важно остановился, достал из кармана ножик, отрезал Русскому половину хлеба, и с достоинством сказал: „Ты, может быть, такой же молодец, как и я." Этот поступок заставил меня забыть жестокосердаго пастора.

Когда нас вели в Кюстрин, к нам вышли из лесу беглые русские солдаты, томимые голодом, и отдались в плен.

В Кюстрине нас поместили в казаматах.

 

Глава    X.

Мне пришлось жить с грубыми офицерами, которых образ жизни и привычки поселяли во мне отвращение; я постарался сыскать себе других товарищей, и перешол в бывшую караульню, где правда, после пожара, не оставалось ни окон ни дверей, но все таки мы поместились отдельно, и устроились по мере возможности. На другой день, я пошол по городскому валу, и с истинной горестью разсматривал разоренный город; густой дым и туман расстилались повсюду; пожар еще не совсем потух, так что мы, для своих нужд, пользовались горящими угольями с дымившихся развалин. Когда я шол в раздумье возле одного казамата, оттуда вы-

 

 

1129

шел молодой, незнакомый мне, русский офицер, и стал умываться. "Кто вы?" спросил он меня. Я учтиво назвал ему себя. .„Плохо же вы молились Богу, что мы проиграли сражение," сказал он мне.— „Может быть, вы плохо сражались или у вас не было толку в распоряжениях," отвечал я с сердцем на эту выходку. Он засмеялся, а другие офицеры, мои знакомцы, позвали меня в казамат.—„Верно вам позволят пройти из крепости в предместье, г. пастор, сказали они; возьмите двух человек и купите нам провизии. У нас нет ничего, кроме денег, а с ними, хоть и в плену, все таки можно было бы пожить повеселее." Я не мог не согласиться на эту просьбу; они надавали мне вдоволь денег, и я отправился; у ворот меня опросили и без всякаго затруднения выпустили из крепости. Накупив, что было нужно, даже то, без чего можно было обойтись, я шел обратно, как в крепостных воротах, по приказанию коменданта, полковника Шака, мена взяли под караул, и отвели к нему под конвоем двух солдат и капрала.

Комендант долго и строго распрашивал меня, но потом вежливо отпустил, прося навещать его; разныя обстоятельства помешали мне воспользоваться этим приглашением.

Из провизии, которую я принес, приготовили славный обед; за столом было много знакомых, и незнакомых мне лиц; и тут то не без страха заметил я, что молодого человека, с которым я говорил утром, пока он умывался, называли, ваше превосходительство, и что он генерал-лейтенант Чернышев (*). Я подошел к нему, и стал извиняться, что говорил с

(*) Гр. Захар Григорьевич.

 

 

1130

ним слишком свободно.   На это  он мне сказал с улыбкою  в ответ:   „Я люблю таких добрых и смелых молодых  людей, как вы."

Мы   пробыли   в казамате   три   дня,  по прошествии   которых   генералы,  а   вместе с ними и я, получили квартиры   в предместье, где нам было гораздо лучше. Здесь видел я одну из страшных жертв войны: русский солдат,   у котораго одна нога была почти оторвана,  другая   совсем раздроблена, приполз кое  как в Кюстрин. Не смотря на ожесточение против Русских, его заботливо передали попечениям хирурга, и я присутствовал при операции.  Пока резали ему ногу кривым ножем, он твердо выносил страдания;  но когда  стали пилить кость, он испускал страшные крики, заставившие меня отвернуться. После   этого, возвратясь  домой, я имел счастие видеть нашего великаго короля Фридриха,   ехавшаго   верхом  по   предместью, в сопровождении  значительной свиты.   Bсе pyccкиe  пленные бросились к окнам поглядеть на героя XVIII столетия; генерал-лейтенант   Чернышев   так же  стоял у окна; он хотел,  кажется,   чтоб  его заметили, и скорее отпустили из плена. Но поровнявшись  с  окном,   где  он стоял король, кажется,  с намерением  отвернулся.   За то  обер гофмейстер, ехавший  не в дальнем разстоянии,  верно   по приказанию   короля,   обратился   к  Чернышеву с такими словами:  "Узнаете ли вы свою лошадь,   ваше   превосходительство?   Ручаюсь вам, что ее будут  беречь,  пока не возвратят хозяину."   Все мы одинаково объясняли эти слова. Король ясно дал понять, как он  намерен  поступить  с знатным пленником, и в тоже  время нисколько не уронил своего достоинства. Три недели моего содержания в Кюстри-

 

 

1131

ну прошли не скучно, но только тем неприятно, что я не имел никакого умственнаго занятия. По истечении этого времени, меня неожиданно потребовали в крепость к коменданту полковнику Шаху. У крыльца его стояла повозка; но я не мог думать, что она приготовлена для меня. Комендант дружески поговорил со мной, и отобрав от меня некоторыя сведения, велел тотчас ехать в лагерь, находившийся возле самаго города. Я чрезвычайно испугался, и почтительно спросил коменданта, зачем я там нужен. Он отвечал улыбаясь, что не знает, но полагал, что мне не сделают никакой неприятности, и что обо всем я узнаю от генерал-лейтенанта графа Доны.

Офицер сел в повозку рядом со мной, унтер-офицер на козлы. К вечеру прибыли мы в главную квартиру, и тотчас были допущены к графу Дона, который принял меня еще лучше. Он объявил, что меня разменяли по высочайшему повелению, и что я тотчас должен ехать в русский лагерь. Я просил отсрочки до завтра. Но мне отвечали, что это было противно приказу. Я просил хоть час времени для отдыха, в этом мне не отказали.

В полночь, состоявшей при штабе трубач Малаховскаго полка разбудил меня, привел оседланную лошадь, и мы поехали.

 

Глава XI.

Прибыв в прусский лагерь, я получил позволение отдохнуть в палатке у маркитанта, который обошелся со мной, как добрый земляк. Но скоро надо было ехать дальше в Ландсберг, где находился еще русский ариергард. Ночь была очень темна, а трубач мой не знал дороги. Мы увида-

 

 

1132

ли в стороне огонек, подъехали к нему, он светил из мельницы. Трубач начал страшно стучаться в дверь и разбудил мельника. Когда он впустил нас, мы сказали, кто мы, и трубач попросил огня закурить трубку. Потом схватил мельника за ворот, приказывая быть нашим проводником.

Напрасно мельник противился, напрасно говорил, что дорога в Ландсберг не безопасна от казаков; трубач навел на него пистолет, и мельник принужден был показывать нам дорогу, идя между лошадью трубача и моею.

Но чем дальше мы подвигались, тем больше трубач мой начинал трусить. Дорога шла по кустарникам и зарослям. Знаете-ли вы по русски? спросил он голосом, похожим на падение ртути в барометре, если только можно с чем нибудь сравнивать звуки или черты лица. Я отвечал, что был при армии очень короткое время, и никак не съумею объясниться с Русскими.—„Так плохо наше дело," сказал он, и в эту самую минуту над нами раздался страшный крик: „кто идет?"

Нас тотчас окружила толпа казаков. Мельник изчез, и я больше не видал его никогда. Мой проводник затрубил, чтобы показать, что он парламентёр; но его или не поняли, или не хотели понять; схватили нас, отвели в кусты и совсем ограбили; даже взяли у трубача его трубу. На наше горе, мы никак не могли объяснить, кто мы такие. Но хуже всего было то, что нам еще грозили нагайками, чтобы заставить нас молчать.

Так мы стояли совсем ограбленные, когда подъехала другая толпа казаков, верно с намерением взять себе часть отнятой у нас добычи. Мы с трубачем начали тогда кричать и жаловаться по немецки. По

 

 

1133

счастью, кто-то из новоприбывших понял нас, заговорил со мною по немецки, а как только узнал, что я пастор главнаго штаба, тотчас объявил об этом другим. На хорошем театре сцена не меняется так быстро, как она изменилась в ту минуту. Казаки упали передо мной на колени, а офицер стал упрашивать, чтобы мы не доложили главнокомандующему об этом происшествии. Bcе отнятыя вещи были нам возвращены, и казаки в значительном числе проводили нас в Ландсберг. В разстоянии четверти часа от города мы проезжали казачий лагерь, вид котораго на первый взгляд имел в себе что-то романическое. На большой равнине, безпорядочными рядами разбросаны были соломенныя хижины; над ними, в проясняющемся небе, горели звезды и освещали картину.

Мы прибыли в Ландсберг еще до разсвета. Трубачу завязали глаза, и повели нас к коменданту, полковиику Хуматову (*). Он тотчас встал, отпустил трубача, дав ему 25 рублей награжденья, и велев казакам проводить его в прусский лагерь; мне же, по моей, просьбе, отведена была моя прежняя квартира в почтовом доме. Легко можно себе представить, что после такого утомления, лежа в чистых и мягких перинах, я тотчас заснул самым глубоким сном. Однако же не на долго. Сильный шум разбудил меня. Начинало светать, и слышна была музыка. Вот произносят мое имя, на миг замолкла музыка, и снова раздалась, сливаясь с громкими криками ура. Я вскакиваю с постели, спрашиваю и узнаю, что общество офицеров, изъявляя свою радость по случаю мо-

(*) Выше Тете иазывает его von Kumatoff, а теперь   Chumatoff;   конечно настоящее нмя — Юматов.

 

 

1134

его возвращения из плена, приветствует меня таким образом. Мы радостно обнялись, и славно и весело позавтракали. Не успели мы вдоволь наговориться, как пришло приказание от полковника Хуматова выступать ариергарду, на соединение с авангардом. Все было в самом лучшем порядке, и в 11 часов утра мы шли уже походом.

С наступлением   вечера   мы пришли на ночлег в какую то деревню; в ней мог поместиться только штаб, а при нем и я. Деревня   представляла   грустный вид  опустошения; ни живой души, дома пусты, разграблены,  с   разбитыми окнами и дверьми. Прекрасный владельческий замок был также   разграблен,   а дорога   к пасторскому дому  обозначалась   разбросанными   книгами. Дом, напротив  квартиры Хуматова, который мне отвели, особенно пострадал: чего: нельзя было унести, было   в нем разбито, и разломано; перины  распороны, пух — по всей комнате. Я отыскал коморку, где еще можно было расположиться,  лег на связку соломы, велел лечь вокруг себя состоявшим при мне казакам, и проспал покойно несколько часов.

Вдруг раздались крики: пожар! пожар! Я в испуге .вскочил, и   увидал cocедний дом в пламени.   Чад и дым   наполняли мою   комнату.   Буря   ревела   и усиливала опасность.   Я отворил   двери   в большую комнату,   но пламя  мне навстречу;  боковая дверь   спасла меня   и казаков.   Я   успел вынести   кое-что   из платья,   да медвежью полость, подаренную мне полковником Хуматовым.   Все остальное   погибло.   Огонь занялся   вследствие   неосторожно  закрытаго камина; потушить его не было возможности, и семь домов сгорело.   Но вот  что .было ужасно: во время пожара раздались ружейные выстрелы,   и   имели пагубныя послед-

 

 

1135

ствия для спасавших свое имущество. Эти выстрелы вероятно произошли от того, что жители, оставляя деревню, спрятали в крышах свои ружья которыя от жару разряжались.

Тревога не дала мне отдохнуть и в эту ночь. На разсвете мы едва успели собрать спасенныя вещи и приготовиться к дальнейшему походу.

 

Глава  XII.

Мы выступили тотчас после полудня. С провожатыми из казаков, я прибыл поздно ночью в Пириц, где находилась главная квартира, и потому тотчас не мог видеть графа. На следующее утро я узнал от него, что все мое имущество, вместе с целым обозом, пропало в сражении при Цорндорфе, и что уцелела только моя повозка, которую мне возвратят в Мариенвердере; при этом граф обещал позаботиться обо всем, для меня нужном. В самом деле, по его милости, я получил чистое белье, на другой день, когда мы ночевали в Штаргарте, и полную пасторскую одежду, к чему граф прибавил еще немалую сумму денег.

Мы пошли в Мариенвердер на зимовыя квартиры.

Так как мне надо было одеться прилично моему званию, то я поехал для этого в Данциг. Еще перед выездом узнал я, что граф Фермор получил от императрицы Елизаветы указ, повелевавший ему принести оправдание в дурных последствиях Цорндорфскаго сражения. Не знаю, было-ли его оправдание неудовлетворительно, или другия обвинения возбудили к нему общее недоверие; только я уже не застал его, возвратись из Данцига. Он уехал в Петербург по высочайшему пове

 

 

1136

лению, для личных объяснений.   Мог-ли я предчувствовать, что скоро за ним последую?

 

Глава XIII.

Граф Фермор уехал в Петербург в начале 1739 года. Жизнь моя на зимовых квартирах проходила счастливо. Перемирие дало нам возможность отдохнуть; к тому же я был на родине, в родительском доме. Приятная и спокойная жизнь и надежды на ясную будущность делали меня совершенно счастливым..

Таким образом я и не думал о войне; но вероятно было, что она снова начнется, потому что приближалась весна. Настал пост. Прилетел жаворонок, показались цветы и растения. Солдат чистил оружие, офицер расплачивался по своим счетам и снаряжал повозку. Все готовились, ожидая приказа к выступлению. Я тоже привел свои вещи в порядок, и нисколько не ожидал несчастия.

В один четверг, постом, я получил приказание говорить на завтра проповедь, по случаю какого-то табельнаго праздника, занимался до поздней ночи, и лег спать с покойной совестью.

От усталости я заснул сладким сном, но страшный стук в наружную дверь дома разбудил   меня.    Я   прислушиваюсь, стук прекратился.   Так   как   я жил   в доме аптекаря, к которому часто приходили ночью за лекарством, то этот шум не удивил. меня, и я готов  был опять   заснуть.   Но послышался шум на лестнице, ведущей в мою комнату. К моей двери подходило несколько человек, и она отворилась.

Полковой пастор дома? спросил кто-то, казалось, знакомым мне голосом.

Я отвечал: „Да! Что случилось?" Мы   принесли   к  вам   офицера, ранен-

 

 

1137

наго на дуэли,  он хочет приобщиться Св. Таин.

   „Велите принести огня!" А между тем я стал поспешно одеваться.

Только что принесли огонь, как кто-то сзади схватил меня за руки, сильно загнул их назад и хотел связать веревкой. В той мысли, что на меня напали разбойники, я рванулся изо всех сил (а я тогда был довольно силен), и повалил схватившаго меня на пол. Я удивляюсь, как после этого меня оставили в покое. Через несколько минут, когда у меня просветлело в глазах, я увидал вдоль стен моей комнаты около пятнадцати солдат со штыками. Впереди их стоял генерал-маиор Ф. Штоффель.

Г. генерал, почему так обходятся со мной? спросил я. Но генерал отошел назад, гвардейский поручик выступил на его место и сказал:

Именем всепресветлейшей императрицы Елизаветы, вас велено взять под стражу.

   Так вы сказали бы мне это  прежде, чем  наносить   мне   подобныя   оскорбления! Кто ни в чем не виноват, тому ненужно спасаться бегством, да и кажется  я не в состоянии убежать отсюда.

Поручик стал чрезвычайно вежлив. „Сядьте, господин пастор, и придите в себя", говорил он; „мы не намерены были испугать вас; пожалуста, отвечайте мне; я буду вас спрашивать по указу всемилостивейшей государыни."

  Спрашивайте! я буду отвечать по долгу и совести.

  "Где ключи от вашего сундука, стола и т. д.?" —  Под подушкой.

Он молча отпер все, что было под ключом, осмотрел самым внимательным образом, взял мои черновыя проповеди,

 

 

1138

письма, одним словом, все писанное, велел разослать на полу простыню, завернул в нее все бумаги и запечатал семью печатями. Потом вежливо поблагодарил меня, увел с собой солдат, оставив только одного сержанта и двух гвардейцев, которые, как я после узнал, присланы были нарочно за мною из Петербурга.

Я едва успел одеться и приготовиться в неизвестную мне дорогу, как вернулся офицер, и велел мне за собою следовать. В это же время, как я узнал после, опечатали и взяли все бумаги у моего отца; его стащили с постели, и обошлись с ним гораздо хуже, чем со мной.

Я вышел вслед за офицером на крыльцо, уставленное солдатами сверху до низу. Все хранили глубокое молчание. Я тоже шел молча. У крыльца стоял кожаный фургон, в который мне велено было сесть; офицер поместился возле меня; один гвардеец сел на козлы; другой вместе с сержантом поехал вслед за ними в кибитке. Было половина втораго по полуночи, когда мы выехали из Мариенвердера.

 

Глава XIV.

Все тише   и тише раздавались  трещотки ночных сторожей и бой башенных часов; потом все умолкло   в ночной   тишине на пустой дороге.

Кто в состоянии поставить себя в мое положение, тот поймет мои тогдашния чувства, и уважит их. Много значило в то время сделаться арестантом по высочайшему повелению; но сделаться им безвинно, но ожидать неизвестной и неразгаданной участи, — вот что могло повергнуть человека в совершенное уныние. Я обращался с вопросами к моему провожатому (он

 

 

1139

был гвардии преображенскаго полка), и получал в начале самые неопределенные ответы: да или нет, я думаю, может быть, и тому подобное; но потом он прямо сказал, что ему вовсе неизвестна причина моего ареста, и что ему строжайше запрещено говорить со мной об этом предмете. Таким образом я предоставлен был собственным догадкам.

Около часа времени прошло таким образом, и мы приехали в помещичье имение Литшен. Офицер хотел остановиться у кабака, чтобы дождаться возвращения эштафеты, которую, вероятно обо мне, он послал к генералу Фролову - Багрееву. Мне было неприятно в грязном кабаке. Я походил на больнаго, котораго раздражает всякая муха на стене, и просил офицера проехать еще милю, и остановиться в Ризенбурге, где я знал, что мы найдем лучшее помещение. Офицер был так вежлив, что на это согласился.

С разсветом приехали мы в Ризенбург. Мой спутник тихо, поговорил со стоявшим у ворот караульным офицером, который велел, указать, нам квартиру; там жил какой-то драгунский офицер; он немедленно, без всяких разговоров, и не обратив на нас никакого внимания, очистил помещение. Мне позволили отдохнуть, пока придет эштафета, но запретили строжайше с кем-нибудь говорить, или подходить к кому-нибудь. От усталости я бросился на постель, а один из солдат стал у двери с саблей наголо.

Подкрепленный покойным сном, я проснулся; было обеденное время, стол был накрыт, и мой спутник пригласил меня обедать. Он разрезывал мне кушанье, и потом из предосторожности брал к себе мою вилку и ножик.

 

 

1140

В это время какой-то pyccкий офицер, оттолкнув солдата, стоявшаго на часах, опрометью вбежал в комнату. Но увидя нас вместо прежняго жильца, остановился в недоумении.

„Убирайся к черту", с сердцем вскричал мой офицер, вскочив с места, схватил незванаго гостя за грудь, и вывел из комнаты.

Я между тем продолжал обедать. Вдруг офицер мой, испуганный и бледный, как смерть, вбегает назад. Он смотрит на меня,. потом крестится, потом бросается мне на шею. Я спрашиваю, что с ним сделалось; но он никак не мог придти в себя, и только указывал мне на ножик, оставленный им в поспешности на столе. „Понимаю вас, сказал я хладнокровно; но вы должны знать, что я xристианин, и не вздумаю посягнуть на жизнь свою тем более, что не знаю за собою вины.

Чувство радости выражается у Русских с особенною живостью; эту черту народнаго характера я заметил в моем офицере. Он говорил, что обязан мне жизнию; что если бы я причинил себе какой-нибудь вред, он был-бы осужден на смерть или по крайней мере сослан в Сибирь, в каторжную работу; что теперь он сам начинает убеждаться в моей правоте, и вперед будет иметь ко мне больше доверия.

Скоро после обеда пришла эштафета, о содержании которой я, разумеется, ничего не узнал, и в четыре часа мы поехали дальше. На всех станциях знали, что мы 6удем проезжать, лошади везде были готовы, и мы ехали быстро, как ездят только в Poccии.

Сон и пища подкрепили меня. Первый страх прошел; я конечно был грустен, но сознание моей правоты поддерживало меня. Мы приехали в Кенигсберг без особен-

 

 

1141

ных приключений; в Риттеркруге, где мы закусывали, увидал меня старый мой знакомый, Рейс, и поспешил ко мне с распростертыми объятиями. Но офицер мой в одну минуту схватил его и вывел из комнаты, и верно держал под караулом до нашего отъезда. Я больше никогда не видал Рейса.

В 8 часов вечера того же дня мы остановились на дворцовой площади в Кенигсберге. Офицер пошел отдать депеши губернатору Корфу (*). Гвардеец остался меня караулить. Мертвое молчание царствовало на площади. Я высунул голову из повозки, чтобы видеть знакомыя строения. Полный месяц, заслоняемый бегущими облаками, грустно освещал эти памятники готическаго зодчества; грустно было и мне.

Передо мною возвышалась дворцовая церковь, мне было горестно смотреть и на нее. Как часто ходил я туда учиться у великаго проповедника Квандта, как располагать, излагать и произносить проповеди. Но не буду распространяться об этом; читатель, одаренный чувством, представит себе мое состояние.

Прошло три с половиной часа. Я заснул и проснулся от стука подъезжавшей повозки. Офицер возвратился, и объявил, что сейчас надо ехать дальше, что мы закусим где нибудь на дороге, и что нам надо пересесть в повозку, и в ней поместиться втроем; фургон же поедет сзади, и будет служить мне для отдыха.

За Митавой въехали мы собственно в русские пределы, и я не мог удержаться от вздоха. Воздух переменился, весна опять превратилась в зиму, реки стояли подо льдом, мы с трудом подвигались, потому что была опять санная дорога.

Уже башни Риги   виднелись издали, ког-

(*) Николай Андреевич, впоследствии Петербургский обре полицмейстер.

 

 

1142

да мы встретили большой поезд, из многих саней, в числе которых было несколько красиво отделанных. Кто это едет? спросил я своего спутника. Он отвечал мне сердито: „Это граф Фермор; он возвращается в Пруссию к армии. Если вам жизнь мила, то не показывайтесь из повозки и не говорите ни слова." Я повиновался, и поезд моего бывшаго начальника тихо проехал мимо. Я пожелал ему всего лучшаго, и как охотно последовал бы за ним! На берегу Двины рыбаки объявили, что лед слаб, и что нам нельзя переехать по нем в наших повозках. Надо было разбирать их по частям, и перевозить на маленьких санках. Офицер мой так захлопотался в этой переправе, что совсем забыл обо мне, и я дошел один почти до половины реки.

Мне было легко убежать. Но я не сделал этого, а стал громко кричать, и едва едва услыхали меня. Офицер, увидав меня, ужаснулся еще более, чем в ту минуту, когда забыл передо мною ножик. Разумеется, он был мне истинно признателен, всячески льстил и угождал мне.

Наконец, через несколько дней, ряд загородных дворцов возвестил нам о близости Петербурга. Эти дворцы принадлежат русским знатным людям, которые живут в них летом. Еще оставалось нам проехать небольшой лес. Но вот и лес остался за нами, и я увидал великолепную столицу.

Офицер, плотно закрыл фургон; мы долго ехали, по мостам и улицам, которых мне не позволено было видеть, и наконец остановились в крепости.

 

Глава XV.

Сердце мое сжалось. Час который я должен был простоять на крепостной пло-

 

 

1143

шади, в закрытом фургоне, под караулом, показался мне вечностью. Наконец велено было пододвинуть фургон, я должен был выдти, и очутился перед дверьми казамата.

При входе туда меня обдало холодом, как из подвала, неприятным запахом и густым дымом. У меня и так голова была не своя от страха, но тут она закружилась, и я упал без чувств.

В этом состоянии я лежал несколько времени; наконец почувствовал, что меня подняли и вывели на свежий воздух. Я глубоко вздохнул, открыл глаза, и увидал себя на руках надсмотрщика из тайной канцелярии, которая помещалась в крепости. Надсмотрщик успокоивал и ободрял меня. Его немногия слова благотворно на меня подействовали.

Между тем выпустили дым из моего казамата, вытопили его, накурили, и я был уже в состоянии осмотреть место, где мне пришлось прожить два года.

Мой казамат был продолговатый. В передней поперечной стене его в углу была дверь; в той же стене, только с другаго конца ея, было единственное окошко; около него, у продольной стены, стояла лавка; на ней положили для меня чистый тюфяк с двумя чистыми подушками, но без всякаго одеяла, так что я должен был накрываться своей шубой. Далее была печь, топившаяся извнутри, в ней после варилось мое кушанье. У задней поперечной стены стояла лавка, на которой спали караулившие меня солдаты, а над дверью висело металлическое изображение Божией Матери, перед которым солдаты совершали утренния и вечерния молитвы. Кроме этого в казамате ничего не было; ни стола, ни стула и никаких принадлежностей для удобства жизни.

 

 

1144

Я безсмысленно разсматривал мое жилище, когда меня позвали обедать в одну из комнат тайной канцелярии (потом я всегда уже обедал и ужинал у себя в казамате). В этой комнате я застал какого-то важнаго чиновника тайной канцелярии в мундире; он велел слуге нарезать мне мясо, не сказал мне ни слова, а по окончании обеда, молча отпустил меня. Возвратясь в казамат, от утомления и горя я скоро уснул самым сладким сном.

Пасмурное утро глядело в мое незавешенное окно, когда меня разбудили, и я в полумраке увидал перед собою человека, который не мог не ужаснуть меня в моем тогдашнем настроении духа. Маленький и сморщеный, в одной короткой рубашке, он имел лице такое отвратительное, какое редко бывает у создания Божия. Этот человек сказал мне, чтобы я тотчас встал, оделся и следовал за ним. В испуге я подумал, что этот орангутанг отвезет меня по крайней мере в Сибирь. У крыльца увидал я коляску и сержанта, который привез меня из Мариенвердера. Я рад был сержанту, а вид коляски внушил мне надежду, что меня не осудят, не дав оправдаться.

Так и было в самом деле. Меня повезли; ехали более получаса, наконец остановились у какого-то дворца, и я отведен был в прекрасно-убранную комнату. Двери отворились, и вышел господин в зеленом мундире, с голубой лентой, и чрезвычайно ласковый (*).

Он сделал мне несколько общих вопросов, потом следуюшие главные:

1. Каким образом поступили вы в русскую армию и к графу Фермеру?

(*)  Если мне не изменяет память,   это был генерал-лейтенант, граф Шувалов, военный министр.

 

 

1145

2. Как попались в плен Пруссакам, и почему так скоро были ими отпущены.

Я откровенно отвечал на эти вопросы то, что уже известно читателю, только к ответу на последний вопрос прибавил следующее: Полковой пастор, безоружный, не считается военным; поэтому меня и отпустили из плена.

  "Изложите   же   ваш   длинный   разсказ на бумаге, когда воротитесь к себе!"

 „Ваше превосходительство! Там нет у меня не только пера и чернил, но даже стола и стула."

Он как будто задумался. „Всего этого не льзя дать вам теперь, сказал он, но с переменою обстоятельств приняты будут другия меры. Если вас признают невиноватым, то вы не будете жаловаться на заточение.

Он милостиво простился со мною, и вышел. Тотчас же явился сержант, и мы поехали обратно в крепость.

Казамат снова привел меня в ужас. Еще со двора увидал я, что окно мое было плотно завешано так, чтобы совсем не могло пропускать света; казамат мой тускло освещался лампою и свечою.

К этой неприятности прибавилась новая: вошел старый сержант, бывший столько времени моим спутником, и объявил, что его сменяют, и что на место его ко мне поступает другой сержант и четыре гвардейца. Я разстался с ним нежно и трогательно, и больше не видал его никогда.

Новый сержант был по счастью также хорош для меня, как и прежний. Я живо помню, как заботился обо мне этот почтенный старик. Но он мог только знаками выражать мне свое усердие, в течение этих недель самаго строгаго моего заклю-

 

 

1146

чения. Жил он в другом казамате, и только входил ко мне от времени до времени; я же никогда не входил туда, где он помещался.

С новым сержантом  явились   четыре гвардейца. Они помолились перед образом Божией Матери; трое из них отошли в глубину казамата, а один сел у двери с саблей наголо.

С этой минуты,   девять недель сряду, я не видал света Божия,  и не слыхал другаго   человеческаго   голоса,   кроме  голоса тех, которые меня допрашивали. Об них я сейчас буду говорить. Гвардейцы же мои были немы, как рыбы,  и на все мои распросы не отвечали мне ни слова. Но гораздо замечательнее было то,  что они и между собою не говорили девять недель сряду, и только очень   тихо   объяснялись знаками. Кто привык жить с людьми тот представит себе, что я вытерпел.

Страх и надежда попеременно волновали , мою душу.   Взобравшись на постель,   я завернулся в шубу, тихо молился и плакал. Но сон молодости овладел мною, и я заснул, забыв о своем горе.

 

Глава XVI.

На следующее   утро   я проснулся.   Сон подкрепил  меня,   но надежда   не утешала. Солдаты   молча   приготовили:   мне   завтрак на моей кровати,  и потом пошли на свое место убивать время   в   полном   бездействии.   Я почувствовал страх еще   сильнее.    Молча    и   безсмысленно    сидел я на постели, глядя  неподвижно   на  тусклую лампу.

Казалось, было около полудня, когда сторож внес стол и четыре стула, а вслед за ним вошли трое молодых господ, чрезвычайно   роскошно  одетых.  Вид  их и

 

 

1147

обращение внушили доверенность. Один из них сказал мне но немецки, что они пришли снять с меня допрос.

Допрос продолжался полчаса, и состоял из общих вопросов, предлагаемых обыкновенно всякому подсудимому. Потом эти господа ушли, ничем не обнадежив меня, но и не сказав ни одного строгаго слова. Всякое утро, впродолжении шести дней. производился этот допрос. Кто был столько снисходителен, что прочел мой разсказ до сих пор, тот верно пожелает узнать, о чем же меня спрашивали и в чем обвиняли? Но поверят-ли, что меня не обвиняли ни в каком преступлении, что все следствие вращалось только около вопросов, уже сделанных мне министром Шуваловым, и на которые я уже отвечал ему подробно и откровенно. Поверят-ли, что кроме пустаго письма, о котором я дальше упомяну, мне не предъявляли ни одной бумаги для улики, не ставили меня ни с кем на очныя ставки, и не приводили против меня никакого свидетеля. Через шесть дней допрос кончился, и тем не менее я просидел два года в заключении.

Давно носились двусмысленные толки о графе Фермере и о сражении при Цорндорфе; многие, лично меня знавшие, люди также считали двусмысленным и мое тогдашнее поведение, и отношения мои к главнокомандующему. Они втайне думали, что русское правительство подозревало меня, будто я, как Прусак, нарочно отдался в плен, чтобы доставить бумаги от Фермера к королю Фридриху, и потом нарочно же был  отпущен из плена для передачи ответа.

Но тайныя сношения Фермера с Фридрихом — такая же неправда, как и то, что русское правительство   считало меня переметчиком. Что я не имел ни малейших

 

 

1148

сведений о влиянии Фридриха великаго на графа Фермера, этого конечно я не могу доказать ничем, кроме моего честнаго слова, которому не изменял никогда по милости Божией; но, как современник тех произшествий, решительно нахожу смешным все это обвинение в измене, возводимое на графа Фермера. Кто был свидетелем Цорндорфскаго сражения и его последствий, тот не поверит толкам, посеянным злонамеренными людьми, и потом доверчиво повторенным писаками.

А что русский двор в сущности никогда не показал, что подозревает меня в такой государственной измене, то лучшим тому доказательством служит мое следствие. Если бы меня считали таким важным преступником, то верно делали бы мне строгие допросы. А между тем я торжественно объявляю, и объявляю пред лицем вечности, к которой я может быть ближе, чем к кому-либо из моих читателей, что на допросах ни слова не упоминалось ни о Фридрихе, ни о Фермере.

Но спросят, почему же Теге так долго содержался в Петербургской крепости? Конечно подозрение, а может быть и клевета, были тому причиною. Правительство, ведущее войну, зорко следит за всем, что может повредить ея успеху, и вследствие этого бывает подозрительно. Клевета— явление обыкновенное в той среде людей, где страсти составляют главную пружину; действий, т. е. при дворе.

Говорят, что граф Фермор, после Цорндорфскаго   сражения,   жаловался   в Петербурге на одного знатнаго русскаго генерала, что он не подал ему условленной помощи. Я не могу ручаться за  истину этого обстоятельства, так как граф никогда не говорил мне об этом, и я не читал об этом иикаких бумаг.

 

 

1149

Но если действительно Фермор жаловался, то следующее предположение весьма вероятно.   Генерал  мог  считать себя оскорбленным даже  в том случае,   когда жалоба была справедлива,  а еще более, когда она   была   несправедлива.   Генерал, также как и граф  Фермор,   пользовался милостями императрицы,   и был  русскаго происхождения, тогда   как Фермор  был Немец.   Мать   генерала,   состоя   при   дворе, пользовалась   большим   доверием   императрицы. При таких средствах, чего не придумает оскорбленная   гордость для своего отмщения?   Весьма легко, можно  было придумать, будто  Фермор  с умыслом взял себе в пасторы Прусака, чтобы вернее вести измену.

И так, ни я, ни Фермор мы никогда не были объявлены государственными преступниками. После Семилетней войны он перешел в Сенат, а я получил покойное место.

Одно письмо послужило   однако же поводом к строгим допросам. Когда Русские вступили   в   Пруссию,   у жителей отбиралось оружие, и брат мой, у котораго было несколько   охотничьих   ружей,   не   желая отдать их за безценок,  отослал их в Польшу, для более   выгодной продажи, или для   сохранения   там,   пока   кончится   война. Между тем продать их не удалось, а война затягивалась.  Тогда, не за долго до моего взятия, он написал мне письмо, и просил   поискать   охотников   на   эти   ружья между русскими офицерами.   Я не мог исполнить его просьбы; не мог даже отвечать ему,   потому   что   скоро   после   того   был увезен в Петербург. Об этом-то письме делали мне сотни вопросов.   Но правда всегда останется правдою, и это обстоятельство также  не могло   послужить   к моему обвинению.

 

 

1150

Таким образом допрос мой кончился в шесть дней. Один из трех допрашивавших меня молодых людей сказал мне самым вежливым и любезным образом: "Вы будете признаны правым, и мы скоро поздравим вас с освобождением:"

Не взирая на то, я просидел  два года в заточении. Но за что же? спросит опять читатель. Что мне отвечать ему? Всего вероятнее меня держали в крепости, ожидая, не покажет-ли   время моей виновности.   И вот мое тогдашнее предложение,  в истинне котораго теперь   я нисколько  не сомневаюсь: я сделался жертвою партии, враждебной графу Фермеру; эта партия, как я узнал впоследствии, будучи   не   в состоянии повредить ему, хотела   излить   месть свою, по крайней   мере,   на   его   креатуру,   как меня называли.

 

Глава XVII.

Слова,   сказанныя    мне   чиновником   по окончании допроса, конечно обрадовали меня, но не разсеяли моих опасений; я все таки не был уверен, что мое следствие совсем кончено, и считал эти слева скорее выражением добраго  желания,   нежели   действительным  и   окончательным   приговором. Поэтому понятно, что горесть моя нисколько не уменьшалась,   а скудное освещение и торжественная тишина моей тюрьмы еще более    способствовали   мрачному    настроению моего духа. В моемъ положении меня утешало то, что мои гвардейцы, хоть и решительно ничего  не говорили,   но все же исполнили мои желания.   Кроме того, по моей просьбе, мне дали перину, так как я имел привычку спать на ней.    Но книг и письменных принадлежностей я не мог добиться; и только через 9 недель самаго строгаго заключения, я получил  библию.   Вся-

 

 

1151

кий раз, как я просил других книг у моего сержанта, он показывал полную готовность исполнить мое желание, уходил на несколько часов, и возвращался, отрицательно махая головою.

Кушанье   подавали   мне   в   изобилии   и очень   вкусное.   Известно,   что   в других странах   обращались  очень сурово   с государственными арестантами,   особенно пока они еще   были   в   подозрении.   Я   не могу пожаловаться на  русский двор в этом отношении.   Всякий   день   в обеденное   время сторож приносил мне судок с четырьмя отдельными кушаньями, чисто и вкусно приготовленными, на ужин давали три кушанья, и при этом столько вина и пива, что я не мог всего выпивать.   На свои   мелкие расходы я тратил   собственныя   деньги,  которых привез  с собою   около  семидесяти рублей. Прислуга удовлетворяла  моим потребностям  самым точным образом, но всегда молча. Очень неприятно было есть без ножа и вилки; мне приходилось рвать зубами мясо и рыбу; бриться  мне также не давали,   и  по   моей   привычке   к чистоплотности я должен был терпеть  все неудобства бороды.

Прибавьте к этому отсутствие всякаго развлечения и общества. Среди глубокаго молчания, при тусклом свете лампы, что оставалось мне делать, как не ходить взад и вперед по казамату и думать? По счастью мне пришло на мысль вести календарь с помощью найденнаго мною кусочка стекла. Я отмечал им на закопченой стене каждый день моего заключения; обыкновенные дни — маленькой черточкой, воскресенья — черточкой подлиннее, а государственные праздники какою нибудь другого фигурой. Даже не забыл я отметить чертою и особенным знаком день моего освобождения. Заключенные после меня в моем казама-

 

 

1152

те, может быть,  не раз смотрели на эти знаки.   Пусть этот   календарь  питает   в них надежду на освобождение.

Через 9 недель, вошел ко мне высокий и плотный мужчина.   Я сидел на постели, погруженный  в печальныя  думы, и,   увидя вошедшаго,   ужасно   испугался.   Как   мне показалось, он держал что-то под широким плащом  своим.   Верно   он палач, подумал я, и под плащом у него орудие казни.   Он молился на образ Божией Матери,  а   мне  казалось,  что  он  просит у Бога   прощения  в том,  что должен  казнить человека; потом, обратясь к солдату, стоявшему на часах, он сказал ему: „поставь ружье."

При этих словах я лишился последняго мужества. Я понял эти слова, и мне казалось,  что солдат,  поставив ружье, должен схватить меня, связать и предать палачу. Но солдат только сказал  ему несколько слов, которых я не понял, а он ему одно слово:    „отопри".    При    этом   слове радость  блеснула   на  лице  солдата,   и он произнес: "Слава тебе Господи, Иисусе Христе!"   потом выбежал за двери,   и снял щит с моего  окна;   а тот, кого  я принял за палача, сказал мне  ласково:  „Вы долго  не видали света  Божия,   так посмотрите теперь  на него."   Все это   произвело на меня   такое   впечатлите,   что   я   начал горько плакать.   Я видел свет Божий, ясный весенний день;   гвардейцы   мои прыгали от радости, получив  позволение двигаться и говорить по прежнему;   мне были  сладки звуки   человеческаго   голоса,   тем  более, что все окружавшие принимали во мне участие, и были готовы   обо мне заботиться и мне услуживать.

Кто не был в подобном положении, тот не знает, как невыразимо счастливит такая перемена. Она не принесла

 

 

1153

мне оправдания и свободы, но я все таки чувствовал себя в ту минуту чрезвычайно счастливым.

 

Глава XVIII.

Моя тюрьма оживилась. Солдаты своею услужливостью как бы заставляли меня забыть мои горести. Первый день после этого счастливого события прошел для меня чрезвычайно быстро в разговорах, суете и беготне для приведения в порядок каземата. Я так был весел, как будто получил самое выгодное пасторское место, или достиг какого-то необыкновеннаго счастья.

Первым долгом моим было позаботиться о чистоте: я обрился; потом только что подумал о несчастном состоянии моего белья, как явился надсмотрщик тайной канцелярии. Ему поручено было узнать, в каких вещах я нуждаюсь, немедленно купить и доставить их мне. Он принес с собой бумагу, перо и чернила, чтобы я составил список этим вещам.

Письменныя принадлежности были для меня в ту минуту самыми приятнымн вещами. Я тотчас смекнул, сколько у меня оставалось денег и какия мне нужно вещи, записал их, и оказалось, что моих денег не хватало. Я заметил это надсмотрщику, но тот с живостью отвечал: „Кто вам сказал, что вы будете тратить хоть копейку из ваших собственных денег? Государыня богата, и она всемилостивейше повелела доставить вам все, что вы ни потребуете." Тогда я записал еще несколько вещей, которыя были мне доставлены в тот же день после обеда.

Если мои скромныя слова могут почтить похвалою высшее русское правительство, то я признаюсь, что не ожидал такого хорошаго содержания в казамате. Мне отпуска-

 

 

1154

ли ежедневно полтинник на стол, а этого было слишком достаточно при тогдашней дешевизне; Фунт лучшаго мяса стоил две копейки, так что я мог еще откладывать деньги. Но всего важнее было, что я получал немедленно н безденежно все необходимыя и служившия к моему удобству веши; мне стоило лишь попросить их; за то книг, перьев, бумаги и чернил мне не давали во все время.

С перваго же дня этой новой жизни, я, по совету сержанта, стал сам себя продовольствовать. По моей просьбе тайная канцелярия выдавала мне на руки кормовыя деньги, и у меня оказывался небольшой остаток от расходов каждаго месяца.

С этих пор я не имел недостатка в занятиях. Мне доставляло их мое маленькое хозяйство, а четыре гвардейца исполняли мои поручения. Замечу кстати, что они оставались при мне безсменно до конца моего содержания в крепости.

В первые 9 недель мои сторожа не только не смели говорить со мною, но и не смели даже назвать мне своих имен; по этому я придумал каждому  из них название. Перваго я прозвал большой: его дело было смотреть   за чистотою   в казамате, топить   его,   держать   в   порядке   кухонную. посуду. Втораго я прозвал маленький: он покупал мне провизию, и исполнял другие подобныя поручения.  Третий прозывался чулошник:   он   вязал , для  меня   чулки и смотрел за моим платьем.   Четвертаго я, прозвал плотником:   он   делал   мелкия деревянныя вещи   для моего хозяйства.

Когда   маленький   возвратился   с рынка, у большого была уж готова  кухонная посуда, и в горящей  печи приготовлено место дли горшков, которые вдвигались туда н потом выдвигались   с помощью особаго, орудия, называемаго  ухват.

 

 

1155

Сколько ни были преданы мне мои гвардейцы, но они никогда ни позволяли себе разсказывать, что происходило в России, что случалось при дворе, и какия вести из армии; так что, сидя в казамате, я ничего не знал о происходившем на белом свете. Только гром пушек возвещал мне иногда о каком нибудь празднестве, но какой это был праздник, и по какому случат торжество при дворе — я никогда не мог узнать.

В благодарность солдатам и сержанту за их услуги, я всегда давал им по праздникам на водку, и не обходилось без того, чтоб они не выпивали лишней чарки, и не становились на некоторое время ни на что не способны.

Три раза в году я уже непременно терпел эту неприятность. Русская гвардия, по крайней мере в то время, получала жалованье по третям, и солдату, если не ошибаюсь, давалось восемь рублей в треть. Получив деньги, мои сторожа пропивали их, и возвращались домой пьяные. Когда они протрезвлялися, я выговаривал им, и большой больше всех раскаявался.

„Батюшка, говорил он, следующую треть уж я принесу тебе спрятать; и тогда, если попрошу у тебя больше, чем нужно, то ты лучше прибей меня, а не давай."

Он сдержал слово: на следующую треть принес мне свое жалованье, но выпросил два рубля подкрепиться, как он говорил; потом от времени до времени приходил домой все пьянее и пьянее, и требовал своих денег. Так истратил он шесть рублей, и уже с ругательством требовал от меня остальных двух. Я несколько разсердился, и прогнал, его.

На следующий день, когда солдаты мои спали еще крепким сном кроме одного, стоявшаго на часах, приходит ко мне

 

 

1156

сержант неодетым и с самым покорным видом:

„Что вам нужно!- спросил я кротким голосом.

„Батюшка! отвечал он; я вчера был пьян и может быть я обидел вас, так пришел просить прощенья.

„Нет! вы нисколько не обидели меня, но на большого я очень разсердился."

Услыхав это, сержант грозным голосом начал будить большого; тот вскочил с просонья, и закричал, „зачем."

„Зачем? вставай-ка и разделывайся за вчерашнее, ты вчера батюшку обидел."

С этим словом сержант вышел, и возвратился в мундире (*). Большой по порядку службы вытянулся, и горестно подставил спину; сержант вынул саблю, и поднял уже свою могучую руку, но я подошел и стал просить за солдата. Мы с сержантом прочли ему наставление, и тем дело кончилось.

 

Глава XIX.

В средине лета мне позволили выходить из казамата на свежий воздух. И за это благодарение Богу и государыне! Правда, я не смел ни с кем говорить, и ни о чем спрашивать; всякий, к кому я обращался с вопросом, делался совершенно безмолвным; но все таки я несказанно был рад солнцу и воздуху и движению людей перед моими глазами.

Лето проходит скоро в Петербургском суровом климате. Когда у нас в Пруссии стоит еще прекрасная осенняя погода, там уж начинается зима, и мороз с снегом скоро заперли меня снова в ка-

(*) Сколько   мне известно, сержант   гвардии равнялся в то время маиору армии.

 

 

1157

замате.   Тогда мне   не оставалось   никакого занятия кроме чтения библии и разговора с солдатами, у которых я выучился по русски.   Добрые   и услужливые,   как   вообще все   Русские,   они старались   развлечь меня разными   разсказами.    Так   проходил   не один бурный   зимний вечер,   и я жалел, что не мог записать некоторых в самом деле прекрасных разсказов,  состоявших по большей части из русских сказок.

Вот  одна  из них,  которую   я  запомнил.

Какой-то бедняк шол дорогой, и зашол к казенному крестьянину. Тот хорошо принял странника, приготовил ему постель отдохнуть и накормил его, чем мог. Но бедняку приглянулась хозяйская красная шапка, висевшая на стене, и как-только хозяин за чем-то вышел на минуту из избы, бедняк шапку со стены, да в карман. Не успел он этого сделать, как запел сидевший тут же на шестке петух, да так запел, что вору показалось, будто он зовет его, и говорит: „отдай мою шапочку." Бедняк сначала испугался, потом стал просить хозяина, чтоб он продал ему петуха и сварил на ужин. Хозяин было не хотел, но взял деньги, зарезал петуха и сварил. Сели за стол, но петух и из горшка продолжал кричать вору: „отдай мою шапочку." Тот скорей принялся его есть, но и в животе у него раздавались те же слова, хоть тогда неизвестно было чревовещание. Из приличия не буду разказывать дальше.

Так прожил я два года и четыре месяца. В летний день сидел я на  дворе у двери моего казамата:   жар был томительный, облака быстро неслись по ясному небу. Внимание мое было отвлечено от них тем, что происходило в крепости.  Перед дверьми других казаматов стояли отдель-

 

 

1158

ныя команды солдат, и при них запряженныя повозки. Сегодня верно многих арестантов отправят в Сибирь, шепнули мне мои солдаты, и холодная дрожь пробежала по моему телу.

Вот вижу, некоторых арестантов отвели в тайную канцелярию; было обеденное время, но у меня прошел аппетит. Из канцелярии арестантов опять отвели в казамат. Бегущия облака сгустились в тучу, пошел дождь, все сильнее и сильнее, и полил как из ведра. В это время вывели одного арестанта, закованнаго в цепи, посадили в повозку, и она готова была тронуться.

Звук цепей еще раздавался в ушах моих, как вдруг блеснул с неба такой ослепительный огонь, что мы все упали в испуге на колена. Это не была молния, потому что она мгновенна, но какой-то, электрический метеор, продолжавшийся несколько минут. Потом он изчез, и дождик тотчас перестал.

Ученый и физик легко объяснят себе этот небесный огонь, но иначе думали о нем мои солдаты. Арестант, посаженный в повозку в минуту явления метеора, был как говорили, католический архиепископ. Я не мог узнать, в чем состояло его преступление, но толки о нем были чрезвычайно различны. Одни говорили, что небесный огонь есть знамение гнева Божия за осуждение невиннаго человека; другие утверждали, что епископ виновен, и что в небесном огне и мгновенном прекращении дождя сказалось удовлетворенное правосудие Божие.

 

Глава XX.

Неделю спустя после этого происшествия, в понедельник, вошел ко мне мой сержант с веселым лицом.

 

 

1159

„Батюшка! сказал он таинственно, сегодня вам будут радостныя вести. Я слышал стороною, что вас позовут в тайную канцелярию, и объявят свободу."

Он сказал правду; через полчаса меня потребовали в тайную канцелярию.

Пройдя ряд комнат, в которых сидели секретари и писцы, я введен был в длинную, прекрасно убранную, присутственную залу. За столом, покрытым красным бархатом, сидел один только господин, котораго я сейчас узнал. Два года тому назад он присутствовал при моем обеде в тайной канцелярии. Судя по мундиру, он возвысился в чине, и я после узналъ, что его тем временем произвели в бригадиры.

Он ласково подошел ко мне и сказал на ломаном немецком языке: "Именем всепресветлейшей императрицы я возвещаю вам, что вы свободны, и что батюшка ваш жив и здоров."

Дрожа от страха, я кое-как произнес по русски слова благодарности. „Но этим еще не ограничивается мое поручение, продолжал он. Я должен вас уведомить, что вы завтра должны ехать. Но так как вы невинно пострадали, то в вознаграждение за это вам предлагают, угодно-ли вам остаться в России и определиться к приличной должности, или возвратиться в отечество и там получить место."

Разумеется я пожелал последнаго.

„И так, сказал бригадир, вас отправят завтра в сопровождении пехотных солдат."

Будучи привезен в Петербурге гвардейскими солдатами, я просил, чтобы мне дали гвардейцев же в обратный путь.

„Я не в праве исполнить вашего желания, но надеюсь, что вам не откажут в нем", и он тотчас написал об этом

 

 

1160

несколько слов,  и   отправил,   куда   следовало.

„Еще одно! сказал он. Сколько денег нужно вам на дорогу?"

Я предоставил это высшему усмотрению, и бригадир отпустил меня, пожелав всего лучшаго.

Множество мужчин, женщин и детей стояли перед дверьми моего казамата и с искреннею радостью поздравляли меня. В этой толпе народа протеснился ко мне человек с длинною бородою, в очень грязной шубе, и обнял меня; его нечистый вид сначала был мне неприятен, но с первых слов я увидал в нем образованнаго человека. Я узнал от него, что он подполковник, долго содержавшийся в крепости по подозрению, но теперь вполне оправданный и освобожденный. Мы говорили с ним о нашей обшей радости, как вдруг два человека бросились к его ногам, и со слезами стали обнимать их. Это были его слуги. Потом услыхали мы стук подъезжавшего экипажа, шлагбаум поднялся, и какой-то офицер бросился в объятия подполковника. Это был его брат.

Потом мы собрались в моем казамате, и весело пообедали. Все что у меня было провизии, пошло на угощение моих гвардейцев и многих других людей; но и этого не достало; мы сложились, и послали купить еще.

На завтра мне позволили посмотреть. Город в сопровождении моего стараго сержанта, но я так отвык ходить по мостовой, что скоро устал и видел немного.

 

*

В тот же день пастору Теге дали на дорогу денег щедрою рукою, и государыня прислала ему кожаный, фургон. По его просьбе с ним; поехал прежний пристав

 

 

1161

его, старый   сержант,   и один  из четырех сторожей, назначенный по его же выбору,    тот,   котораго   он   называл   маленьким.   На   всех станциях знали наперед, что Теге   будет  проезжать,   и везде принимали его, как нельзя лучше.

Так приехал он благополучно   в Кенигсберг, и подвезен был прямо ко дворцу, в котором  помещался тогдашний   губернатор    Кенигсберга,    граф   Суворов сменивший Корфа  в этой должности (*).

Сержант пошел отдать конверты Суворову, и возвратился с приказанием, чтобы пастор Теге явился на другой день к губернатору на аудиенцию, и потом остался у него обедать.

„Пока мы стояли перед дворцом, разсказывает Теге, подошел ко мне генерал-квартирмистр полковник Рейнсдорф, человек любезный и почтивший меня своею дружбой (*). Он обрадовался мне и велел отвести мне квартиру.

На следующее утро я оделся в лучшее мое платье, чтобы явиться к губернатору, но у меня не было ни парика, ни полной пасторской одежды, а только платье из белаго тонкаго сукна.

В назначенный час я явился в аудиенц-залу. Она была полна военными и штатскими людьми. Все они хранили молчание, и только некоторые тихо шептались между собою.

На дворцовых часах пробило 12. С последним ударом отворилась дверь, и вошел губернатор въ сопровождении адъютантов. За ним шел мой сержант.

„Где полковой пастор, был первый вопрос Суворова"?

(*) Пастор Теге ошибается; это был не граф Суворов, но генерал Суворов — отец.

(*) Тот, что после был Оренбургским губернатором, и выведен в Капитанской Дочке Пушкина.

 

 

1162

Я выступил вперед и поклонился с должным почтением.

Тогда он обратился ко мне на ломаном немецком языке.

   „Вы   не   можете быть  полковым пастором. Полковой пастор ходит в чорном платье, в плаще,  воротниках  и парике; а так как у вас нет ничего этого, то вы не полковой пастор."

Я хотел извиниться, но он перебил меня, продолжая:

   „Нет! вы не полковой пастор."

Мне стало  досадно,   что  он  издевается

надо мной   в таком  многолюдном обществе.

   Ваше превосходительство!   сказал я смело. Всепресветлейшая государыня Елизавета и правительствующей сенат признали меня   в этой одежде,   и полковым   пастором,   и человеком  совершенно   правым; надеюсь, что вы будете ко мне столько же справедливы.

Он улыбнулся, ни горько и ни сладко, понизил несколько свой высокомерный тон, и сказал: "Я пригласил вас обедать, но сегодня постный день, и я надеюсь в другой раз иметь эту честь."

Очевидно, Суворов обиделся за то, что а не явился к нему в полной пасторской одежде. В Кенигсберге пастор Теге должен был проститься с сержантом; ему даны были другие люди, чтобы ехать далее. Это прощание было самое трогательное и слезное.

Наконец он прибыл на свою родину, в Мариенвердер. „Графиня Фермор и графиня дочь ея, говорит Теге, прислали тотчас поздравить меня по случаю моего счастливаго возвращения.

На другой день я, разумеется, явился к главнокомандующему. Он принял меня чрезвычайно дружески, но так как будто ви-

 

 

1163

делся со мной только вчера. Ни слова о моем долгом отсутствии, ни одного замечания о моем взятии и содержании в Петербурге.

— Вы снова будете проповедывать слово Божие. Вот все, что он сказал мне.

И так Теге по прежнему сделался полковым пастором. Это было в 1761 году. В тот год русская армия в Пруссии находилась в бездействии, и расположена была на квартирах в Мариенвердере и его окрестностях.

Вскоре после новаго, 1762 года, получено было известие о кончине Елизаветы, и о вступлении на престол Петра III. В числе прочих пастор Теге должен был присягнуть новому императору. Но имея дела в Кёнигсберге, он просил у Фермера позволения отправиться туда, и там присягнуть. В Кенигсберге, после Суворова, назначен был губернатором граф Панин. В тайной канцелярии его получен был указ еще от императрицы Елизаветы о том, чтобы пастору Теге дали место в Пруссии. Теге явился к Панину, и при посредстве Рейнсдорфа, получил место в Побетене, где и остался навсегда.