Сычугов С.И. Нечто вроде автобиографии // Голос минувшего, 1916. – № 3. – С. 102-120.

 

 

 

 

Нечто вроде автобиографии 1).

 

III.

В дореформенной бурсе.

 

Читатель, быт можетъ,с бурсою знаком по очеркам Помяловскаго, по запискам Ростиславова (бывшаго профессора Петерб. академии) и по воспоминаниям Потапенко. Но Потапенко описывает бурсу пореформенную; Ростиславов — касимовскую 20-х годов, которая только немного похожа на нашу; Помяловский же живописует петербургскую бурсу за 40-е годы, т.-е. почти за то же время, в которое я учился. Во всей России жестокие тогда были нравы, но все-таки в Питере очень-то безобразничать и побаивались.

1. Наши педагоги. За исключением смотрителя (академика), котораго мы видали в гоъ 1—2 раза и который неизвестно зачем существовал все остальные учителя были студенты семинарии, т.-е. кончившие ее по первому разряду. Это, впрочем, нисколько не рекомендует их, как лучших, даровитых семинаристов. В заведениях, где искусство зубрить ставится выше настоящаго знания, а добрая нравственность приравнивается к лицемерию и низкопоклонству, студенческий диплом имеет мало значения для правильной оценки людей. Нередко второразрядники были и теперь бывают далеко, по умственному и нравственному развитию, выше студентов. Последние если и выдаются из общаго уровня семинаристов, то своею спесью и непомерным высокомерием. При назначении их в учителя никому и в голову из высшаго начальства не приходило удостовериться, способны ли его кандидаты к учительству, имеют ли к нему призвание и знают ли предметы, которые они должны преподавать. Оттого-то и выходило нечто невероятное: ученики 4-го класса, конечно, не все, знали училищные предметы, за исключением катехизиса и св. истории, не хуже, если только не лучше, своих учителей. Этот, повидимому, абсурд объясняется очень просто. Училищные предметы почти не проходятся в семинарии, где главное внимание обращается на

1) См. «Гол. Мин.» №№ 1, 2,

 

 

 

103

богословския науки. Слава семинаристов, как знатоков древних, а особенно латинскаго, языков померкла с конца 30-х годов. В 40-е же годы на них уделялось не более часа в неделю; а в мое время даже преподавание их считалось почти не-обязательным. Мудрено ли, что студенты семинарии за 6 лет успевали забыть то, чему их учили в училище. Неудивительно поэтому, что наши учителя во время слушания уроков не отрывали своих глаз от учебников и никогда почти не рисковали делать какия-либо объяснения их. Даже при преподавании арифметики учитель не выпускал из рук состоящаго из вопросов и ответов какого-то, не помню, нелепаго учебника. Учитель по книге, напр., спрашивает: что есть сложение; зубрило-ученик отвечает: «сложение есть арифметическое действие, по которому два числа, называемыя слагаемыми, пишутся одно под другое, складываются между собою, отчего получается сумма». Напр., далее указанныя в учебнике цифры пишутся на доске и т. д. Боже сохрани ученика, если он слово или цифру поставит не на месте или заменит другими, хотя бы сложение произведено было и правильно. Если не порка, то другое наказание постигало вольнодумца, решившагося на перестановку слова или цифры. Готовясь уже в университет, я не раз убеждался, что будущие (через год) учителя и попы знали 4 действия едва-ли лучше, чем знают теперь ученики народных школ 3-го отделения. Прав я был, когда говорил, что любой хорошо грамотный крестьянин мог в наше, по крайней мере, время без ущерба для преподавания заменить учителей-студентов семинарии, кроме только учителей древних языков и катехизиса. Ведь от учителя требовалось только уменье следить по книжке, правильно ли отвечает ученик, а потом сосчитать, по пальцам хотя, число ошибок и наказать его. И для казны было бы выгодно! Впрочем, и учителя-студенты получали тогда нищенское содержание: 8—9 руб. в месяц, хорошо не помню. Нечего удивляться, если при повальном взяточничестве и наши учителя не брезговали разными приношениями наших отцов. При нищенском жалованье было бы смешно требовать от учителей, чтоб они покупали книги, касающияся их предметов, готовились к урокам и, вообще, заботились о пополнении приобретенных ими 6 лет назад в училище знаний. В училищной библиотеке, кроме высланных Синодом учебников, книг для самообразования не полагалось. Впрочем, не только тогда, да и теперь даже стремление к самообразованию наблюдается лишь в отдельных редких личностях (я могу судить об этом по абонентам бывшей моей библиотеки) из духовенства,

 

 

 

104

которое семинарский курс считает высшею мудростию. Да и заниматься с учениками добросовестно у учителей не было побуждений; на учительство они смотрели, как на средство получить богатое поповское место. И менялись они чрезвычайно часто; только двое учительствовали долго, так как они в Вятке же занимали поповския места. Замечательно, что за 4 года из массы учителей оказался только один, который заботился о нашем развитии, за что мы чуть не обожали его, но он, к нашему общему горю, не пробыл у нас и 2-х месяцев.

2. Ученики состояли главным образом из детей духовенства, т.-е. попов, дьяконов и дьячков. Ни в каком всесословном заведении не придется найти такого   различия   между воспитанниками, какое существовало в нашем односословном училище.   Поповския   дети   имели   некоторыя   черты, заметно выделявшия их из общей массы: они были поприличнее, в них  было  меньше  грубости,  неряшества,  нечистоплотности  и разных сальностей, чем в дьячковских детях, у которых еще резко бросалась в глаза страстишка насолить поповичам, а если сила была, то и побить их. Конечно, это различие с годами сглаживалось, но, к сожалению, не в пользу поповичей. Кроме детей из духовенства были еще у нас товарищи из инородцев. В целях церковной пропаганды, по представлению святейшаго  Синода, было приказано ловить, хватать и насильно водворять  в  бурсу  инородцев,  из  которых  после  выучки предполагалось создать попов и дьяконов для иноверческих приходов. Слышно было, что для поимки кандидатов на поповство  устраивались  настоящия  облавы.  Местное  начальство  доносило Синоду, что инородцы не поддаются культуре, что с ними труднее  справляться, чем с дикими зверями, но получился неожиданный  результат.   Наперекор  тогдашним   жестоким нравам  Синод предписал,  чтобы с инородцами начальство обращалось мягко и гуманно и чтобы не смело исключать их без синодскаго разрешения. Инородцы, конечно, возрадовались и на гуманность ответили полным  пренебрежением к учению и  бурсацкому режиму.  В  наше училище почему-то  попадали исключительно   черемисы.   Это   племя   вообще   отличается   безталантностью   и   даже   малопонятливостью.   Передают,   как быль, что рекруты из черемис не умели отличить правой ноги от   левой, а потому   военные   экзерцисмейстеры   привязывали к ногам их клочки сена и соломы и командовали уже: не «правой, — левой»,  a «сено,—солома».  Из  этого-то  обиженнаго природой племени сельския власти нахватали еще самых безталанных, на которых смотреть было нельзя без жалости. Впрочем,

 

 

 

105

как редкия исключения, попадались и неглупые ребята. Один черемисин, погрузившийся по уши в зубрежку и отличавшийся тихим нравом, даже кончил одновременно со мною семинарию и поступил в попы. Но были экземпляры и другого рода, наводившие страх даже на начальство. Вообще, инородцы скоро поняли свое привилегированное положение и засиживались в классах многие годы. Из их среды выходило немало велико-возрастных, дюжих молодцов — граждан Камчатки. Скоро, кажется, дано было начальству разрешение и без Синода выгонять не желавших совсем учиться черемис. Они больше дружили с дьячковскими детьми и вместе с ними нещадно били и всячески издевались над поповичами, которых несправедливо называли неженками. Лично я не терпел обид от товарищей. Их расположили в мою пользу — мои выходки против начальства, открытие шпиона, а главное мое относительное умственное развитие, за которое часто называли меня башкой. Вообще, аристократия ума была у нас в большом почете. Средние по способностям и почему-либо, а большею частию ни с того ни с сего, непонравившиеся драчунам и коштанам поповичи выносили почти ежедневно настоящия пытки. Били их бедняг чуть не на каждом шагу озверелые драчуны. Как завзятый враг кулака, я часто отстаивал товарищей, страдавших невинно от грубаго и дикаго произвола буянов, но и мой авторитет редко их сдерживал. Иногда дело доходило до того, что отцы переводили своих детей, страдавших от товарищеской тирании, в другия училища. Вообще, товарищеская среда шибко деморализировала нас.

3. Как было уже сказано, учащие, строго говоря, не заботились, да вряд ли и могли заботиться о нашем умственном развитии. Безсмысленное зубрение уроков «от сих и до сих» скорее отупляло, чем развивало наши маленькие умы. О саморазвитии вряд ли стоит говорить: не было для него благоприятных условий. Нечто похожее на мою домашнюю обстановку наблюдалось вряд ли и у 2-х товарищей, но ни у одного из них, наверняка, не было такого разумнаго педагога, каким был мой дед. И все-таки любознательность и стремление к развитию замечались чуть не в доброй половине учеников. Я упоминал уже, что кое-какия книги для чтения я привозил с собою в бурсу. И нужно было видеть радость бурсаков, когда они получали от меня книги! Как они лебезили передо мной в ожидании, что я разъясню все непонятое ими и как горько было их разочарование, когда я откровенно признавался, что и я многаго не понял. Если бы начальство хотя на половину удовле-

 

 

 

106

творяло   нашей   любознательности   или   своими   объяснениями, или подбором подходящих книг для чтения, то народ имел бы теперь сотни настоящих пастырей, а не презираемых почти им попов, которые на разные лады заботятся о выколачивании из дыряваго мужицкаго кармана последних грошей. Но начальству не было, кажется, ни малейшаго дела до нашего развития. Объяснения даже уроков оно считало излишней роскошью; а выписку книг для ребят — чуть ли не ересью. Да, впрочем, и книг-то детских тогда   было   немного.   Заботы начальства о нашем нравственном воспитании я   кажется, подробно изобразил в картине моего нравственнаго растления. Оно даже тогда не додумалось   еще   до простой   истины,   что   нельзя же массу ребят, скученную  по   70—100 душ  в одной комнате, оставлять на все внеклассное время без всякаго надзора. Нельзя же серьезно назвать надзором обход по   вечерам   комнат, где готовились уроки, инспектором однажды в 1 1/2 — 2 месяца. Был правда у него помощник (не штатный, а из любителей), но этот педагог занимался и то крайне редко подслушиванием у дверей, да выслушиванием отчета шпионов. И то и другое для него было не безопасно, а нам кроме худа ничего не приносило. В pendant пресловутым авдиторам на внеклассное время в каждую комнату назначался из наших же товарищей старший, а для чего — не ведаю. Не для руководства же нашим нравственным  воспитанием?  Помнится,  что  почти  все  наши старшие   были   испорченнее   своих   товарищей.   Высокомерие, тщеславие своим положением, которое в сущности не давало никаких прав, взятки с новичков и трусишек и низкопоклонство пред инспектором, неразрывно связанное с лицемерием, — вот  качества, особенно  присущия  старшим.   Очень интересно наблюдать  замечательно  стойкий  консерватизм  нашего  духовнаго  ведомства.  Полустолетний опыт должен  бы был, кажется, наглядно доказать ему полную нелепость системы нравственнаго воспитания детей, поручаемаго детям же, чуть неодногодкам с своими воспитанниками. Правда в духовных училищах эта система отменена: старшие из учеников заменены надзирателями из студентов семинарии. Но когда духовенству предоставлена была монополия открывать школы грамоты в селах и деревнях, отжившая свой век и оказавшаяся негодною   для   детей   духовенства   старая    система   применяется теперь им для детей крестьянских. И в большинстве школ грамоты,   о  назначении  которых — распространять  грамотность и воспитывать в религиозно-нравственном духе подрастающее поколение — так   велегласно   заявляют   синодские   краснобаи,

 

 

 

107

насадителями нравственных начал являются мальчуганы 12—15 лет. Да и учебное дело ведется очень плохо, хотя духовенство и старается всячески скрыть это, но правда все-таки обнаруживается. Обыкновенно окончивших школу грамоты, или, как зовет их народ, грамотников принимают во 2 и 3 отделения церковных школ, но скоро по необходимости сами же церковные учителя возвращают их вспять, т.-е. в младшее отделение. Я не говорю, впрочем, о всех. И выходит, что время, проведенное в школе грамоты, пропадает для многих зря. А как резко отличаются грамотники от других учеников; какие из них выходят сорванцы! Остановился я на системе воспитания детей детьми же, чтоб показать, что до нашего нравственнаго воспитания никому дела не было. Начальство назначило старших, поручило им надзор за нами, а там хоть трава не расти. Сколько бурсаков погибло, сколько из них вышло крайне несимпатичных попов!? Я не хуже других знаю, что настоящих пастырей было мало, да и теперь их надо считать единицами, но знаю также и причины, создающия гораздо больше попов, чем пастырей. Общество же наше на это не обращает ни малейшаго внимания; оно с какой-то брезгливостью, если не с презрением, относится ко всему духовному сословию. Костюм духовенства служит символом жадности, невежества, фарисейства и множества других пороков. Оно не хочет, кажется, даже допустить предположения, что в рясы облекаются иногда люди высокаго благородства и великаго ума. Не все же ведь бурсаки нравственно гибнут окончательно: попадаются же между ними изредка и такие, к которым бурсацкая грязь слабо прилипает и потом легко смывается, а равно и такие, которые совсем перерождаются. Брезгливость общества и особенно дворянства простирается и на оставивших даже духовное звание; клички: кутейник, попович нередко произносятся с целию показать, что от таких людей добраго нечего ждать. 4. Развлечение бурсаков. При грубости наших нравов и развлечения наши носили грубый характер. Впрочем, они не во все сезоны были одинаковы. Весною и летом, а равно и в сентябре, когда внеклассное время мы проводили на вольном воздухе, наши игры и развлечения были облагороженнее и, вероятно, немногим отличались от развлечений гимназистов. Наибольшею распространенностью между бурсаками и любовью их пользовались игры: свайка, бабки, лапта, мяч и городки. Последним двум я отдавался со страстностию. Да и вообще почти все игры на открытом воздухе прекрасно влияли на нас нетолько  в  физическом, но и в духовном  отношении.   Совсем

 

 

 

108

другой прямо противоположный характер имели игры комнатныя зимой и осенью. Здесь проявлялись без всяких прикрас самые  низменные  инстинкты, частию   врожденные,   а   главным образом привитые воспитанием, как домашним, так и бурсацким. Они с особенной силой и в более грубой форме сказывались у инородцев и дьячковских детей, хотя и  поповичи далеко не были от них свободны.  Конечно, были исключения на той и другой стороне, но не о них речь. Общая суть зимних игр выражалась в нанесении обид с одной стороны и в отпоре, или терпеливом перенесении их с другой. Летния игры развивали   ловкость,   находчивость  и  т.п.   хорошия   качества, в зимних же главную роль играли грубая физическая сила и нахальство, доходящее часто до цинизма; были у нас кулачные бойцы, у которых синяки вряд ли сходили с тела и которые о том только и заботились, чтоб причинить противнику побольше боли. Была игра, называемая: «стена на стену», состоящая в том, что две партии, каждая человек в 25—30, становились друг против друга и по команде, как разъяренные звери, бросались на противников. Синяки, a изредка и более серьезныя повреждения, требовавшия вмешательства медицины, были следствиями этой свалки. Тяга через палку — это своего рода единоборство, кончавшееся иногда надрывом поясничных мышц и громадными кроповодтеками на затылке, если осиливший на тяге моментально выпускает из рук палку, чтоб противник его, значительно приподнятый, со всего размаху грохнулся затылком на пол. Такой дикий прием запрещался условиями игры, так как бывали случаи сотрясений мозга, но победителей не судят. Невиннее других забав была борьба, которая требовала не столько силы, сколько ловкости и смекалки. Я почти не участвовал в зимних играх, но изредка не прочь был побороться.   Несмотря на  свой пигмейский рост, я обладал недюжинною   силою,   знанием   разных   сноровок   и   уменьем пользоваться моментом. Все это подстрекало меня вступать в борьбу с верзилами и   нередко  удавалось побеждать их. Эта борьба  пигмея  с  исполином,  в  случае удачи,  производила фурор и поднимала мой авторитет, что, конечно, тешило мое маленькое самолюбие.  Кроме игр, требующих силы и ловкости, существовала масса забав, в основе которых лежали хитрость их изобретателей и желание сделать большую   или меньшую пакость товарищам. Я, по крайней мере, не помню ни одной забавы без этой подкладки. Страдающими лицами здесь большею частию, если не исключительно, являлись или новички, или хотя из старых, но настолько глупые и недальновидные ре-

 

 

 

109

бятки, что они невольно делались предметом общаго, хотя и глупаго смеха. Напр., с полным на вид сочувствием подходить к новичку старый бурсак и предлагает чрез перышко гусиное дунуть в ящичек, чтоб увидеть неизведанныя блаженства. (Ящичек в одной из стенок имеет кроме общаго большого отверстия с пером на той же стенке 20—30 едва заметных отверстий и наполняется сажей, табаком, известью и пр.). Дунувший в ящик новичек или становится похожим на трубочиста или целые часы чихает и пр., а бурсаки гогочут. И все это творилось благодаря ужаснейшей скуке, одолевавшей бурсаков во внеклассное время, и полному отсутствию маломальски разумных развлечений. Возмущающиеся выходками своих же товарищей бурсаки составляли ничтожный процент. Большинство же гоготало и поощряло буянов. Все их разнообразный выходки в итоге сводились к нанесению слабым товарищам физической боли, вообще: щипки, щелчки и особенно кулаки играли главную роль. И все эти гадости практиковались над совершенно невинными товарищами, так сказать, вследствие мертвящей скуки. Словесная защита слабых обыкновенно была безполезна, если даже предпринималась авторитетными товарищами. Тут требовался здоровый кулак, а не убежденное слово. Ученики, неодобрявшие кулак, тем только и могли облегчать горе обижаемых товарищей, что оказывали им свое внимание и сочувствие, но и это уже не нравилось буянам. Если же какой-либо мальчуган не выдержит ежедневных почти и безпричинных пыток и в пылу раздражения пожалуется на обидчиков инспектору, тогда жизнь его становилась положительно невыносимою; приходилось поневоле оставлять училище. И замечательно, что в числе буянов было немало добрых ребят, но зато были и настоящия, отвратительныя злючки.

Чтобы покончить с развлечениями, мне остается сказать еще о боях, практиковавшихся только зимою по субботам после всенощной. Бои эти похожи были на настоящия сражения с главно-командующим, командирами отрядов, застрельщиками, прикрытиями, резервами и пр. Сражающимися сторонами с одной стороны были мещане и гимназисты младших классов (старшие в союзе тоже с мещанами сражались на другом конце города с семинаристами), а с другой — бурса, за исключением, быть может, 30 — 40 чел., не любящих драки и слабеньких. Обе стороны вместе выставляли в бой более 500 чел. Я хотя и не принимал участия, но не раз бывал свидетелем побоищ и потому могу судить, до какого зверскаго остервенения доходили сражающиеся.  После каждаго  сражения оказывались раненые,

 

 

 

110

a изредка и требовавшие больничнаго лечения, но убитых в мое время, кажется, не бывало. Предание гласило, что в прежние годы бывали и убитые, но дела о них были шиты и крыты. Бои оффициально не разрешались, но допускались. Губернское начальство не могло не знать о них, но тем не менее не посылало даже будочника для порядка. Наше же начальство, конечно, втихомолку само любовалось на сражение. Мне с некоторыми товарищами, неучаствовавшими в боях, приводилось видать, как инспектор во главе своей семьи с верхняго крыльца посматривал на побоище. Поэтому на раненых не обращалось никакого внимания, тогда как небольшой синяк, полученный вне боя, вызывал сыск, а иногда и порку. Часто из любви к искусству сторону бурсы принимали два дьячка, a изредка становился в ряды ея из ближняго села страшный дьякон, один вид котораго вселял противникам панический страх и обращал их в бегство. Действительно он, как ураган, валил врагов целыми десятками. Знал ли об участии в бою духовных лиц архиерей, не могу сказать. Но Ростиславов, описывая рязанские бои бурсы с горожанами, говорит об участии в них самого протодьякона (с негласнаго разрешения) и о том, что сам св. владыка из укромнаго местечка следил за сражением.

Для характеристики нравов вятскаго общества я скажу кое-что о свистопляске, праздновавшейся каждогодно в одно из воскресений после Пасхи. Праздник этот напоминает семик и, по преданию, установлен в память избиения вятичами своих союзников, пришедших к ним на помощь. Я не имел ни малейшаго понятия о свистопляске и попал, по неопытности, на нее, вследствие уговора одного стараго, опытнаго бурсака. Место для праздника находилось в конце города и представляло глубокий овраг с высокими берегами, на которых размещаются десятки торговцев с булками, лакомствами и специально для этого дня приготовляемыми свистульками (в роде маленьких кларнетов) и глиняными шарами, окрашенными в черный цвет с разноцветными крапинками. Шары большие (с апельсин) были внутри пустые; мелкие же величиною в грецкий орех делались сплошными. На праздник являлась масса детворы, но много приходило и расфранченных барынь и мужчин, чиновников и купцов. Дети все снабжались свистульками и в воздухе раздавалась ужасная какофония; взрослые же нагружались шарами, которые покупались целыми сотнями. На берегу была, значит, праздничная и праздная публика; в овраге же помещались мещанские ребята и бурсаки, к которым чуть не

 

 

 

111

насильно потащил меня товарищ. Да и самому мне неловко было толкаться среди франтоватой публики в халате. Праздник начался киданием шаров сверху и подбиранием их ребятами в овраге. Я уже нахватал шаров целую пазуху, как один из них, попавший в голову свалил меня с ног, и тогда началась настоящая бомбардировка. Я взмолился, просил пощады, но шары все чаще и чаще сыпались на меня. Встать и бежать я не мог и только руками инстинктивно защищал голову. К счастию на выручку мне явился мой соблазнитель и вытащил меня в относительно безопасное место. Я скоро отдышался и стал наблюдать за нарядной публикой. Представьте себе, что не только мужчины, но расфранченныя в пух и прах барыни и даже дети с удовольствием, повидимому, целились в головы овражных ребят; каждый меткий удар встречался поощрительным хохотом и восклицаниями. Меня так отхлопали, что картуз нельзя было надеть, так сильно распухла голова. Когда мы вышли из оврага, мой товарищ опорожнил мою пазуху, продал шары и купил мне большую свистульку и булку. С этими трофеями я вернулся в бурсу; к ним на другой день инспектор присоединил штук 50 горячих розог. Да, жестокие были нравы!

5. Религия и умственные запросы бурсы. В обоих отделениях 4-го класса нас было более 100, но вряд ли из этой массы 4—5 чел. обладали настоящим религиозным чувством. Остальная бурса вполне равнодушно относилась к религии; она, кажется, безсознательно, по привычке исполняла только церковные обряды, да и то с грехом пополам. Утренния и вечерния молитвы, например, читались аккуратно, но читались так, что лучше бы их не было. То во время их ходит по рядам бурса к и чем-нибудь побрякивает, пародируя сбор денег в церквах; то другой бурсак изображает трудника, т.-е. человека, сопутствующаго в походах иконам, и выкрикивает: порадейте православные Николе Чудотворцу на провожанье и пр. При этом изрыгаются нередко и непечатныя слова. А как держат себя ученики в церкви, так и смотреть тошно! Только присутствие начальства поддерживает некоторый порядок, да и то в рядах, стоящих на виду у него. За спиной же начальства проделываются иногда возмутительныя вещи. Полный индифферентизм в связи с самым грязным кощунством особенно бросается в глаза во время вечерних скучных вечеров, когда один другаго хотят перещеголять сальными насмешками над религиозными святынями. Дело начинается с циничных разсказов о попах и попадьях, откуда легко переходят на темы

 

 

 

112

о святых, таинствах и обрядах. Кощунство самое омерзительное тогда льется широким потоком; пикантности пересыпаются матерщиной. Одного только Христа щадили бурсаки. Кажется, я упоминал, что под влиянием мистических книг во мне загорелось горячее религиозное чувство, извращенное, впрочем, частию мистикой, частию же собственным моим непониманием и неправильным ея толкованием. Как бы то ни было, а кощунство бурсаков меня очень возмущало; я пробовал опровергать их сказки и вымыслы, стыдил их, как будущих попов, но толку было мало; и мой сильный иногда авторитет оказывался безсильным. Оставалось только мне в компании с 2—3 веруюшими удаляться от нечестивых бесед. В последний год случайно я натолкнулся на возможность отвлекать внимание товарищей от кощунства. Во время каникул я несколько раз перечитал бывшия у деда светския книги (их и было-то с десяток) и хорошо запомнил их содержание. Как-то в кружке товарищей я стал пересказывать «Недоросля» и был поражен тем вниманием, какое они проявили. Частенько я разсказывал кое-что из Карамзина, но багаж мой был скуден и скоро истощился. Несмотря на свои умственные недочеты и плохую наблюдательность, я ясно видел, что запросы бурсаков на образование и любознательность громадны, да удовлетворения-то их вовсе не было.

6. Порочность бурсаков. Великовозрастные, а глядя на них и малыши, при случае напивались до скотства. Настоящаго регулярнаго пьянства если не было, то лишь по безденежью. Зато пили редко да метко. Особенно безобразно напивались у ставленников-родственников при посвящении их в попы или дьяконы. Тут уж даже и совсем непьющие, за редкими исключениями, нализывались, как свиньи. Но так как случаи для выпивки были редки, то и число пьяных было ничтожно и потому не характерно для бурсы. Будь у бурсаков побольше случаев, да побольше денег, и пьянство приняло бы широкие размеры. Более распространено у нас было воровство. Были артисты, которые изредка обкрадывали даже товарищей, хотя воровство строго каралось товарищеским судом и считалось крайне позорным делом. Совсем иначе относилась бурса к кражам на стороне. Ими даже хвалились, как своего рода молодечеством. Воровали в огородах овощи, на дворах кур, в вершах рыбу, с лотков калачи, а из лавок, что попадется под руку. Бывало бурсак, не имевший за душой и 3-х коп., становился обладателем дюжины перочинных ножей. Как производилось воровство, — я обстоятельно разсказать не могу, ибо, за

 

 

 

113

исключением единственнаго описаннаго выше случая, кражами не занимался, но помню из разсказов, что для успешности их составлялись шайки, в которых каждому члену назначалась особая роль и в которых были свои главари. Не всегда кражи бывали успешны: иногда воришки жестоко платились и являлись в бурсу с пустыми руками. Торговцы ограничивались лишь самосудом, но никогда не жаловались начальству; они ведь знали, что бурсаки постоянно голодны, как волки, и что воруют они с голоду. Совместное жительство, грубость нравов и зависевшее от нее безстыдство сильно влияли на распространение в бурсе разврата. В младших классах процветало рукоблудие. Я выразился неточно: не в одних младших классах, а и в семинарии и даже в Богословии.... Еще омерзительнее был другой, тоже довольно распространенный порок — мужеловство. Здесь подбирались пары таким образом, что одну половину составлял ученик 3 или 4 кл., а другую мальчуган лет 8—9 из новичков. Активным деятелем большею частию бывал безобразно-грубый и циничный буян; пассивная же роль выпадала на долю совершенно неопытных, не понимавших, что с ними творят мерзавцы, юнцов с женоподобным смазливым личиком. И какая ложь, какое извращение понятий царили в бурсе! Активные деятели чуть не открыто хвалились своим развратом, выставляя его на вид, как будто какую-либо доблесть. Наглость их простиралась до того, что они испещряли стены уборной и умывальной полными именами жертв своей животной чувственности. Этот противоестественный грех, пожалуй, не в меньшей мере процветал и в семинарии.

7. Внешняя обстановка бурсы вполне безотрадна.

И теперь еще красуется громадное, каменное трехэтажное здание, в котором помещалась наша бурса с классами, спальнями, столовыми, пекарнями и пр. Верхний этаж был занят церковью и спальнями; средний — классами, a нижний — хозяйственными помещениями. Здание устроено по центрально-коридорной системе. На дворе, кроме разных погребов, стояли два флигеля: один для начальства, другой для больницы. Сада не было, но зато был громаднейший, в несколько десятин, двор. Одним фасадом училище выходило на огромную площадь с прекрасным собором, построенным по проекту знаменитаго Витберга, а другим — подходило к высокому берегу, под которым извивалась река Вятка. Вид с этой стороны был очаровательный. Но зато внутри здания на смену очарования являлось омерзение. И классы, и спальни всегда имели мрачный, унылый вид: кружева из паутины, толстые слои пыли и еще более толстые слои

 

 

 

114

грязи покрывали не только стены и полы, но отчасти и потолки. Когда бурсаки оправляли свои незатейливыя постели, в спальнях стояла какая-то мгла, сквозь которую на разстоянии аршина трудно было разглядеть лицо товарища. Самыя же постели представляли нечто ужасное. У своекоштных были хоть подушки из пера, одеяла немудрыя и войлоки, которые дома все-таки очищались от пыли и грязи; до постелей же несчастных казенно-коштных учеников, вероятно, целые годы не дотрагивалась ни одна заботливая рука: пожалеть их было некому. Матрацы, похожие больше на масляные блины, a жесткостию напоминающие дерево, набивались обыкновенно гнилой, уже почерневшей соломой (это я видал не раз сам) и пропитанные грязью и испарениями издавали отвратительный смрад. Пожалуй, покажется невероятным, что в спальнях даже солнечный свет был какой-то серо-тусклый, а это положительно верно; лучи, преломляясь в массе пыли, теряли свою яркость. Этому немало способствовали еще оконныя стекла, на которых толстым слоем покоилась пыль и грязь; да и сами-то по себе стекла от старости потеряли свою прозрачность. Форточек не полагалось вовсе; печи отапливались из коридора; уборныя примитивнаго устройства сами по себе были негодны и ужасно воняли, благодаря же нечистоплотности бурсаков, оне превращались в сплошную клоаку. Вонь из них свободно распространялась по всему корпусу и особенно застаивалась в спальнях. Об испорченности нашего воздуха можно судить уже потому, что, входя в бурсу, наши отцы и матери, довольно нечистоплотные и неряшливые в своих домах, частенько зажимали свои носы или закрывали их платком, пока не попривыкнуть к нашей вони. О насекомых, пожиравших наши грешныя телеса, и теперь еще жутко вспомнить. Мириады их свили свои гнезда в бурсе; была и кавалерия, были и пехотинцы, прозванные в бурсе блондинками, а наши деревянныя кровати давали удобный приют артиллерии. Спасибо мы еще говорили начальству за еженедельныя бани; оно не жалело на них дров, которыя, впрочем, и стоили-то тогда баснословно дешево — не дороже, кажется, 30 коп. за сажень. Самое мытье в бане носило особый присущий бурсе колорит. Если не все, то добрая половина бурсаков после мытья в жаркой бане, несмотря ни на какой мороз, выбегали нагишом на улицу и, повалявшись в снегу, опрометью возвращались в парильню и с особым гоготаньем жарили себя вениками. Проделывались эти штуки, конечно, ради удальства, но оне все-таки закаляли наши телеса. Истребить насекомых не могла никакая баня,  поэтому

 

 

 

115

бурсаки частенько на них, а особенно на пехоту охотились. В ясное утро нередко можно было наблюдать такую картину: все окна спальни заняты нагими бурсаками, которые с ожесточением ловили и казнили своих врагов. В спальне стоял треск: точно кто-нибудь горстями бросал на каленые угли соль. За 4 года, и то благодаря слуху о приезде ревизора однажды бурса была приведена в сносный вид.

При одном воспоминании о том, чем и как нас кормили, становится как будто тошно. Чтобы дать хотя слабое понятие о нашем пищевом режиме, я ограничусь только сравнениями. Как бывший военный врач, я хорошо знаю солдатский стол и честно могу сказать, что солдат кормили в 60-х годах несравненно лучше, чем нас в 40-х и 50-х годах. Вероятно, мы без всякаго сожаления отказались бы и от щей и каши, еслиб вместо них нам предложили бы прекрасный солдатский хлеб и очень недурный квас. Около полугода был я врачем в арестантских ротах в Херсоне и часто пробовал арестантскую пищу. Не раз во время этих проб я сравнивал ее с пищею бурсацкой и сравнение было далеко не в пользу последней. Хлеб и квас у арестантов были положительно хороши, хотя и не пользовались такой славою, как у солдат. Жиру во щах было очень мало, так как и мясо-то отпускалось меньше, чем в войсках, но щи все-таки были довольно вкусны и не смахивали на вонючия помои, которыми кормили нас. Разные экономы и комисары, конечно, не прочь были урвать кое-что от кормления солдат и арестантов, но нахально обкрадывать их они все-таки побаивались, ибо был не фиктивный, a действительный контроль. У нас же не было никакого буквально контроля. Ревизоры показывались очень редко, да, по слухам, некоторые будто бы с начальства получали мзду. Чтобы содержать нас хорошо, начальство должно  быть идеально  честно, что в те времена было величайшею редкостию. Очень уж мало платилось за наше  содержание:  за казеннаго  бурсака Синод высылал, кажется, только 45 рублей в год. Мы же своекоштные за помещение и пищу  платили  неодинаково:  попович платил 9 р. в треть, а дьячков сын только 6 руб. Правда и дешевизна тогда была баснословная, а все-таки на показанныя суммы много не разгуляешься. Их вполне достаточно было тогда даже для прекраснаго содержания нас, но при условии — не грабить. А так как грабеж считали тогда чуть ли не обязательным, то и содержание наше должно быть из рук вон плохим. Все затхлое, прогорклое, прокислое и вообще подлежащее изгнанию из лавок отправлялось в бурсу: бурсаки, дескать, народ непривередли-

 

 

 

116

вый, всякую дохлятину сожрут. И наши луженые желудки переваривали всякую дрянь, от которой, пожалуй, другая свинья отворотила бы свое рыло. Но иногда и нас мутило. Помню хорошо, что в печеном хлебе была найдена целая мышь; пошумели бурсаки, устроили даже промежду себя, как говорил Салтыков, революцию, но дальше не пошли, ибо понимали, что жалоба начальству на начальство же к добру не приведет. Собственными глазами я видел, как сынишка хлебопека, просевая муку для хлеба, в эту же муку и мочился. Скатерти, а также ножи и вилки у нас употреблялись только при ревизоре; ложки деревянныя мы носили за голенищами; обеденные столы иногда служили кроватями для гостей повара, которые ложились спать в обуви, на которой было довольно всевозможной грязи. Да, закаляли таки нас здорово!

8. Наказания. Да будут они в моем обширном меню дессертом, а то, пожалуй, и горчицей после обеда. Пальма первенства принадлежала, конечно, розге. Драли нас чрез одного палача с двумя обязательными держателями, драли в две лозы, драли слабо и жестоко, драли сухими, драли и распаренными розгами, драли, наконец, с прибаутками и шутками, со злостию и издевательством. Каждый из этих видов порки имел свои особенности, но детальное описание их завело бы меня далеко, поэтому я лучше поговорю о других наказаниях. Самое частое из них это ставленье на колени, то на средине класса, то у порога, что считалось самым легким наказанием. Но один вид ставленья на колени был, пожалуй, помучительнее и горячей даже порки. К верхнему краю наклонной доски парты у нас приделывалась узкая для чернильниц доска во всю длину парты и окаймлялась двумя карнизами. Вот на эти-то карнизы иногда и ставили нас на колени. Самый терпеливый бурсак не выдерживал и 10 минутной пытки. Некоторые благочестивые учителя по постам часто назначали земные поклоны целыми сотнями. Если таких поклонников набиралось больше десятка, то для правильнаго счета около них садился за парту цензор с толстою книгою и каждый поклон обозначал перевертыванием листа. Иногда поклонников ради, вероятно, умерщвления их буйной плоти одевали в шубы, подпоясывали и в таком виде заставляли усердно молиться Господу Богу. После 30 — 40 поклонов молящиеся обливались уже потом, а ведь иногда назначалось 200 — 300 поклонов. В большом ходу у нас было одно наказание, — это стояние с одним или двумя лексиконами Кронеберга. Употреблявшийся у нас лексикон был очень увесистый — фунт. 5 — 6. Вот такой-то груз,

 

 

 

117

а иногда и два, провинившийся держит в приподнятых выше головы и вытянутых руках, пока оне выдерживают тяжесть. При этом он иногда стоит на ногах, а чаще на коленах. О щипках, щелчках, дранье за уши и за волосы, о разнообразных колотушках я не буду говорить. Все это практиковалось в самых обширных размерах  каждодневно и у нас не считалось даже за наказание. В заключение упомяну о наказании, к которому в значительной дозе примешивался комический элемент. Был у нас учитель, на котораго вид крови производил тяжелое впечатление. Он сек не жестоко и сам никогда не наблюдал за поркою. Зато сей хитроумный педагог изобрел новое для нас наказание. Наметив свои жертвы, он доставал из кармана ножницы, требовал бумаги, иглу, ниток и приступал к портновскому делу:  приготовлял разных  фасонов дурацкие колпаки на головы и вывески на грудь. На вывесках он крупнейшими буквами делал надписи в роде: я лентяй, я болван, я драчун, я дурак и т. д. К концу класса на виновных надевались колпаки и вывески и они в таком шутовском наряде под предводительством самого  изобретателя-педагога отправлялись в столовую, заходя иногда попутно и в другие классы. В столовой шуты размещались в разнообразных позах под влиянием игривой  фантазии учителя.  Натешившись вдоволь своею выдумкою, он ставил виновных тут же в столовой на колени и каждому из них в рот клал по корке хлеба, строго внушая не жевать его до окончания обеда.  Издевательства его, впрочем, вариировались нередко. А вот и еще одно наказание. Был у нас учитель, который особенно ретиво придирался к красивым, женоподобным ученикам. Разными  придирками  он  спутает даже  хорошо знающаго ученика и за ошибку посылает к лозе. Едва только бедняга уляжется и оголит марфутку, как учитель вырывает у палача розгу и начинает ею щекотать обнаженныя ягодицы и с особым плотоядным, полным животной чувственности смаком приговаривать: ишь шельма — беляночка замигала и т. д. До сечения дело не доходило, а было лишь одно любованье. Стали распространяться и вне училища скандальные слухи о любителе марфуток, и  его   после 2 — 3 месячной практики убрали куда-то в село. Мера, вид и степень наказаний не были регламентированы, все зависело от настроения и каприза учителей; царил полнейший ничем несдерживаемый произвол. 9. Итоги. Что же вынес я из бурсы? До 8 лет я был очень недурным мальчиком: до бурсы я был правдив, доверчив, добр, ласков, был готов оказывать всевозможныя

 

 

 

118

в моем положении услуги другим, светло и радостно смотрел я на мир Божий. И какую страшную метаморфозу произвела во мне бурса! В ней я стал скрытным, хитрым, мальчиком себе на уме, лживым, лицемерным, низкопоклонным, с камнем за пазухой, злым, мстительным и т. д. Еслиб только впоследствии не совершились со мною почти полное перерождение, или возрождение, то в пору возмужалости из меня мог выйти человек, отрицающий все святое и возвышенное в человечестве, эгоист самаго низкаго разбора, словом артист, для котораго и каторги мало. Итак несомненно, что в нравственном отношении бурса искалечила меня. В умственном отношении она дала мне очень немного, почти что ничего. Если я и развился несколько за четыре года пребывания в бурсе, то развитием этим я обязан не ей, a себе; я развивался скорее ей наперекор. Защитники зубристики, которые не перевелись еще и теперь, говорят, что она развивает память. Быть может, это и справедливо отчасти; но, во 1-х, у меня память была без того хороша, а, во 2-х, зубристика, как она практиковалась у нас, положительно  отупляла и  угнетала  другия  способности  духа. Я прекрасно помню, что во время подготовки моей к университету, предметы, преподававшиеся в училище, а потом некоторые и в семинарии, оказались для меня совершенно новыми, как будто никогда неизучавшимися, неслыханными мною. Только древние языки я изучил настолько хорошо, что при переходе в семинарию знал их не хуже учителей. Изучение их было хорошей гимнастикой для моего ума. Дело в том, что учебники этих языков были безобразны; учителя никаких объяснений не делали, и потому   мне волей-неволей   пришлось   при переводах строить разныя комбинации и даже придумывать правила, а такая работа, обязывающая доходить до всего своим умом, развивала  мой мозг. И здесь опять-таки бурса неповинна в моем развитии; если она и влияла на него, то только отрицательно.

Ужели ничего уж я не вынес из бурсы? Отвечаю: кое-что и вынес. Я, вероятно, проклинал бы бурсу со всеми ея педагогами и порядками, если бы чрез несколько лет не последовало мое возрождение. Оно дало мне возможность трезвее, объективнее, а потому и безпристрастнее отнестись к бурсе. Да, и в нашем темном царстве было хоть немного светлых лучей, несколько скрашивавших мрачную картину. Как на особенно интенсивные лучи я укажу: на развитие в бурсаках воловьяго терпения, настойчивости в труде и железной энергии в достижении намеченных целей. Далеко не у всех вырабатывались

 

 

 

119

и не все перечисленныя качества; но терпение встречалось у большинства. Немало способных бурсаков измельчало, опошлилось и даже погибло нравственно прежде, чем они успели приобрести настойчивость и энергию характера, но те, которым удалось это, найдут и светлый луч в нашем бурсацком царстве. Я далек от идеализации бурсы, но во всю свою жизнь я говорил ей спасибо за то, что в ней именно я выработал указанныя свойства моего характера. Сознательно или безсознательно было это влияние бурсы, — это другой вопрос, котораго я не касаюсь теперь. Оставляя пока в стороне участие этих свойств в моем возрождении, я скажу только, что они в значительной мере помогли мне поступить в университет. Я решил поступить в него, уже пробыв год в богословии, значит мне предстояло в один только год пройти весь гимназический курс, не упуская притом из виду и семинарские предметы, изучение которых также немало поглощало времени. A ведь мне пришлось проходить буквально все гимназические предметы. Стыдно сознаться, а правда обязывает сказать, что я за год до поступления в университет плохо знал четыре первыя арифметическия действия. Все, чему учили в бурсе, да частию и в семинарии, благодаря безтолковому преподаванию и одуряющей зубристике, было в конец забыто. Однако, настойчивость и энергия преодолели все встретившияся препятствия. В общей сложности я работал 15 — 17 час. в сутки, считая тут и время, тратившееся на изучение разных богословий, и через год сдал очень недурно в университете экзамен. А экзамен был тогда черезчур строгий; по каждому предмету под председательством профессора экзаменовали два учителя гимназии и пробирали нас нещадно, что видно из того, что из 185 абитуриентов было принято только 37. У меня, получившаго лучшие баллы без всяких переэкзаменовок, вышла, впрочем, небольшая заминка, которую помогла распутать та же бурса. Новым языкам я обучался самоучкой и знал их недурно, но произношение мое сильно хромало. Из диктанта добряка Фелькеля, я понял только und и gut. Фелькель заметил, что я не пишу диктанта и, по окончании его, тотчас спросил меня, почему я не писал. Я объяснил, что немецкий язык я хорошо знаю, но только, не слыхавши никогда немецкой речи, не понимаю произношения. Фелькель предложил мне из своей хрестоматии перевести несколько мест, что я и исполнил настолько хорошо, что получил высший балл и даже похвалу. У горячаго лектора француза вышло не так. Я из диктанта не разобрал буквально ни одного слова и, несмотря на мои логичныя объяснения, полу-

 

 

 

120

чил дубину. Крепко призадумался я и почти опрометью выбежал из аудитории. Должно быть горе ясно было написано на моем лице, ибо встретивший меня субъинспектор с участием спросил: что с вами? Выслушав мое объяснение и узнав из него, что я из семинарии, он сообщил, что, по правилам, я могу экзаменоваться вместо французскаго из греческаго языка у проф. Меньщикова, который-де никогда не ставит худаго балла, и даже проводил меня в малую словесную аудиторию. Тут я нашел 5 — 6 абитуриентов, окружавших стол Меньщикова, и немедленно подошел к нему. Оказалось, что я один только владел кое-какими знаниями; остальные же явились в расчете на доброту. Мои знания оказались настолько солидными, что Меньщиков уговорил меня поступить вместо медицинскаго на словесный факультет. Около месяца был филологом, а потом перешел опять на медицинский факультет.

Итак я семинарист. Помимо всего прочаго я радуюсь этому, потому что розга больше не будет гулять по моему телу. В случае неудачнаго ученья я, как ритор, могу разсчитывать уже не на дьячковское, а даже на дьяконовское место. Это новая причина моей радости. Вообще, явившись в семинарию, я, несмотря на свои 12 лет, почувствовал, что я уже не мальчишка, которому чуть не всякий взрослый, причастный к бурсе, мог задать порку, а что тоже взрослый, хотя и не совсем.

 

С. И. Сычугов.