Санглен Я.И. де. Записки Якова Ивановича де-Санглена. 1776-1831 гг. // Русская старина, 1882. – Т. 36. - № 12. – С. 443-498.

 

Оцифровка и редакция текста - Ирина Ремизова.

 

 

 

                             ЗАПИСКИ ЯКОВА ИВАНОВИЧА ДЕ-САНГЛЕНА.

                                                                                  1776 —1831 гг. 1)

 

                                                                                                                        I.

    Предисловие по большей части бывает ничтожное, надоело всем и редко кем читается. Оно знакомит читателя с автором, а этот старается приманить к себе внимание публики, что тоже случается редко. Я, без рекомендации, приступаю прямо к делу.

     Почитаю также нужным вкратце познакомить читателя с фамилией моей. Фамилия деда моего, со стороны отца моего, была dе St. Glin, женатый на девице dе Lortal. Оба проживали в поместье своем, приписанном к эпархии Эр (Diосèsе d’Аir), городке на берегах Адура. По родству с маркизами Dе Sеguin, старший сын деда моего поступил в военную службу и был, в начале революции, бригадным генералом в армии короля французскаго, а младший сын, отец мой, назначался в духов­ное звание, по тогдашнему постановлению, и потому поступил в монастырь, которому дана была небольшая дача (мыза), но

     1) Записки Я. И. де-Санглена (давно уже покойнаго), писаны им в 1860 году и доведены только до 1831 года. Рукопись передана в нашу соб­ственность генерал-лейтенантом Модестом Ивановичем Богдановичем, 7-го июля 1882 г., в Ораниенбауме. Высокоуважаемый историк, уже лежа на смертном одре, пригласил нас посетить его и, сказав нам много добраго и хорошаго о нашем издании „Русская Старина", передал этот манускрипт. Несколько дней спустя, М. И. Богдановича не стало.

                                                                                                                                                                                                                                                                                              Ред.

 

     444

вероятно монашеская жизнь отцу не понравилась; он бежал из монастыря и чрез Испанию и Англию прибыл в Париж вместе с родственником своим chevalier dе lа Рауrе. Отец мой желал тотчас вступить в военную службу, встретились затруднения, и он явился капитаном в королевских мушкатерах. Здесь поссорился он с каким-то знатной фамилии офицером, который упрекал ему бегством его из монастыря. Следствием этого была дуэль, в которой секундант был тот-же сhеvаliеr dе lа Рауrе. Отец мой убил своего соперника и вынужден был, оставя отечество, переменить свою фамилию; это и есть теперешняя моя. Он и сhеvаliеr прибыли оба в гостеприимную Россию. Отец мой, чрез несколько времени, получил из оте­чества своего тридцать тысяч рублей и в 1775 году женился в Москве на девице dе Вrосаs.

     Плод сего брака в 1776 г. был я.

     К крайнему моему сожалению, все документы, которые я читал у матери моей, сгорели в 1812 году, с прочими ве­щами, в доме зятя моего Якова Ивановича Роста, вместе с домом его. Прочия известия получил я от самаго сhеvаliеr dе lа Рауrе, который пережил отца моего, после котораго я остался четырех лет. Мать моя осталась вдовою 19-ти лет, была собою прекрасная, с возвышенным характером и необы­чайною твердостию духа. Она держала меня строго и не помню, чтобы она выказала мне хоть малейшую ласку. Теперь, по истечении более 50-ти лет, сын ее вспоминает с слезою благодарности; она врезала в мое юное сердце понятие о чести и презрение ко всему низкому, была первою моею наставницею. На восьмом году отдала она меня в пансион к г. Келлеру, у кото­раго были уже два пансионера: Алексей Майков и Николай Федорович Хитрово. Матушка моя, недовольная малыми моими успехами, решилась отправить меня во Францию. Началась переписка с моими родственниками в 1787 году. Дядя мой и тетка, сестра его, приглашали меня к себе и брали совершенно под свою опеку. Пока переписывались, вспыхнула революция. Дядя мой, равно и другие приверженцы законной власти, поло­жили голову свою на плахе. Мать моя, устрашенная буйными порывами революции, отменила первый план и отправила меня в Ревель, где славилась тамошняя гимназия. Тогда еще Ревель

 

 

     445

был городом немецким, и я, не зная ни слова на немецком языке, в первый год моего учения, был в крайнем затруднении. Профессора отчаивались, могу-ли я чему нибудь порядочно выучиться. Странный случай развил мои способности. Я, двенадцати-летний мальчик, страшно влюбился в 25-ти-летнюю дочь моего профессора. Она была довольно умна, объявив мне, что тогда только будет мне платить взаимностию, когда я буду хорошо учиться. Это подстрекнуло меня и возбудило желание прилежать более и более. В 4 года прошел я все классы с похвалою, и наконец в последнем, высшем, получил за блистательные успехи серебряную шпагу. Весь Ревель обратил свое внимание на это маленькое чудо; князь Николай Васильевич Репнин назначен был генерал-губернатором в Ревель. Он посетил гимназию, и я имел честь поднесть ему на белом атласе печатные стихи моего сочинения. Это первое произ­ведение музы моей утрачено, кажется, невозвратно, ибо и сам автор не может вспомнить ни одного стиха из этой оды, ко­торая доставила ему честь обедать у князя, в Екатеринентале, со всею Ревельскою знатью того времени. Маиору Энгелю, адъю­танту князя, поручено было меня угощать. По окончании стола, князь приказал позвать меня к себе. Он вторично благодарил меня за поднесенную ему оду и отпустил с сими сло­вами, которыя врезались в память мою: „Надеюсь, что поощрение, котораго вы были удостоены, будет причиною усовершенствоваться в науках".

     Комендант Кохиус, губернатор барон Врангель и прочие, все приглашали меня на обеды, даваемые князю. Я везде являлся во фраке, со шпагой на боку, и едва ли кто был счастливее меня! Между тем та, которая была виновница моей славы, вы­шла замуж, и не знаю, с отчаяния-ли, я написал сатиру на всех профессоров, полагая себя умнее и гораздо важнее их, или из желания носить мундир, не помню, но подал прошение в службу, не испрося на это согласия матери моей: так осле­пила меня слава, и я исполнен был самонадеянности.

 

 

     446

                                                                                              II.

     В 1793 году, в декабре, я принять был в службу прапорщиком и определен переводчиком в штат вице-адмирала Спиридова. Здесь останавливаюсь я, и только о тех моментах писать буду, которые имели влияние на будущую судьбу мою.

    Сперва опишу молодаго прапорщика, который, с малыми оттен­ками, по мере лет и опытности, остался неизменен в характере своем. Я всегда был здоровья слабаго, темперамента пылкаго, воображения пламеннаго. В безделицах суетлив, в важных случаях холоден, покоен. Страстно всегда любил науки и никогда не переставал учиться. В душе всегда был христианином, однако же не покорялся слепо многим обычаям, но всегда был жарким антагонистом противников религии. Любил новое свое отечество Россию, чтил государыню высоко, всем людям без изъятия желал добра, но всякое добро, мною сделанное, обра­щалось мне во вред, может быть от того, что каждый поступок мой был с примесью тщеславия и себялюбия. Был обходителен, не всегда скромен, делил последнее с ближним, редко с кем ужиться мог, надоедал часто и семейству своему, и (бывало) увижу только малейшее неблагородство, вспыхну, вы­хожу из себя. Подобный характер сделал из меня какое-то существо, противоречащее всем и самому себе. С начальниками, кроме адмирала Спиридова, был вечно в ссоре. Только что увижу темную сторону, человек, как-бы он высоко не стоял, мне огадится, и я в подобных случаях не умел даже в пределах должнаго приличия оставаться. Величайшее мое искуство было всегда быть без денег и казаться богатым. Отчего? Петля на шее, подавляю свое горе, не сообщаю никому, что нет ни гроша, но только появилась копейка — обед или вечеринка, а потом сажаю всех и себя на Антониевскую пищу до появления новой копейки. Никогда не был так здоров, бодр духом и свеж умом, как в несчастиях, в преследованиях всякаго рода, и проч. Так что приятели мои, в числе которых был и Николай Алексеевич Полевой, желали мне бед, утверждая, что только в подобных случаях виден дух мой. В мирном положении я скучен, недоволен собою и другими, в свалке

 

 

     447

с судьбою все хорошо. Врагов своих любил, почитая их лучшими своими приятелями, стражею у ворот моей добродетели, ибо исправлял себя, видя свои недостатки. Величайшая  вина моя состояла в том, что я до поздних лет не вникал в жизнь, принимал каждаго человека за  таковаго-же прямодушнаго, каков был сам, и шел вперед, основываясь на правоте своей, без оглядки. Искренно верил добру и нигде не подозревал зла. Предпочитал честь, даже  страдание, за истину святую, всем благам мира. За обиженных, невинных, стоял я грудью, но защищая их слишком не скромно, пятнал гг. утеснителей, великих земли сей. Эти недостатки изолировали меня от прочих людей, навлекли кучу врагов, подвергли ужаснейшей клевете; но не могли поколебать железной воли моей. Я любил женщин до обожания и не смею о них умолчать. Они слишком великую роль играют в жизни моей до самых поз­дних лет. Находясь с-молоду на земле рыцарской, был я рыцарем и трубадуром, а женщины возвышали дух мой. В то время, оне поистине были нашими образовательницами;  рекомендация их чтилась высоко. Как принят он в обществе дам? был столь-же важный вопрос, как ныне — богат-ли он? Дамы получали эти вежливости, возжигали в душе стремление перещеголять других людей не чинами, не скоплением неправедных богатств, а возвышенностию духа. Увидим: соответствовал-ли молодой прапорщик урокам своих милых наставниц?

     Начальник мой был сын того славнаго адмирала Спи­ридова, который сжег турецкий флот под Чесмой. Огор­ченный предпочтением, оказанным графу Алексею Григорьеви­чу Орлову наименованием его графом Чесменским, недовольствуясь собственным сознанием великаго дела, дерзнул он по­вергнуть к стопам Великой Екатерины сделанную ему обиду и про­сился в отставку. Сим проступком руководило чувство благород­ное, но он был не скромен и не великодушен. Императри­ца не могла переменить раз уже сделаннаго, тем более, что граф Орлов, знал-ли морское дело, или нет, однако был назначен главным начальником флота, а у нас обыкновенно люди награждаются не по знанию, не по достоинству, а по назначению и старшинству. Императрица оскорбилась этим поступ-

 

 

     448

ком и по желанию отставила его от службы. Спиридов умер томимый честолюбием, в Москве, с убеждением, что  поступил как должно благородному человеку.

     Тогда малейшее предпочтение, оказанное другому не за истинныя заслуги, а по фавёру, заставляло обиженнаго немедленно подать в отставку. Благородное это упрямство ценилось высоко в царствование Великой Екатерины, и даже в первый год восшествия на престол Павла. Впоследствии времени этот и всякий роint d'hоnnеur исчез почти навсегда, или по крайней мере сделался очень редок.

     Начальник мой, Алексей Григорьевич Спиридов, был человек, одаренный всеми доблестями мирнаго гражданина. — Образован, скромен, безкорыстен, готовый на услугу, на добро, был отличный сын, муж, отец, и до такой степени дорожил честью, что едва ли она ему не дороже была самой жизни. Безкорыстие его доходило до того, что проживая в казенном доме на так называемом шведском рынке, он, при умножении семейства, находя квартиру свою слишком тесною, вздумал вос­пользоваться пустым местом, выходящим  на  самый рынок. Он им воспользовался, отстроил три комнаты на собственный счет, и даже отапливал их собственными дровами, чтобы не быть казне в тягость. При входе в военную гавань, отделенную от купеческой, и пройдя мимо караульнаго дома, усмотрел он, что лежавшие накануне кирпичи, глина, известка и проч. исчезли. Начальник мой, обратясь к караульному офи­церу, спросил: «куда употреблены материалы, которые я вчера здесь видел?" Офицер, немного смешавшись, отвечал: „я отпустил их капитану XX, который строится". — „А это была соб­ственность ваша?" — Офицер молчал. „Я уверен — продолжал мой начальник — что капитан XX не успел вам возвратить взятаго. Завтра я буду здесь и найду верно все материалы спол­на, но вы видите, как мало можно полагаться на исправность приятелей. В другой раз, не советую вам располагать тем, что вы беречь, а не раздавать обязаны". Этот вежливый и де­ликатный выговор был в то время ужаснее ныняшняго аре­ста, который считали посрамлением мундира, и заслуживший оный должен был, по настоянию товарищей, неминуемо выходить в отставку.

 

 

     449

     Служба  моя  была легка; что поручал мне адмирал, то исполнялось по возможности со всем рвением молодых лет. Остальное время, имея, по кредиту начальника, вход во все лучшие дома в Ревеле, я танцовал, влюблялся и вообще il dоlce fаr niеntе было девизом моим. Карты не были тогда в таком сильном употреблении, как ныне: это была   принадлежность стариков, пожилых дам и людей в высших  чинах. Молодому офицеру играть в карты было также предосудитель­но, как посещать беседы не аристократическия, или выпить в компании лишнее. И то, и другое затворяло вход в лучшее общество. Но жизнь в большом кругу требовала больших издержек; я задолжал. Адмирал, узнав это, призвал меня к себе. „Брать в долг и не платить есть утонченное воров­ство — сказал он; поезжайте в Москву к вашей матушке, по­винитесь и просите милости". В те времена отпуски были лег­ки, зависели единственно от начальника. Я получил  курьерскую подорожную; адмирал снабдил меня письмами к мате­ри своей, к дяде, к братьям, и я отправился чрез Псков для поспешнаго приезда на родину, которую еще порядочно не знал. Сборы небогатаго офицера не хлопотливы: чемодан, без малаго в полтора аршина длины и аршин ширины, белье, шля­па, в лубочном коробе, были главными предметами укладки, старый мундир на плечах офицера, по новее в чемодане и шпага на боку, овчинный тулуп, покрытый толстым сукном, не отягощали перекладных саней и не обременяли лошадей. Но как дорога была довольно продолжительна и скучна, и ничего замечательнаго не случилось, то я приступаю к своему разсказу.

 

                                                                                          III.

     В первых числах генваря 1795 года, я ввалился в Москву и подъехал к крыльцу дома матери моей 1), на Тверской, надеясь самолюбиво на радушный прием и радость матери, после продолжительной разлуки, видеть сына молодаго, и, как говорили, хорошенькаго прапорщика.

     С тем  вместе восхищался  поближе узнать родину мою

     ¹) Мать моя, во время отсутствия моего, вторично вышла замуж за пол­ковника Шофера и была в переписке с одним торговым домом в Ревеле, от котораго знала все то, что творил сынок ея.

 

 

     450

Москву; но едва ли не была главная цель поездки исправить мои финансы и установить годовой мой бюджет.

     Доложили, заставили ждать с полчаса, которые показались мне сутками, наконец впустили. Я побежал к руке матери моей, но она меня остановила, сказав: „Ты не к матери приехал, а к шкатулке моей. Не  стыдно-ли офицеру иметь так мало амбиции? Он должен предпочесть смерть всякому унизи­тельному поступку". Слова эти так меня поразили, что невольно слеза выкатилась из глаз. „Вот следствие, продолжала она, легкомысленных твоих поступков; теперь пробудилось оскорблен­ное самолюбие и офицер плачет. Не хочу тебя видеть; поезжай куда хочешь; я без позволения мужа моего не могу тебя принять", и вышла из комнаты. Боже мой! Какой урок! И свидетелями были наши крепостные люди. Я сбежал с лестницы, сел опять в перекладныя сани и велел ехать в Немецкую Сло­боду, думая, может быть, найти приют у матери моего адми­рала. Закутавшись в тулуп, предался я горьким размышлениям. Признаюсь, сперва  оскорбился я  жестосердием  матери, которая, не видав несколько лет сына, отказала ему в приеме, и еще как! Жестоко страдало самолюбие; но дорога с Тверской в Немецкую Слободу довольно пространна, особенно на  усталых лошадях, я имел следовательно время все обдумать похладнокровнее, и к стыду моему должен был сознаться, что прискакал более из желания получить денег, нежели по чувству сыновней любви. Ныне, когда мать моя слишком 50 лет по­коится в земле, благодарен я за урок, который возвысил дух мой и отстранил от меня малейшую низость. Правда, часто пересаливал я самое благородство, но за то не унижался, не ласкал порока, не искал так называемаго внешняго счастия, которое могло лишить меня того внутренняго спокойствия, кото­рое, утратив раз, возстановить трудно. Сердечно благодарю тебя, незабвенная мать моя, за этот практический урок, кото­рый подействовал сильнее всех теоретических  преподаваний тогдашних профессоров.

     Доехав до так называемаго Разгуляя, я велел остановиться и спросил перваго проходящаго человека: не знает-ли он где дом Нестерова? Это был дядя моего начальника. «Я, сударь, отвечал он, их человек; если угодно будет, я вас провожу»,

 

 

     451

и сел на облучек. Почему я спросил дом Нестерова, а не Спиридова, куда намеревался ехать? Кто мне скажет? Что за не­изъяснимый мир заключается в человеческом сердце! Есть, кажется, в человеке какой-то внутренний голос, который нашептывает ему благое. Если послушаемся его, все пойдет ладно; но когда умствование, самолюбие, заставят его поступить вопреки этому предостерегательному голосу, то все пойдет на-перекор. По крайней мере, я часто испытывал это на себе и слышал от других: „ведь крайне не хотелось, виноват, не послушался тайнаго голоса, сожалею". Ямщик, по указанию человека, своротил с большой Немецкой улицы налево, и сани подкатили к подъезду большаго барскаго дома. „Мы приехали", сказал тот-же человек, соскочив с облучка.

     Провели меня чрез большую залу, две гостинныя и наконец в диванную, где все семейство сидело около чайнаго стола. Это было около 10 часов утра. Человек  пожилых лет, с физиономией, внушающей почтение, встал с кресел и спросил меня, кого вам угодно? — Его превосходительство Александра Матвеевича Нестерова. — Это я! отвечал он. Я вручил ему письмо моего начальника. — Прошу садиться, сказал он, и пошел в кабинет. Почтенная старушка, супруга г. Нестерова, на лице которой сохранились еще остатки бывшей красоты, приветствовала меня ласково и посадила подле себя. Все распрашивали меня о моем начальнике, о Ревельском житье. Все ды­шало здесь спокойствием, счастьем, древнею патриархальною жизнью, которую ныне напрасно искать будем. Меня подчивали, разговор оживлялся более и более, и чрез несколько времени я уже сделался как будто давнишним знакомым. Теперь возвратился и хозяин, который, обратясь ко мне, сказал: „ваш начальник относится об вас так лестно, что отзыв его та­кому молодому человеку, как вы, делает много чести. Но где остановились вы?" Я сперва не знал что отвечать; наконец, ободрясь, признался откровенно, что еще не знаю. „Остановитесь у нас; дети! прибавил он, у вас комнат много, уступите ему одну". Не дождавшись моего ответа, новые мои знакомые повели меня к себе и предоставили  выбор комнаты. Я был так тронут этим обязательным приветствием, что когда сказали: выберите любую комнату, я едва отвечать мог: „как и

 

 

     452

где вам угодно". Они действовали за меня, велели принести мои пожитки, и увидя один чемодан, в сопровождении котораго не было даже подушки, — „вы верно приехали курьером?" спросил улыбаясь старший сын. „Точно так", отвечал я, и показал подорожную. „Не безпокойтесь, отвечал он, мы найдем для вас нужное"; и на ухо отдал приказание своему камердинеру.

     Едва успели мы кое-что уладить, установить, как позвали нас к батюшке. ,,У вас верно есть письмо к сестре моей, матери вашего адмирала, поторопитесь его доставить", и обратясь к стар­шему сыну, сказал: „Афанасий! свези его к тетке Анне Ма­твеевне". Ея дом тоже находился в Немецкой Слободе и не далеко от дома г. Нестерова.

     Я облекся во всю форму и вытянулся пред матерью моего начальника; она была дама роста не высокаго, с лицом еще свежим, с приветливой улыбкой; глаза ея горели как огонь, обнаруживая ум и проницательность. Начальник мой был очень похож на мать свою: тот же рост, те же глаза, та же физиономия, та же приветливая улыбка, и если б я встретился с ней случайно, то немедленно принял-бы ее за сестру или за мать его. „Что делает мой Алексей?" спросила она, и я вынужден был до самой мелочи разсказывать про житье-бытье и семейство моего начальника. Побраня меня, что я не прямо к ней приехал, прибавила: „но тебе у брата будет веселее; там молодых людей много, а мы здесь все старики. Чтоб нам видеться почаще, экипаж мой будет всякий день с утра у крыльца брата моего". Проводник мой, Афанасий Александрович, подхватил было: „и у нас за экипажем дело не станет". — „Пустяки, прервала она его; вы начнете его разважживать по Москве, а я его не увижу. Ко мне приезжай во всякое время, хоть каждый день, обедать, прибавила она, а в воскресенье непременно; если-же тебе что нужно будет, смотри, погрозила она, меня не обегать".

     Семейство г. Нестерова состояло из четырех сыновей и стольких-же дочерей и одной дальней племянницы. Старший сын, Афанасий, служил в гвардии, теперь был в отставке подполковником; второй, Матвей, состоял на службе гвардии капитаном; третий, Михайло, служил тоже в гвардии прапорщиком; младший состоял в кирасирском полку графа Салтыкова

 

 

     453

корнетом. Все в приезд мой были на лицо. Из дочерей ни одна еще в замужество не вступала. Старшие два брата путе­шествовали почти по всей Европе, шли с образованием своего века; остальные братья и сестры не далеко отставали от них. Если присовокупить к тому приветливость, простодушие стариков (отца и матери), любезность сыновей, кротость девиц, теснейшую дружбу, соединявшую всех между собою, непри­творное почтение детей, любовь отца и матери к детям, доброе расположение к людям вообще, то едва-ли теперь найдется что-либо похожее на древнюю патриархальную русскую жизнь в Москве. Тогда все полагали, что на семейном союзе и домашнем воспитании основаны силы и спокойствие государства, и что правила, чувства, примеры отцов усугубляют любовь к Царю и Отечеству, переходят как наследственное достояние от одного поколения к другому, служат даже образцом и для других сословий. Действительно, жизнь тогда была более прак­тическая; идей в обращении было менее, чем ныне, и самое это малое число без фактов ставилось ни во что. Молодые люди, носящие мундир военный, сближаются легко, и наша дружеская связь росла со дня на день, или лучше, с часу на час. Мудрено-ли, что с таких людей, каковы были Нестеровы, старался я перенимать все то, чего, мне казалось, еще недоставало. Как не согласиться с тем автором, котораго имя запамятовал, утверждавшим, что мы по переимчивости находимся в близком родстве с обезьянами, но с тем различием, что перенимаем не все, как обезьяны, а только то, что нам нравится. Встретя в моих товарищах нечто возвышеннее того, чего не находил в себе, я принял их образ мыслей и манеры, даже вкрался в их дух богатаго барина и так ловко, что часто в продолжении жизни, не имея в кармане рубля, казался всегда если не богатым, то по крайней мере человеком достаточным. Сильно, тоже, подействовало на меня то, что, сближаясь более и более с моими товарищами, я заметил их безденежность, среди пол­наго довольства в доме; а вели (они) себя, как будто карманы их наполнены червонцами. Причина денежнаго недостатка у детей была следующая: тогда дети довольствовались определенным родителями ежегодным содержанием, докучать родителям прось­бами почиталось унизительным. Самый незначительный пода-

 

 

     454

рок, сделанный родителями детям, принимался с живейшим чувством. Помню, как в день рождения, отец подарил сыну, гвардии капитану, 25 рубл. асс., и он принял оные с непритворным чувством благодарности. Не дорог подарок, говорили тогда, а дорого родительское внимание. Теперь понял я, почему мать моя так оскорбилась приездом моим, предпринятым един­ственно из желания получить денег.

     Меня возили по родным, знакомым и по всем публичным местам; словом — знакомили с Москвою, ея достопамятностя­ми, обычаями, нравами. Ничто меня так не поразило, как пер­вый мой въезд в благородное собрание: все показалось миг волшебством, а я сам обвороженным. Блеск золота, серебра, бриллиантов, удивительное освещение, кавалеры в мундирах, шелковых чулках, grаndе tеnuе; дамы в бриллиантовых диадемах, цветах, в самых богатых нарядах, до двух тысяч людей в собрании; все это должно было поразить провинциала, видевшаго это в первый раз. Присовокупите к тому самую утон­ченную вежливость, улыбку удовольствия на лицах всех, сни­сходительность стариков к младшим, почтение последних к первым, и вы будете иметь некоторое понятие о благородном собрании 1795 года. Чтобы описать этот очаровательный поэтический мир, эту благородную свободу в обращении, оживлявшую всех, нужно перо искуснее моего. Я уже не говорю о том количестве больших заслуженных бар, которые, как древние полубоги, посещали эти собрания, и примером своим научали молодых вежливости и снисходительности.

     Говоря об этих временах, об этой свободе мышления, действий, казалось, что все общество держалось единственно общественным духом, который основывался на уважении к старшим, нравственности и чести. Большая часть офицеров отпу­скалась начальниками безсрочно; бралась только подписка, что по первому востребованию, они поспешат к своим командам. Я не знаю, случалось-ли когда-либо, чтобы кто из нас, хотя одним днем, запоздал. Такова была во всех амбиция, честь, этот роint dhonnеur, который страшился выговора, а арест — сохрани Боже! он почитался посрамлением звания; и оставать­ся в том полку или команде уже было невозможно. Тому споспе­шествовала, кажется, тогдашняя поговорка: пусть на мундире вид-

 

 

     455

на будет нитка, но чести должен офицер иметь на несколь­ко пудов. Честь, амбиция, роint dhonnеur, были в сердцах всех, но всего сильнее — военных. Тогда ни единый дворянин не начинал службы с коллежскаго регистратора, разве боль­ной, горбатый, и проч. и переходил в статскую, по крайней мере, в штаб-офицерском чине, чего добиваться было не так легко (?). Казалось, военная кровь кипела во всех, и общее мнение было: кто не начинал с военной службы, тот никогда порядочным человеком не будет, разве только подьячим.

     Всякое воскресенье, мы обедали у матери моего начальника, где собирались все родные и несколько людей  посторонних. Здесь соблюдался тот-же этикет, как в благородном собра­нии. Надо было видеть это почтение к старшим в роде. Сын, не взирая на лета, на чин, был равен, в некотором отношении, с сыном недорослем. Сенатор М. Г. Спиридов приезжал в воскресенье к матери обедать в мундире и ленте через плечо. Он любил после обеда выкурить трубку; матуш­ка табачнаго запаха не жаловала; он после обеда уходил в лакей­скую, отворял форточку и окруженный двадцатью и более ла­кеями, почтительно стоявшими пред ним, выкуривал трубку. Супруга его, урожденная княжна Щербатова, дочь нашего историографа, никогда не приезжала без шифра. Все гости  подчинялись тому-же порядку, и горе тому, который вздумал-бы оный нарушить. Перенимая все, перенял я и это: всякое утро приезжал я к матери моей во всей форме, от нея ездил  к ма­тери моего начальника. Мать моя, видя ежедневную мою покор­ность и безропотное повиновение, смягчалась и уже при отъезде дневном говорила: „ты завтра будешь-ли, мой друг?" Когда я привез эту весть моим товарищам, они бросились мне на шею, целовали, радовались не менее моего. „Оборони Боже, говорили они, несть на себе гнев родительский; какого тут счастия ожидать?"

     Все московские аристократы обедали тогда в 2 часа и ни­кого к обеду не поджидали; „каждый, говорили, должен знать час, в который хозяева обедают, опаздывать неприлично и невежливо". Обеды роскошествовали числом блюд; за стулом почти каждаго собеседника стоял лакей в ливрее. Немудрено: тогда дворовых считалось в доме до ста и до двух сот человек. Говорили, что во время погребения графа Петра Борисо-

 

 

     456

вича Шереметева, все дворовые, в числе более пятисот человек, шли за гробом в траурных кафтанах и заключали церемониал погребения. При столе заправлял всем столовый дворецкий, причесанный, напудренный, в шелковых чулках, башмаках с пряжками и золотым широким галуном по кам­золу; кушанье разносили официанты, тоже напудренные, в тонких бумажных чулках, башмаках и с узеньким по кам­золу золотым галуном. Должно было удивляться порядку, тишине и точности, с которыми отправлялась служба за столом. Все это в уменьшительной степени соблюдалось и в домах дворянских средняго состояния. Тянуться за богатыми было всегда болячкой людей менее богатых. На бал собирались, в благородное собрание, в 7 часов, а в партикулярных домах в 6, и оставались до 2, 3, а у Волынскаго до утра. В сапогах танцовать не позволялось, почиталось неуважением к дамам. Бал открывался минуэтом: особенно в чести был ménuet à lа Rеinе; потом торжественно выступал длинный польский, в первых парах магнаты, а за ними следовала пу­блика. Танцовали иногда и круглый польский, потом начинались англезы, среди которых примешивалась хлопушка, потом ка­дрили с вальсом, и особенно трудный своими прыжками французский кадриль, отличавшийся своими contre-tems en avant, contre-tems en arrière, pas de pigeon, и пр. Бал заключался шумным а lа Grеcque, или гросс-фатером, введенным, как утверждали, пленным шведским вице-адмиралом графом Вахтмейстером.

     По окончании широкой веселой масляницы, всех маскерадов, публичных и партикулярных, безпрерывных катаний по улицам, после завтраков déjeuners dansants Волынскаго, обедов, ужинов, где первое место занимали разнородные блины, получил я, на первой неделе Великаго поста, повеление возвра­титься в Ревель, но чрез Петербург, где должен был ис­полнить некоторыя поручения моего начальника.

     Думать было нечего; как ни жалко разставаться с Москвою, а ехать должно.

     Как будто в знак памяти, новые мои знакомые, родственники моего начальника, особенно Нестеровы, снабдили меня разными вещами: скромный мой ревельский чемоданчик заменен был

 

 

     457

другим и мог уже дорогой служить мне тюфяком. И с ка­кою деликатностию все сделано было! Я не прежде узнал о своем богатстве, как по возвращении в Ревель.

     Добрые, безценные люди! Вас уже давно нет на свете. Заросла, забыта хладная могила ваша; но есть еще сердце бла­городное, которое с горячностию вспоминает об вас, о ласках ваших, которые он вполне ценит и чувствовать умеет, и некогда, по окончании земнаго бытия, там, как на этих страницах, о вас свидетельствовать будет!

     Последний вечер в Москве провел я у матери моей но ея приглашению. Никогда не была она ко мне так милости­ва, ласкова, даже предупредительна, как в этот вечер. Тем тяжелее для меня была разлука. В полночь, подошел я к ней проститься: „а сядь-же, сказала она мне, потом встанем и помолимся, чтобы Бог дал тебе счастливый путь''. Настала минута разлуки: „прощай, мой друг", продолжала она, и слеза навернулась на глазах ея; у меня катились оне невольно. „Может быть это последнее свидание, сказала она, кто знает? Обещай мне, как ни была-бы тяжела судьба твоя, переносить все с твердостию и содержать в памяти, что Богу Сердцеведцу все известно; мысль эта не допустит тебя ни до чего низкаго и возвысит дух твой. Я обещался свято испол­нить ея приказание. Она прижала меня к груди своей. „ Прощай" сказала она, слабеющим голосом, и я едва поддержать ее мог: она упала в обморок. Пришедшия на голос мой  женщины положили ее на канапе и просили меня скорее уехать, чтобы эта сцена не повторилась. Я поцеловал с горячностию руку ма­тери моей и поспешно сел в повозку, которую мать моя мне подарила.

     Почувствовала-ли она, что мы разстались навсегда? Она была так молода, ей минуло 38 лет, а мне 19 лет. „Бог один руководит происшествиями в жизни", говорила она, а я при­бавляю: „пути Его неисповедимы"

     Проехав заставу, простился я мысленно с Москвою, тоже не зная, что этой пышной, богатой, гостеприимной и патриархаль­ной Москвы я уже не увижу. В минуту тяжелой разлуки, человек утешается мыслию: увидимся! и утирает навернувшуюся слезу. Что было-бы, если-бы книга судеб отверста лежала пред

 

 

     458

ним, и он прочел-бы, что все то, что ты видел, чем восхи­щался, что полюбил, ты более не увидишь. Благодарю Десницу, скрывающую от меня будущее! Теперь страдаю однажды; тогда страдал-бы мыслию несколько раз. Мир этот, по законам Предвечнаго, отжил безвозвратно... Жаль его — кому? мне, и не без причины. Почти все те, с которыми начал жизнь, учился, служил, все лежат в сырой земле. Все связи, кроме родственных, связи любви, дружбы, товарищества, благодарности, все разъединены холодной рукой смерти; осталось одно скорбное воспоминание в осиротевшем сердце. Но кто верит в Про­видение душой сильной, умом светлым, тот легко убедится, что невидимая Десница все ведет к лучшему, тайными, иногда и жестокими для нас, путями.

 

                                                                                             IV.

     Я думал пробыть в С.-Петербурге не более трех дней, но адмирал прислал мне отпуск и с тем вместе насколько коммисий. Я развез данныя мне в Москве рекомендательныя письма родственникам и другим особам. Прием был холодно-ласковый, и я не нашел здесь того приветливаго гостеприимства, того радушия, которыми отличалась Москва. Не менее того этим рекомендательным письмам обязан я был тем, что два раза видел Великую Екатерину. В первый раз, при большом входе в церковь.

     Она шла медленно, поступь ея была непринужденная, осанка величественная, главу ея украшала маленькая бриллиантовая ко­рона. Улыбаясь, кланялась она на обе стороны, и улыбка ея выра­жала милость, соединенную с величием. Все придворные, шедшие впереди и за нею, казалось, вылиты были из золота, а дамы осыпаны бриллиантами. Во время шествия ея, дыхание мое оста­новилось, все существо мое, казалось, перешло в глаза. Она прошла, а я все еще стоял неподвижно на одном месте. Му­дрено-ли, думал я, что императрицу принимают за Бога земнаго? Юпитер во дворце своем, на Олимпе, едва-ли мог окружен быть таким великолепием и едва-ли внушал более благоговейнаго внимания. При виде ея, мысль об осчастливленной

 

    

     459

и прославленной ею России пробуждала какое-то чувство гор­дости быть русским  и служить ей.

     Во второй раз видел я императрицу, садящуюся в сани, чтобы прокатиться. Ее провожал князь Платон Александро­вич Зубов. Она шла под вуалем, но и по походке можно было узнать Великую. Я слышал голос ея. Повелительным, но милостивым тоном, сказала она: „садитесь, князь!" Долго отзывались звуки этого голоса в ушах моих, думаю иногда и теперь их слышать.

     Петербург не имел тогда никакого сходства с патриархальною простотою матушки-Москвы. Там был тон русской национальности, все напоминало древнюю Русь; здесь все походило на нечто иностранное, чужое; говорили в обществах по фран­цузски и только с подчиненными по русски. Даже и купеческие дома Бахарахта и проч. подражали этому-же тону. Не оттого-ли иностранцы называли Россию очень долго Московиею? Боль­шую часть всех разговоров занимала Екатерина; она была как будто душею всех частных бесед; друг перед другом ревновали пересказывать анекдоты из приватной ея жизни, ко­торые и я читателю хочу сообщить для того, чтобы они не при­шли в забвение, что достойны быть переданы потомству, и наконец потому, что они все служили примером вельможам, от них переходили к подчиненным, а от этих до низших классов. Все ставили в образец ея великодушие, ея взгляд на вещи, на предметы, ея окружавшие, и таким образом все хорошее распространялось по всей России, перенималось от нея.

    Роджерсон, говорили, предписал императрице, для возбуждения аппетита, употреблять перед обедом рюмку Гданской (Данцигской) водки. Екатерина последовала совету врача. Лече­ние это производилось с пользою, уже несколько времени. Однажды Екатерина, шутя, выхваляла пользу и дешевизну лечения. — „Не так-то дешево, государыня, отвечал ей граф Брюс; по счету мундшенка выходит всякий день два штофа этой водки.

     — „Ах, он старичишка! говорит императрица; что подумают обо мне? Велите позвать".

     Явился седой, согбенный старик, котораго имя я запамятовал.

     — „Сколько выходит у тебя, спросила императрица, ежедневно

 

 

     460

Гданской водки?" — Два штофа, государыня! — „Не грех-ли тебе; могу-ли я два штофа выпить?"

     — Выслушайте, матушка государыня, выходит иногда и более; ваше величество выкушаете только четверть рюмочки; но только-что выйду от вас, выходит дежурный генерал-адъютант. „Дай отведать царской водочки". Я ему рюмочку. А тут де­журные флигель-адъютанты, камергеры, камер-юнкеры, глядь, штофика-то и нет. Бегу за другим; тут и Бог весть, что нахлынет, и докторов, и лекарей, и проч. Все просят отведать царской водочки! Наконец возвращаюсь в буфет: сем-ка, и я отведаю царской водочки: позову помощника, — двух штофиков и нет!

     — „Ну, ну, хорошо, сказала императрица, улыбаясь; смотри только, чтобы более двух штофиков в день не выходило".

     Как снисходительна она была, а по ней и вельможи, к неуважительным предметам, к малостям, может служить следующий анекдот. Однажды, после обеда, играла императрица в карты с графом Кириллом Григорьевичем Разумовским. Входит дежурный камер-паж и докладывает графу, что зовет его стоящий в карауле гвардии капитан.

     — Хорошо! отвечал граф, и хотел продолжать игру. — „Что такое?" спросила императрица. — Ничего, ваше величество! Зовет меня караульный капитан. — Императрица положила карты на стол; — „подите, сказала она графу; нет-ли чего? Караульный капитан напрасно не придет". Граф вышел и немедленно воз­вратился.

     — „Что было?" спросила Екатерина. — Так, государыня, безделица; господин капитан обиделся немного. На стене, в караульной, нарисовали его портрет во весь рост, с длинною косою и со шпагою в руках, и подписали: тран-тараран, Булгаков храбрый капитан.

     — „Чем-же вы решили это важное дело?" спросила госу­дарыня.

     — Я приказал, коли портрет похож, оставить, коли нет, стереть. — Государыня расхохоталась.

      Как уважала она службу людей, в каком-бы чине они не были, и тем самым заставляла и своих вельмож поступать также, докажет следующее: граф Николай Иванович Салты-

 

 

     461

ков, по рапортам начальствовавших лиц, представил императрице об исключении из службы одного армейскаго капи­тана: „Это что? ведь он капитан, сказала императрица, возвысив голос. Он несколько лет служил, достиг этого чина, и вдруг одна ошибка может-ли затмить несколько лет хоро­шей службы? Коли в самом деле он более к службе неспособен, так отставить его с честью, а чина не марать. Если мы не будем дорожить чинами, так они упадут, а уронив раз, никогда не поднимем".

    Вечерния беседы в эрмитаже назначены были для отды­ха и увеселения после трудов. Здесь строго было воспрещено малейшее умствование. Нарушитель узаконений этого общества, которыя написаны были самою императрицею, подвергался, по мере преступлений, наказаниям: выпить стакан холодной во­ды, прочитать страницу Телемахиды, а величайшим наказанием было: выучить к будущему собранию из той-же Телемахиды 10 стихов. Говорят, Лев Александрович Нарышкин чаще прочих подвергался этому наказанию. Но подозревали его в умысле; восторженная, почти беснующаяся его декламация производила смех и тем содействовала общему увеселению. Люди, одаренные особенным талантом кривляться, изменять свою физиономию и проч. преимушественно принимаемы были в члены этого общества. Ванджура спускал до бровей натуральные волосы свои, как будто парик, передвигал опять направо, налево и за это  почитался капитаном общества. Сама Екатерина, умевшая спускать правое ухо к шее и опять поднимать вверх, признана была поручиком общества. Один из них умел натурально представлять косолапаго, другой картаваго, и т. д. Кто во что горазд! Заметить должно, что здесь не было ни чинов, ни титулов; все имели одно только право веселиться. Ваше величество, ваше превосходительство и прочие возгласы подвергались наказанию. Таким образом владычица обширнейшей империи в мере заставляла других, хотя на несколько часов, забывать, что она императрица, а самой ей это напоминало, и где? во дворце, что она человек, имеющий нужду в свободном обращении с другими людьми, чего лишена была вне эрмитажа, по сану самодержицы.

     Представя читателю, с какой высоты смотрела императрица

 

 

     462

на все ее окружающее, каждый поймет, какое это имело влияние на вельмож, приближенных к великой государыне, и почти на все сословия, особенно на дворянское.

     Я оставил Петербург, не предполагая, что вскоре увижу его опять, но не в том блеске, которому я удивлялся.

 

                                                                                             V.

     К сроку явился я в Ревель к адмиралу своему, и прежняя жизнь уже не возобновлялась, ибо лишена была прежней своей прелести. Я смотрел на все с новой точки зрения, и мало по малу, обратил этот безполезный быт, по крайней мере, в пользу для самаго себя.

    Во все свободные часы от службы занимался я особенно изучением древней литературы, Кантовой философии, и посещал только те общества, в которых мог почерпнуть по­лезное и для науки, и для себя. Сверх того начал я при­лежно обучаться русскому языку, т. е. письменному, что весьма трудно было, ибо Ревель походил тогда более на немецкий город, нежели на русский. К счастию, некоторые из наших морских офицеров: Малеев, Рожнов и Акимов, взялись меня руководствовать, и тем облегчили мне труд. Я переводил, читал им свои переводы, и наконец собственным неутомимым прилежанием достиг до той степени, на которой теперь нахожусь.

     Среди этих мирных упражнений пришла в Ревель роко­вая весть о смерти Екатерины. Все горько поражены были этим печальным известием; никто не ожидал этого несчастия; все полагали Екатерину безсмертною, чем она действительно сделалась после смерти ея, в России, может быть во всей Европе, и там — в истинной ея отчизне. Все окружавшие импера­трицу думали, что отказ, сделанный шведским королем графу Маркову, был главною причиною последовавшаго затем удара. Но должно заметить, что это хотя крайне ее поразило, однако-же в течении шести недель, она не почувствовала ни малейшей перемены в здоровье своем. Накануне удара, она принимала, по обыкновению, общество свое в опочивальне, была весела, много

 

 

     463

говорила о смерти короля Сардинскаго и стращала собственною своею смертию Л. А. Нарышкина. Не было-ли это предчувствием? Смерть ея разсказывается различно. Вот что я слышал позднее от г-жи Перекусихиной и камердинера покойной императрицы Захара Зотова.

     По утру 7-го ноября 1796 г., проснувшись, позвонила она по обыкновению в 7 часов; вошла Марья Савишна Перекусихина. Императрица утверждала, что давно не проводила так покойно ночь, встала совершенно здоровою и в веселом расположении духа.

     — „Ныне я умру", сказала императрица. Перекусихина старалась мысль эту изгнать: но Екатерина, указав на часы, прибавила:

     — „Смотри! в первый раз они остановились''.

     — И, матушка, пошли за часовщиком и часы опять пойдут.

    — „Ты увидишь", сказала государыня, и, вручив ей 20 тысяч рубл. асс., прибавила: „это тебе".

     Соображая это с шуткой накануне, все заставляет меня думать, что какое-то темное предчувствие о близкой смерти безпокоило ея душу. Но как и всегда, пока здоровы, крепки, мы пренебрегаем этими намёками, и дорожим ими менее, чем-бы следовало. Что, если бы она поверила этому предчувствию и поду­мала об оставляемом ею царстве?

     Екатерина выкушала две большия чашки крепкаго кофе, шутила безпрестанно с Перекусихиной, выдавала ее замуж, и потом пошла в кабинет, где приступила к обыкновенным своим занятиям. Это было около 8 часов утра. В секретарской начали собираться докладчики и ожидали здесь ея повелений. Проходит час и никого не призывали. Это было необыкновенно. Спрашивают „Захарушку". Он полагает, что императрица пошла про­гуляться в зимний сад. Императрицы нет. Идет в каби­нет, в спальню, нет нигде, наконец отворяет дверцы в секретный кабинетик — и владычица полвселенной лежит рас­простертою на полу и смертною бледностию покрыто лицо ея. Он вскрикивает от ужаса; подбегают Перекусихина, камердинер, поднимают, выносят и кладут на пол на сафьяном матраце. Роджерсон тотчас приехал, пустил кровь, которая потекла натурально, а к ногам приложил шпанския мухи.

 

 

     464

Хотя доктора уверены были, что удар был в голову, и смер­тельный, но все средства употреблены были для призвания ея к жизни. Двумя ударами раскаленнаго железа по обеим плечам пытались привести ее в чувство. Она еще раз, на минуту, от­крыла глаза и потом закрыла их навсегда. Долго боролась еще материя со смертию и уже никакого моральнаго признака жизни не было. Г-жа Перекусихина и доктора ежеминутно переменяли платки, которыми обтирали текущую из уст ея сперва желтую, а потом черную материю. Безпрерывное движение живота, кото­рый судорожно то поднимался, то опускался, возвещало только о жизни. В повествовании о восшествии на престол Павла I увидим еще некоторыя подробности об ея смерти.

     Век Екатерины кончен. Она сошла в гроб, а с нею и волшебный мир, ею созданный. Блеску много, ибо век ея ныне, в 1860 году, почитается баснословным. Россия была счастлива, богата и во все продолжение царствования ея не было ни одного новаго налога (?!). Она говаривала, что была преемницею Великаго Петра. Но Петр действовал с строгостию; непреклонная его воля все решала, он вводил свое нововведение принужденно. Екатерина милостиво владела сердцами, возвеличила все начатое Петром, сделалась тоже преобразовательницею России, и пове­левала как земной Бог. Чем? Уважая тех, которые ей по­виновались; этим средством облагородила она повиновение, сделав его нравственным. Она прославила Россию победами, за­конами, и заставила иностранцев не только любить, но и уважать Россию. Уничтожив (?) Тайную канцелярию, она оттолкнула от себя подозрение, истребила его в нас и тем возвысила дух наш. Громко стали осуждать дурное, хвалить хорошее, и Екатерина вслушивалась в глас народный, не пренебрегая им. Не страхом, не казнию, не пыткою, а милосердием владычествовала она. На мелочи взирала она с высоты своей с препебрежением и во всех важных случаях твердою рукою правила кормилом государства. Двор ея, гвардия, армия, флот, гражданские чины, все дышало благородством, честно, непритворною любовью к отечеству — и все  это внушала Екатерина. Страшились только одного — подвергнуться гневу ея.  Один французский  писатель, живший долгое время в России, сказал про нее:   Catherine a constamment remplacé par le sentiment actifde lhonneur le sterile

 

 

     465

et bas sentiment  de la crainte servile". И как умела она вы­бирать и воспитывать людей для обширных планов своих!

     Утаить нельзя, подле благодеяний, излиянных Екатериною на Россию, есть и зло. Солнце не без пятен. Наказ ея ис­тинно либеральный, ибо за свободу мышления публично сожжен был в Париже. Однако безсмертный этот наказ в исполнение приведен не был. Зачем преждевременно знакомить народ с такими предметами, которые пустить в обращение опасно? Это труд недовершенный. Вообще заметить должно, что Екате­рина, желая быть единственно душею всех государственных действий, явила в своих учреждениях более блеску, нежели основательности. Владычествуя сильною рукою, была душею всех. И не это ли было причиною, что когда души этой не стало, то почти все ея нововведения вскоре пошатнулись?

     Упрекают ее в слабостях, имевших вредное влияние на нравственность. В высшем классе развратились нравы любострастием, которому самый двор служил примером; в низшем питейные дома умножили пьянство, а с ним размножи­лись и пороки. Но чтобы судить об Екатерине, должно ее разсматривать, как владычицу полвселенной, а не как женщину в приватной ея жизни. Сидя на престоле, взвешивала она судьбу как своих, так и других народов с удивительным искуством, твердо управляла кормилом государства, умела всегда во-время поддерживать и расторгать связи с другими державами. Довольство, счастие подданных было единственною ея целью, хотя иногда в способах к достижению сего могла ошибаться. Как женщина, в домашнем кругу своем, она была снисхо­дительна, любезна, и телом и душей предана любви.

     Владычествовать и любить — были две необходимости для ея души.

    Раскроем историю: чем выше, чем благороднее человек, тем более подвержен он слабостям, и часто ведшие его подвиги бывают следствием этих же слабостей. Екатерина не упускала из виду императрицы. Любимцов своих употребляла она испол­нителями высоких своих предприятий. Если ошибалась в вы­боре, немедленно их сменяла, и долгое время придерживалась достойных. Упрекают императрицу в щедростях, распространяемых ею на своих фаворитов. Правда — каждому фавориту давалось по 14 тысяч душ крестьян, но этим пользовались

 

 

     466

не одни  фавориты. Пример тому — князь Репнин и проч.  И не присоединялся-ли к этому высший взгляд? Казенные крестьяне платили малый оброк, незначительныя подушныя; земли лежали не обделанныя и всегда были недоимки. Крестьяне утопали в невежестве; за раздачею крестьян водворялась владельцами экономия (?!). Они заводили хлебопашество, хутора, фабрики, отстраи­вали себе жилища и тем распространяли в народе новыя идеи, а государство обогащалось (!) изобилием произведений. Что эта мысль была в голове Екатерины, доказать может следующее: она неоднократно желала освободить крестьян от рабства. Но как к этому  приступить? С одной  стороны,  удерживало ее неве­жество  самих крестьян, которым эта свобода могла послу­жить более во вред, нежели в пользу. Не имея никакого по­нятия о благоразумной, законами ограниченной, свободе, крестьяне могли перейти к своеволию, и чем удержать их тогда в пределах повиновения? С другой стороны, владельцы были, как и теперь, натуральными полицеймейстерами в своих имениях, ограждающими себя, а с тем и все государство от безпорядков. Кем могли они быть заменены на этом огромном про­странстве?

     — „Раздача имений, говорила императрица собранному на сей случай совету, а в другой раз графу Салтыкову, Панину, князю Репнину, особенно генерал-прокурору князю Вяземскому, будет приготовлением к будущему освобождению крестьян".

     Упрекают ее в кровопролитии невинных жертв. В сих случаях судить трудно, но сознаться должно, что она не боя­лась преступления, если оно казалось ей необходимым. Затруднительныя обстоятельства, угрожающия каким-то бедствием в будущем, хотя и воображаемым, заставляют сильных земли сей, забыв кротость, даже человеколюбие, действовать с энергией и твердостью железной воли. Раскроем опять историю, и сколько великих людей запятнали страницы ея пролитием невинной человеческой крови! Вспомним герцога Ангиенскаго, сию не­винную жертву Наполеона!.. Справедливо делают Екатерине упрек в разделении Польши. Она излила на нее всю чашу бедствия на долгия времена и лишила свое государство оплота против других держав. Оно тем непростительнее, что она

 

 

      467

всегда могла иметь сильное влияние на эту незаконно и не поли­тически разделенную Польшу.

     Впрочем человеческия деяния бывают слишком сложны и не всегда можно их подвесть под математические разсчеты. Несколько часов после смерти, Екатерина была забыта. „Она состарелась, говорили многие, не было в ней уже прежней энергии, здание, ею воздвигнутое, распадалось еще при жизни ея". Но они не видели, что хотя-бы это отчасти было и справедливо, однако же выдержалось жизнию ея. Теперь помышляли только о том, что могло помрачить славу ея. Россия дорого заплатила за эту неблагодарность, ибо невзирая на все недостатки, должно согла­ситься, что век Екатерины едва ли не был счастливейшим для всех сословий в России. Чтобы наслаждаться спокойствием, уважением, приличною свободою, нужно было только не быть преступником. Екатерина была и литератор. Она переписы­валась со всеми так называемыми философами XVIII века и ласкала их, но не слушалась. И посланника (?) новой школы Дидерота обратила скорее к сообщникам своим Вольтеру и д'Аламберту. Она писала сама комедии, выбирая предметы из русских сказок, и по крайней мере, надобно отдать ей ту справедливость, что приехав в Россию, она пренебрегла языком своего отечества (т. е. языком немецким). Управляя обширнейшим государством в мире, находила время учиться, и сделавшись сама писательницею, возбудила в русских желание подражать ей. Явились: Херасков, Княжнин, Муравьев, фон-Визин, Державин, Капнист, Богданович, и проч. Ученье сде­лалось при ней необходимостью. Не будь Екатерины и ученика ея Александра, был-ли бы у нас Карамзин?

     Многие полагают, что Екатерина управляла царством хо­рошо, потому что соображалась с тем веком, в котором она жила. Это — обида, наносимая великим талантам, в которых ей отказать нельзя. Ум, кротость, милосердие, во все вре­мена, приносить будут равную пользу; когда все громкие отго­лоски о бывшей ея славе прозвучат во времени, даже история не упомянет о царствовании ея, и все памятники того века стерты будут с лица земли, останется еще Наказ. Он будет сви­детельствовать о величии духа ея и послужит руководством для позднейшаго потомства. Не лесть сказал Державин, говоря о ней:

 

 

     468

Екатерина в низкой доле

И не на царском-бы престоле

Была-б великою женой.

     Но увы! кажется самое счастие, дарованное Екатериною своим подданным, сделалось позже причиною их бедствий. Бо­гатство вельмож, их сила, лестное их отношение к престолу, благоразумная свобода, которою пользовались особенно дворяне, любовь к службе, благородная амбиция, произвели какой-то дух рыцарства, который имел корень не во внутреннем убеждении своего достоинства, а в одной наружности.  Все пышное государственное здание Екатерины было потрясено, когда с мундиров сорвали золото, потребовали трудолюбивой службы, унизили барство, словом сорвали с глаз мишуру; куда давалось это мнимое рыцарство? Et presque tons les grands devinrent d'illustres nullités. Россия живет в возвышенности и достоинстве своих царей — Екатерина то доказала!

 

                                                                                           VІ.

                                                                                    ПАВЕЛ І-й.

     Краткое царствование императора Павла І-го едва ли могло произвести что либо важное в государственном и политическом отношениях; но замечательно тем, что сорвало маску со всего прежняго фантасмагорическаго мира, произвела на свет новыя идеи и новыя понятия.

     Молодой поляк Ильинский, служивший при великом князе Павле Петровиче, первый поспешил в Гатчину известить сво­его благодетеля о близкой кончине императрицы. Но уже скакал верхом граф Н. А. Зубов с формальным извещением и предупредил Ильинскаго. Граф послан был от князя П. А. Зубова и от других знаменитых особ, но первый, предложивший это, был граф А. Г. Орлов. Из сего заклю­чить должно, что они в эту критическую минуту собрали род совета. В день приключившагося с Екатериной удара, великий князь кушал с семейством на Гатчинской мельнице. До обеда разсказывал он собравшемуся у него обществу, между прочими Плещееву, Кушелеву, графу Вельегорскому, Бибикову,

 

 

     469

виденный им прошлую ночь сон, „что какая-то невидимая сила поднимала его на какую-то высоту; просыпаясь часто и засыпая опять, повторялся тот же сон. К крайнему удивлению, и великую княгиню тревожили всю ночь подобные же сны.

     По окончании стола подал Кутайсов кофе в так назы­ваемой розовой беседке. В эту минуту великий князь увидал графа Н. А. Зубова, привязывавшаго лошадь к забору, и почитая всех Зубовых смертельными своими врагами, он побледнел, уронил чашку и, обратясь к великой княгине, прибавил трепещущим голосом: ma chère, nous sommes perdus! — Он думал, что граф приехал его арестовать и отвезть в замок Лоде, о чем давно говорили. Зубов не шел, а бежал с открытою головою к беседке, и, вошедши в нее, пал на колена пред Павлом, и донес о безнадежном состоянии императрицы. Великий князь переменяет цвет лица и делается багровым, од­ной рукой поднимает Зубова, а другой, ударяя себя в лоб, восклицает: „какое несчастие"! и проливает слезы, требует карету, сердится, что не скоро подают, ходит быстрыми шагами вдоль и поперег беседки, трет судорожно руки свои, обнимает великую княгиню, Зубова, Кутайсова и спрашивает самаго себя: „Застану-ли ее в живых?" Словом, был вне себя, от печали или от радости — Бог весть. Думают, что быстрый этот переход, от страха к неожиданности подействовал сильно на его нервы и самый мозг. Кутайсов, который мне это разсказывал, жалел, что не пустил великому князю не­медленно кровь.

     Наследник с супругою выехали из Гатчины в 5 часов по полудни, а граф Зубов скакал вперед, чтобы в Софии приготовить лошадей. Между тем, великий князь Александр Павлович, чрезмерно растроганный кончиною бабки своей, ко­торой был любимцем, поехал за Растопчиным, котораго уважал отец его, и уговаривал его ехать в Гатчину. Растопчин, приехав в Софию, нашел Зубова, заботившагося о лошадях. Чрез несколько времени явился наследник с су­пругою. Увидя Растопчииа, сказал: „Ah! c'est vous, mon chеr Rastopchine! Vous nous suivrez", и распрашивал его: в каком он положении застал императрицу? Подъехав к Чесменскому

 

 

     470

дворцу,  Павел приказал остановиться.  На слова Растопчина: ,,quel  moment роur Vous, Моn-Sеigneur!” − великий князь отвечал:

     — „J’аi véсu 42  аns; Diеu msоutеnu , jusqu'à рrèsent, еt jattends tоut dе Sа bonté.

     В 8 час. вечера въехал наследник с супругою в С.-Петербург. Дворец был наполнен людьми, объятыми страхом, любопытством, ожидающими с трепетом кончины Екатерины; были и такие, которые, при перемене правления, ла­скали себя надеждою на будущее возвышение. Великий князь вошел на минуту в свои комнаты и потом пошел на поло­вину императрицы. Долго говорил он с медиками, и, в со­провождении великой княгини, вошел в угловой кабинет, куда призвал тех, которым нужно было отдать приказания. На дру­гое утро, чрез 24 часа после удара, вошел он в ея опочи­вальню, спросил у докторов: имеют ли они хотя малейшую надежду? и получив отрицательный ответ, приказал призвать митрополита Гавриила с духовенством читать глухую исповедь и причастить императрицу Св. Тайн, что немедленно было ис­полнено.

     В 9 часов утра, доктор Роджерсон, войдя в ка­бинет, где были великий князь и великая княгиня, объявил им, что Екатерина кончается. Павел тотчас приказал великим князьям и великим княжнам, с статс-дамою Ливен, войти в опочивальню. Все расположились около умирающей в следующем порядке. Великий князь с великою княгинею по пра­вую сторону, по левую — доктора и вся услуга императрицы; у головы Плещеев и Растопчин, а у ног князь Зубов, граф Зубов и пр. Дыхание императрицы становилось труднее, реже, наконец, вздохнув в последний раз, Великая окончила земное бытие свое....

     Черты лица ея, доселе искаженныя страданиями, приняли, тотчас после смерти, прежнюю свою приятность и величие.

     Во все время, царская фамилия и все присутствующее стоя­ли, наклонив голову. Наконец, великий князь, как будто насильно, отрываясь от тела матери, вышел в другую ком­нату, заливаясь слезами. Опочивальня императрицы огласилась воплями служивших и приверженных ей. Но слезы эти и рыдания не простирались далее этой комнаты. Там собирал уже

 

 

     471

обер-церемонимейстер Валуев всех к присяге и пришел с докладом, что все в придворной церкви к тому готово. Новый император, со всею царскою фамилиею, в сопровождении съехавшихся во дворец, вошел в церковь и стал на императорском месте. Все читали за духовенством присягу. Импе­ратрица Мария Феодоровна подошла к императору и хотела броситься перед ним на колени, но император удержал ее, равно и всех детей своих. Все целовали крест, евангелие, и подписав имя свое, подходили к руке императора. По окончании присяги, государь пошел прямо в опочивальню покойной императрицы, которая лежала уже в белом платье на кровати. Император низко ей поклонился и пошел в свои комнаты. Графу Везбородке поручено было написать манифеста и пригла­сить в Петербург князя А. Б. Куракина, проживавшаго в Москве. Граф А. Г. Орлов не был во дворце и у присяги. Император отправил к нему Растопчина с Н. П. Архаровым, чтобы привести его к присяге.

     —„Я не хочу, чтобы он забывал 29-е июня" — прибавил император.

     Они застали Орлова спящаго, разбудили, привели к присяге и отрапортовали его величеству.

     Между тем, кн. П. А. Зубов, как дежурный генерал-адъютант, спросил императора: кому прикажет он вручить генерал-адъютантский жезл, который был тогда знаком дежурнаго генерал-адъютанта. Император отвечал: „il еst en bоnnеs mаins, gаrdez lе". — Князь Зубов спросил императора: не угодно-ли ему разсмотреть запечатанные конверты, находя­щиеся в кабинете покойной императрицы? Первый, попавшийся в руки и распечатанный императором, было отречение его от всероссийскаго престола. Второй — распоряжение о пребывании его высочества в замке Лоде, куда должно было следовать и войско, находившееся при нем в Гатчине и Павловске. Император, улыбаясь, изорвал оба пакета на мелкие куски. Третий был указ о пожаловании графа Безбородко имением, бывшим князя Орлова и Бобрика.

     — ,,Сelа арраrtient à mоn frèrе, сказал Павел, oser en disposer еn fаvеur d'un аutre еst un сrimе".

 

 

     472

     Четвертый, с надписью самой императрицы, духовное завещание, император, не распечатывая, положил в карман.

     Это я слышал впоследствии от самаго князя Зубова, кото­рый выставлял этот поступок в виде неблагодарности, со стороны Павла, за оказанныя ему услуги и как бы извинитель­ною причиною (дальнейшаго поведения его, т. е. кн. Зубова).

 

                                                                                                                    VII.

     Прежняя спокойная жизнь в Ревеле при Екатерине — переменилась. Все с любопытством жаждали узнать о том, что делалось в С.-Петербурге; каждое письмо из столицы переходило из рук в руки; каждый приезжий из Петербурга подробно распрашивался, страх сильно начинал овладевать всеми. Немного обра­довало однакоже, милостивое повеление императора об освобождении всех без изъятия содержащихся в тюрьмах и Ревельских башнях. Обязанностию поставляю разсказать об одном неизвестном узнике, котораго мы и прежде часто видели, с длин­ною бородою, стоящаго у окна за железной решеткой, над воро­тами, называемыми Штранд-форте. Об нем известно было только то, что он привезен был в начале царствования Екатерины ІІ-й; но кто он, и за что заключен, никто, ни комендант, ни губернатор, не знали. Вслед за ним присланы были сундуки с богатым платьем, бельем, серебряною посудой и на содержание 10 т. р. деньгами. Всего этого давно уже не было, и сам узник вероятно не видал своего богатства. Когда прибыло по­веление освободить узников, то все знаменитости Ревеля пошли с своею свитою по крепостной стене к башне, где содержался неизвестный узник. Комнаты его очищены были плац-майором, но не взирая на куренье, которое носилось облаками по темному жилищу, все еще был какой-то смрадный удушливый запах, который крайне был отвратителен. В первой комнате стояли у дверей двое часовых и еще два солдата, вероятно для посылок, или удвоения караула, ибо при них был и унтер-офицер. Мы вошли в другую довольно большую комнату, где в самом отдаленном углу на соломе лежал человек лицом к стене, в белом балахоне и покрытый в ногах нагольным

 

 

     473

тулупом. Подле этого ложа стоял кувшин, на котором ле­жал ломоть ржанаго хлеба...

     — „Встаньте, сказал комендант, императрица Екатерина ІІ-я, Божиею волею, скончалась, и на прародительский престол взошел император Павел. Он дарует вам прощение и свободу".

     Узник молчал и не трогался с места; комендант продолжал: „Государь, по неограниченному своему милосердию"....

     — „Милосердию?" вскричал заключенный, приподнимаясь. „Видимое тобою здесь — милосердие?" — Он встал. Мы увидели перед собою исхудавшаго, бледнаго, сединами покрытаго человека; улыбка его выражала презрение, он страшен был, как тень, возставшая из гроба.

     — „Успокойтесь, сказал мой адмирал, да подкрепит вас Бог......

     — „Бог? Бог? подхватил узник. — у тебя есть Бог, и он позволяет заточить невиннаго человека и держать его слишком 30 лет, как скотину в хлеве! О, подлые рабы".

     Комендант, желая обратить его внимание на другой предмет, спросил: „позвольте узнать имя ваше?"

     — „Спроси у той, которая лежит теперь мертвая в гробу, а я посажен ею живой в этот гроб; разве ты не знаешь, тюремщик мой, имени моего? А!... Вон! Я мира вашего не знаю; куда я пойду? Эти стены — друзья мои, я с ними не разстанусь. Вон!"...

     Последния слова прокричал он дико и громко.  Глаза его ужасно сверкали; лицо было страшно; мы думали, что он с ума сошел. Комендант сказал что-то на ухо плац-майору, и все вышли испуганные из комнаты. После узнали мы, что ему дали кровать, кое-какую мебель, все жители посылали ему кое-что, словом, все старались облегчить участь его. На третий день посетил его плац-майор и нашел на постеле умершим. Вероятно, неожиданность, перемена воздуха, пища, явившаяся забота о будущем: все потрясло дух его, и он пал под бременем страданий. Удивительно, что, не взирая на все вопросы, никому не сказал имени своего. В архивах разрыли все и нашли только...... та­кого-то числа привезен....... и велено посадить в башню. Даже год и месяц не означены. Как-бы то ни было, он, по край­ней мере, провел последние часы жизни в сообществе с людь­ми, от которых столько лет был отчужден, видел себя

 

 

     474

против прежняго в каком-то довольстве, обрадован был соучастием. Но кто он был, за что так строго наказан и с некотораго рода отличием — покрыто неизвестностию. Что он принадлежал к какому-либо знатному роду, в том нет сомнения, ибо, в противном случае, поступили-бы с ним, кажется, иначе. Судя по выговору, он должен бы быть иностранец, выучивший порядочно русский разговор­ный язык.

     Из замечательных лиц, содержащихся в Ревеле, был еще князь Кантемир, кавалер орденов св. Георгия и св. Владимира 4-й степени; он по освобождении немедленно отправился в Москву.

    За исключением сего манифеста, все известия, приходящия из Петербурга, внушали более страх, нежели утешение, и адмирал мой, против обыкновения, сделался пасмурным. Это чре­звычайно безпокоило супругу его и она всячески домогалась узнать причину этой перемены. Долго он скрывал, наконец за чайным столом объявил при мне, что он предчувствует неизбежное несчастье. Он воспитывался вместе с великим князем, ныне императором Павлом І-м. Оба приготовлялись к морской службе, и оба влюбились в одну и ту же особу знатной фамилии, Адмирал мой, хотя росту не большаго, но был красивый, ловкий, образованный и приятный мужчина; мудрено ли, что имел право более нравиться, нежели великий князь, лишенный от природы сих преимуществ. Великий князь как-то узнал это, почел предательством со стороны товарища, соученика, и объявил ему: „я тебе этого никогда не прощу!"

     Je le соnnais, прибавил адмирал, il est home а tenir раrоlе.

     С этого дня жили мы в безпрерывном страхе, — в ожидании чего-то неприятнаго в будущем. Быстрыя перемены во всех частях управления, особенно перемена мундиров, жестоко пора­зила нас, молодых офицеров, отчасти и старых. Вместо прекрасных, еще Петровых, мундиров, дали флоту темно-зеленые с белым стоячим воротником, и по ненавистному со времен Пе­тра ІІІ-го прусско-гольстинскому покрою. Тупей был отменен. Велено волосы стричь под гребенку, носить узенький волосяной или суконный галстук, длинную косу, и две насаленыя пукли торчали над ушами; шпагу приказано было носить не на боку, а

 

 

     475

сзади. Наградили длинными лосинными перчатками, в роде древних рыцарских, и велели носить ботфорты. Трех-угольная ни­зенькая шляпа довершала этот щегольской наряд. Фраки были запрещены военным под строжайшим штрафом, а круглая шляпа всем. В этих костюмах мы едва друг друга узна­вали; все походило на дневной маскарад, и никто не мог встре­тить другаго без смеха, а дамы хохотали, называя нас чуче­лами, monstres. Но привычка все уладила, и мы начали, не взи­рая на наряд, по прежнему танцевать и нравиться прекрасно­му полу.

     Не понятно каким образом император Павел, умный, образованный, чувствительный, знавший ту ненависть, которую питали к мундирам отца его, решился, против общаго мнения, тотчас приступить к такой ничтожной перемене, которая поставила всех против него. Это ощутительнее было в гвар­дии. Уничтожение мундиров, введенных Петром Великим, ка­залось одним — пренебрежением, другим — преступлением. Обра­тить гвардейских офицеров из царедворцев в армейских солдат, ввесть строгую дисциплину, словом обратить все вверх дном значило презирать общим мнением и нарушить вдруг весь существующий порядок, освященный временем. Неужели, полагал он, что настало тогда время привесть в исполнение то, что не удалось его родителю, и когда? после блистательнаго и очаровательнаго века Екатерины! Следствием того было, что большая часть гвардейских офицеров вышла в отставку. Кем заменить их? Император перевел в гвардию Гатчинских своих офицеров, и пренебрегая прежними учреждениями Петра, теми же чинами, в которых они служили в неуважаемых тогда его морских баталионах. В этом поступке никто не хотел видеть необходимости, и еще менее великодушия в желании вознаградить тех, которые разделяли незавидную участь его в Гатчине. Все полагали, что это делается на зло Екате­рине. К несчастию, переведенные в гвардию офицеры, за исключением весьма малаго числа, были недостойны этой чести и не могли заменить утрату первых. Гатчинские баталионы не могли равняться даже с армиею, а еще менее с гвардиею, где служил цвет русскаго дворянства. Никто не завидовал тому, что император раздавал им щедрою рукою поместья, это была

 

 

     476

награда за претерпенное ими в Гатчине; но в гвардии им быть не следовало, ибо в этом кругу Гатчинские офицеры не могли найтиться.

     Предчувствия моего адмирала сбылись. Меня приказал к себе просить новый комендант Горбунцев будто на вечер. Он объявил мне, что прислан к нему фельдъегерь за моим адмиралом. Горбунцев, хотя Гатчинский, но был человек с чувством и отлично благородный. „Примите, сказал он мне, какия нибудь меры для успокоения вашего адмирала во время путешествия его в Петербург, которое, по приказанию, должно быть совершено в телеге, и объявите ему об этом несчастном случае". Я просил его убедительно самому съездить к адмиралу, ибо я не в силах буду ему даже об этом намек­нуть. „Хорошо, отвечал комендант, надо усыпить фельдъегеря, он приехал пьяный", и, призвав офицера, отдал ему какое-то приказание. Вместе с комендантом, сел я в карету и, с тяжелым сердцем, вошел я в тот мирный и счастливый дом, который должен вскоре обратиться в дом скорби и печали.

     — „Доложите обо мне", сказал комендант. Я вошел в кабинет, и вероятно на лице моем выражалась скорбь, ибо адмирал, не дождавшись от меня ни слова, спросил: „что такое?" — и слеза навернулась на глазах его. С трудом мог я выра­зить: „комендант Горбунцев здесь". — Адмирал встал, про­шелся по комнате, остановился, вздохнул, и с этим вздохом как будто ободрился. „Попросите коменданта", сказал он мне обыкновенным ласковым тоном, „а сами подите к Екатерине Федоровне" (супруге его), „но не показывайте ни малейшаго вида, что вам что нибудь известно"!

     Комендант вошел, а я пошел исполнить приказание ад­мирала. Адмиральша сидела окруженная детьми своими. — „Что делает Алексей Григорьевич?", спросила она у меня. — У него комендант. — „Зачем он приехал?" спросила она с жаром. — Не знаю-с.— Страшное безпокойство обнаружилось на лице и движениях ея. Можно-ли скрыть что от женщины любящей! Сердце вещун. — „Верно что нибудъ случилось?" при­бавила она. — Кажется, ничего. Полагаю, комендант приехал с визитом. — „Боже мой! какия времена!  воскликнула она, каж­дую минуту ожидаешь беды".— Я обрадовался, когда адми-

 

 

     477

рал потребовал меня к себе. Горбунцова уже не было. — „Мне нужно, сказал адмирал, приготовить Екатерину Федоровну, не уходите, я позову вас, когда нужно будет". По беготне, посылке в аптеку, я мог догадаться, что происходило на женской половине, но зная Екатерину Федоровну женщину прелест­ную, умную, с духом возвышенным, одаренную необыкновенною живостью характера, я убежден был, что первая минута будет для нея нестерпимо ужасна, во вторую, она явится герои­нею. Чрез час адмирал вышел. —„Слава Богу, сказал он мне, она успокоилась, подите к ней, помогите меня отправить". Адмиральша встретила меня сими словами „Voila encore line jolie page dans la vie de notre Empereur. Il faut faire venir Николашка", это был камердинер адмирала. Наскоро укладывали мы в чемоданы все нужное и даже прихотливое и отправили Николашку вперед на вольных, с тем, чтобы он на каждой станции выжидал адмирала, но с готовыми лошадьми, чтобы всегда находился впереди. Поздно вечером явился фельдъегерь. У нас все было готово, я велел подчивать фельдъегеря чаем с ромом, ужином, винами, и фельдъегерь, торопившийся немед­ленно ехать, уснул крепко. Но только и нужно было выиграть время, и мы сели ужинать. Адмирал с супругою кушали, как обыкновенно, и адмирал был так весел, что казалось едет роur unе раrtiе dе рlaisir. После ужина, адмирал упросил супругу свою лечь почивать, уверяя ее, что не прежде поедет как утром, ибо ему еще нужно кончить некоторыя дела. И в самом деле, долго работал он в кабинете, в полночь вышел он с письмами в руках. Подойдя ко мне, сказал: „вот все то, что я, в теперешнем положении, мог сделать для вас. Скажите, что вы видели меня спокойным и уверенным в справедливости моего монарха; это письмо, прибавил он, положу я в спальню моей жены, благословлю всех", и далее говорить не мог. Слышно было, как голос его перерывался, вскоре он простился, сказав с чувством: ,,я с ними простился, скажите жене, чтобы она надеялась на Бога и на справедливость царя, а я покоен в совести моей. Велите позвать фельдъегеря". Этого насилу могли добудиться. Когда он вошел, адмирал сказал ему: „Я готов". — „Пора, наше высокопревосходительство, благодарю за угощение". Подали

 

 

      478

адмиралу шубу, он обнял меня; я рыдал. „Раrtеz dеmаin, сказал он, роus Моsсоu еt tасhеz dtrоuvеr du serviсе, lеs miеns vоus аidеrоnt. Аdiеu mоn сhеr!" — Мы пошли с лестницы, люди все его тут ожидали и лобызали его руки. „Прощайте, друзья мои, берегите Екатерину Федоровну и детей; пустите, пустите, пора". Я посадил его в телегу. „Прощайте!" сказал он; но это „прощайте" — выговорено было растерзанною душею. Мне предстояла дома та же драма; я женился по любви, на благородной девице, и у меня уже был сын. По утру разсказал я жене все, и не дал времени разчувствоваться. „Уклады­вайте скорее все нужное, сказал я жене, а я иду проститься с адмиральшей и отнести ей последнее прости от адмирала". Вечером, в 7 часов, сидел я уже в кибитке и чрез Псков, как мне приказано было, оставил Ревель навсегда и отпра­вился в Москву.

 

                                                                                                                  VIII.

     Москва была уже не та, какою я видел ее прежде: вкра­лась недоверчивость, все объяты были страхом но в родственниках моего адмирала нашел я то же радушие, то же гостеприимство и ту же готовность помочь мне своим кредитом. По новому учреждению каждый офицер должен был явиться к коменданту Гагсу. С трепетом предстал я пред ним; обойдя всех офицеров, дошел он до меня, и едва успел я выговорить свое имя, как он, взяв меня за руку, сказал: „Пожалуйте ко мне", — я пошел за ним в кабинет: „вы напрасно сюда приехали, вы, батька, кажется исключен и ваш адмирал очень худо". Добродушный тон коменданта меня ободрил. Я разсказал ему вкратце все обстоятельства и милость адмирала, который дал мне отпуск задним числом „корошо, отвечал комендант, мы поедем вместе к графу Ивану Петрович, он лучше знай".

     Вот уже я с комендантом перед графом Иваном Петровичем Салтыковым. Он разспросил меня об адми­рале моем, изъявил сожаление, вошел и в мое положение, спросив: сколько дней мне нужно пробыть в Москве? — я

 

 

     479

объявил ему, что буду ожидать письма от брата графа Па­лена из Ревеля, и с оным тотчас уеду в Петербург. „Так и быть, оставьте его здесь, сказал граф коменданту, только, обратясь ко мне, прибавил: не показывайтесь Гертелю". Комендант вышел со мною и, отпуская меня, ска­зал: „ко мне явись утром, а коли нужда, вечером в 7 или 8 часов, а теперь скорее домой. Кланяйся Анне Матвеевне и Григорию Григорьевичу", (то были мать и брат моего адмирала). Кому я был обязан этим спасением, хотя и не понимал, в чем дело состояло? — Людям, — остаткам века Екате­рины, — которые еще втайне умели благодетельствовать нашей братии, офицерам, неведующим что делалось вверху.

     Матери моей уже не было на свете; на 39 году смерть пре­кратила нить жизни ея. Она сразила ее в подмосковной, которая после была моею. Я отыскал ея могилу и памятник, бросился на землю, и со слезами просил прощения, что женился без ея согласия и воли.

     Пока я дожидался письма от барона Палена, приехала в Москву и жена моя с сыном.  Ее уверили мои и ея приятели, что я лихой малой, бросил жену и сына. Раскупили за даром все наши пожитки и отправили ее в Москву — отыски­вать бежавшаго мужа. Эта клевета так меня озлобила, что я решился никогда в Ревель не возвращаться. Это обстоятельство крайне разстроило финансы наши на долгое время. Наконец, прибыло и ожидаемое письмо от барона Палена. Родственники адмирала снабдили меня рекомендательными письмами к некоторым вельможам и я с семейством пустился в Петербург. Вечером в 9 часов въезжали мы в столицу; на заставе приказано мне было явиться в 6 часов утра к с.-петербургскому военному генерал-губернатору, графу Палену. Мы останови­лись в гостиннице: по утру рано, пошел я с письмом барона Палена к брату его. Зала графа наполнена была уже про­сителями, которые стояли по чинам все в полукружке. Я сми­ренно занял последнее место; вскоре вошел граф и обра­тился к первому стоящему во главе чиновнику. Окончив с ним, говорил с каждым по очереди, наконец дошло дело и до меня; у меня сердце было не на месте. „Кто вы?" спросил меня граф.  Я кое как  пролепетал ему имя мое и звание и

 

 

     480

подал письмо от брата. Он разорвал печать и начал чи­тать. Часто, во время чтения, разсматривал он меня с головы до ног и, прочитав, разорвал с гневом письмо брата, вскрикнув: „у меня рекомендации ни почем, пока вы не за­платите долгов ваших, до последней копейки, я вас не вы­пущу из С.-Петербурга". Я готовился оправдываться. „Ваше сиятельство! — „Молчать", вскричал граф и, обратясь ко мне спиною, сказал своему адъютанту: „Вольмар, вы мне отвечаете за этого офицера". Граф, распростясь со всеми, ушел в свой каби­нет, а Вольмар, подозвав меня к себе, сказал: bleiben siе hiеr stеhеn. Через ½ часа слышен был звонок. Мой сторож, майор Вольмар, проговоря мне грозно: Gеhеn siе nicht weg; побежал к графу. Возвратясь оттуда, объявил: gеhеn siе zum Grafen Teufel, но таким тоном, как будто: gеhеn siе zum Teufel; и указав мне дверь, да! прибавил он.

     Я с трепетом вошел и увидал графа, стоящаго без мундира, подбоченясь, среди комнаты, и что крайне меня удивило — хохотавшаго от души. Я испугался и думал, что он с ума сошел. „Что? сказал он мне по немецки, вы, чай, изрядно испугались?" Увидя печальное мое лицо, прибавил: — „это так должно быть, го­ворите скорее, что я могу для вас сделать?" Я не мог выгово­рить ни слова, граф сжалился, кажется, и улыбаясь приветливо сказал: „хотите письмо к графу Григорию Григорьевичу Кушелеву?" — Я пришел немного в себя и осмелился объяснить, что я имею письмо к Ивану Логиновичу Голенищеву-Кутузову. — Хорошо, отвечал граф, не мешает к обоим, и дал мне две записки, прибавя: коли ничего не сделают, придите ко мне. Вольмар! вскричал граф; когда этот явился, он ска­зал ему: пригласите этого офицера завтра ко мне обедать. Понимаете?

     Я вышел вместе с Вольмаром, и медведь этот очеловечился, сказав мне ласково: „приходите завтра ровно в 3 часа, но не опоздайте, а то вас приведут", — и записал мою квар­тиру. Все еще существует, сказал я, сходя с лестницы, дух Великой Екатерины. Что будет с нами, бедными офицерами, когда и он будет стерт с лица земли?

     Я роздал письма и чтобы не задержать читателя собствен­ными обстоятельствами, кроме тех случаев, которые характе-

 

 

     481

ризуют век, скажу только, что задним числом я определен был в адмиралтейств-коллегию и был при вице-президенте Иване Логиновиче Голенищеве-Кутузове.

    Сей почтенный, престарелый муж соединял в себе остатки Петра І, Елисаветы и был века Екатерины. К обширнейшим познаниям присовокуплял он твердость Петра, доброту Ели­саветы и вельможничество Екатерины. Императору Павлу он давно был известен, и был им любим и уважаем. Су­пруга его, Авдотья Ильинишна, могла служить образцом доброты душевной и детской покорности мужу; она напоминала конец XVII и первую половину XVIII века. И так я сделался теперь петербургским жителем и буду описывать не одно слышанное, но и виденное ежедневно.

 

                                                                                             IX.

     Негодование в Петербурге возрастало с каждым днем более и более. Император ниспровергал все сделанное прежде и оскорблял самолюбие каждаго, особенно прежних вельмож. Это корень всех последующих неприятностей императора. Ни­что учиненное им  не согревало сердце, все выставлялось в черном свете. Желание сына воздать отцу должное перетолко­вано было, как единое желание мщения, чтобы ярче высказать (нерасположение к) матери. Я другаго мнения. Доброе и благородное сердце Павла увлечено было сперва мыслю, пробужденною чувством сыновним отдать праху отцовскому почести погребения, принадлежащия императору. В сопровождении Безбородки и одного адъютанта, едет Павел в Невскую обитель и отыскивает мо­наха. Разрыли могилу и вскрыли гроб, который приходил уже в гнилость. При виде печальных останков отца, пепла, нескольких частей лоскутков сукна мундира, пуговиц, клочков подошв, Павел проливает непритворныя слезы. Внесли гроб в церковь, ставят на парадное ложе и император устанавливает те же почести, которыя воздавались матери его; ежедневно ездит два раза на панихиду к отцу своему. Он был религиозен и продолжительныя несчастия утвердили его в веровании. С воображением пылким, с неограниченною чувствительностию, переез-

 

 

     482

жая с одной панихиды к другой, соединяя безпрерывно в мыслях своих мать, отца, как легко мог он подумать: „жизнь их разлучила, да примирит их смерть в одной могиле!" — и мысли эти немедленно были исполнены. Торжественно привезли останки Петра III в новом, прилично его сану, гробе, из Невскаго монастыря во дворец — и Петербург увидел два гроба: Петра и Екатерины, стоящих мирно друг против друга. Заметим, что перенесение останков Петра происходило не смотря на 18° мороза, и что вся императорская фамилия шла за гробом в глубоком трауре. Может быть император, поставив гроб сей подле матери, думал: „тебе, отец мой, воздаю должное, а тебя, мать  моя, примиряю с теныо покойнаго супруга". Поэзия эта была ближе к характеру Павла, нежели суетное мщение, — над кем? — над бездушным трупом матери. Клеветники вообще, а особенно из оскорбленнаго самолюбия, — худые сердцеведцы.

     Другой великодушный поступок императора был также ложно истолкован. Павел в сопровождении великаго князя Александра Павловича и генералов своей свиты, поехал в дом графа Орлова, где жил знаменитый Костюшко. Здесь заметить должно, что вопреки иностранным известиям, Костюшко содержался при Екатерине с достодолжным уважением к воз­вышенному духу его и к незаслуженному несчастию. Импера­тор, войдя к Костюшке, сказал ему:

     —„Досель я мог только об вас сожалеть, ныне, удовле­творяя моему сердцу, возвращаю вам свободу и первый торо­плюсь вам лично о том известить".

     Костюшко не мог вымолвить ни слова, слезы катились из глаз его; это еще более тронуло императора — он посадил Кос­тюшко подле себя на канапе и ласковым разговором старался успокоить его на счет будущности. Ободренный Костюшко осмелился спросить императора:

     „Будут-ли освобождены и прочие мои товарищи, взятые со мною в плен?"

     — Будут, отвечал Павел, если вы за них поручитесь.

     — „Позвольте, ваше величество, взять с них сперва честное слово, что они никогда не поднимут оружия против России и, получив оное, готов за них ручаться".

 

 

     483

     Чрез несколько дней Костюшко представил императору реестр поляков, взятых вместе с ним в плен.

     — „Вы ручаетесь за них?" спросил император.

     — „За всех, как за себя", отвечал Костюшко, и немедленно были освобождены.

     Государь пожаловал Костюшке и Потоцкому каждому по 1,000 душ, позволил первому отправиться, по его желанию, в Америку, и облегчил все средства к отъезду его.

     И этот трогательный поступок, столь великодушный, перетолкован был, как будто сделан в уничижение памяти Великой Екатерины.

     В опровержение этого ложнаго толкования, приведем мы слова самаго императора; отпуская Потоцкаго из Петербурга, он сказал ему:

     — „Я всегда был против раздела Польши: раздел этот несправедлив и противен здравой политике; но это сделано: уступят-ли добровольно другия державы то, что у вас насиль­ственно отнято, чтобы возстановить отечество ваше? Император австрийский, а еще менее король прусский, пожертвуют-ли приобретенными ими землями в пользу Польши? Объявить им войну было бы, с моей стороны, безразсудно, а успех не надежен, потому прошу вас не мечтайте о том, чего возвратить нельзя, в противном случае, вы подвергнете любимую вами Польшу и самих себя еще большим бедствиям".

     Слова эти свидетельствуют громко, что в освобождении Костюшки и его товарищей руководействовался Павел убеждением, правильным, или неправильным, все равно, что раздел Польши несправедлив, и что люди, поднявшие оружие для защи­ты отчизны, — герои, достойные его уважения.

     По окончании погребения Петра III, Павел велел позвать графа Алексея Григорьевича Орлова, который по его повелению дежурил у гроба Петра III, и во время погребальной церемонии нес за гробом императора корону. Павел заметил, что урок, данный Орлову, на него не подействовал; напротив того, граф исполнял возложенную на него должность с хладнокровием и равнодушием почти преступным. Когда Орлов явился, император, после нескольких минут молчания, в которыя при­стально смотрел Орлову в глаза, сказал:

 

 

     484

     „Граф, я сын, и легко могу увлечен быть желанием от­мстить за — отца; я человек и за себя ручаться не могу; мы одним воздухом дышать не можем. Пока я на престоле — живите вне России. Паспорта ваши готовы, поезжайте, влачите за собою на чужбину неоднократно повторенныя преступления ваши".

     Кажется, император намекал тут не на одного Петра, но и на девицу Тараканову и брата ея.

     Приведем несколько разсказов из жизни императора.

 

                                                                                             Х.

     Во время коронации в Москве, Брант, служивший в кон­ной гвардии и выпущенный еще при императрице в Архаровский полк премьер-майором, получил записку от гатчинскаго экзерциц-мейстера, полковника гвардии, чтобы он представил ему полк на другой день, в 8 часов утра, на девичьем поле. В половине 8-го часа, Брант с полком выжидал в Зубове, чтобы на Спасской башне ударили 8 часов. Брант немедленно выступил:  выстроил фронт, отдал честь полковнику, кото­рый, в ожидании его, прохаживался по Девичьему полю, и подал рапорт. „Ты запоздал, сказал полковник, я именно приказал  собраться в 7 часов". — В записке вашей, отвечал Брант, стоит 8 часов. — „Неправда! подхватил полковник, покажите". Брант представил записку. Полковник, прочитав, разорвал ее. — Ты подлец, вскричал Брант, зачем разорвал записку? Грамоте не знаешь и хочешь меня сделать виновным? — „Ага, молодец! вскрикнул полковник; да ты думаешь еще слу­жить этой старой.....".

     Едва успел полковник вымолвить это неприличное слово, как на щеке его явилась заслуженная, здоровая пощечина. Полковник пошатнулся. Бранту показалось этого мало; дал ему другую поздоровее и полковник всею тяжестью тела упал на землю. Брант поставил ему ногу на грудь, плюнул в рожу, сказав: „уважая еще мундир, позволяю тебе вы­звать меня на дуэль". Полковник из Гатчины подобных слов не понимал, он подал рапорт с прописанием побоев

 

 

     485

и прочаго. Брант немедленно был разжалован в солдаты в тот же полк. Он был человек отличный, образованный, с духом возвышенным; в солдатском мундире гордился своим поступком. Все записки подписывал: „кавалер белой лямки". За неделю пред отъездом императора в Петербург, прискакал фельдъегерь и потребовал к государю рядоваго Бранта. Когда он вошел в кабинет, Павел, державший в руках бумагу, положил ее на стол, и, подойдя к Бранту, сказал:

     —„У Царя Небеснаго нет вечных наказаний, а у царя земнаго оне быть не должны. Вы поступили против субординации, я вас наказал; это справедливо. Но вы, как благородный человек, заступились за вашу императрицу; поцелуем­тесь, г. подполковник".

     Этот анекдот выказывает все величие души императора Павла и тем сильнее, что за Бранта никто не ходатайствовал.

     С.-Петербургский комендант Котлубицкий, добрейший в мире человек, жалея о числе сидящих под арестом офицеров за фронтовыя ошибки, окончив рапорт государю о приезжающих в столицу и отъезжающих из оной, держал в руках длинный сверток бумаги.

     — „Это что?" спросил император.

     — Планец, ваше императорское величество! нужно сделать пристройку к кордегардии.

     —„На что?"

     — Так тесно, государь, что офицерам ни сесть, ни лечь нельзя.

     — „Пустяки, сказал император, ведь оне посажены не за го­сударственное преступление. Ныне выпустить одну половину, а завтра другую и всем место будет, — строить не нужно и впредь повелеваю так поступать.

     Во время пребывания моего в Нижнем-Новгороде, как мы после это увидим, был следующий случай, достойный быть пересказанным. Отправленные из Петербурга в Сибирь, князь Сибирский и генерал Турчанинов, следуя по тракту, остано­вились в Нижнем-Новгороде на почтовом дворе. Нижегород­ский полицмейстер Келпен явился к г. гражданскому гу­бернатору Е. Ф. Кудрявцеву и объявил ему об их прибытии, разсказав несчастное их положение, что скованные и обтертые

 

 

     486

железом ноги их все в ранах и оба они в изнеможении. Сверх того, быв отправлены осенью, настигла их зима, у них нет ни шуб, ни шапок, ни сапог, даже нет и денег.

     Е. Ф. Кудрявцов, честнейший и благороднейший человек, вручил полицмейстеру 1,000 руб. асс., приказав ему ехать к князю Грузинскому, князю Трубецкому, Захарьину и Левнивцеву и сказать им, что он дал 1,000 руб., чтобы и они с своей стороны тоже оказали им вспомоществование, которые все по богатству своему превзошли ожидания губернатора. Он приказал снять с князя Сибирскаго и Турчанинова оковы, накупить им все нужное, а остальные деньги им вручить. По выходе полицмейстера, призвал он своего правителя канцелярии Солманова и продиктовал донесение его величеству, которое было, сколько упомню, следующаго содержания: „полагая, что угодно вашему величеству, дабы преступники, князь Сибирский и Турчанинов, доехали живые до места своего назначения и тут раскаялись бы в своих преступлениях, я, при проезде их чрез Нижний-Новгород убедясь, что они больны, ноги их в ранах и, не взирая на появившуюся зиму, не имеют ни шуб, ни шапок, ни денег, приказал снять с них оковы, снаб­дить всем нужным, и тем думаю исполнить волю императора моего, о чем донести вашему величеству счастие имею".

     В скором времени получен был губернатором высочайший рескрипт, сколько помню, вкратце следующаго содержания:

     „Вы меня поняли; человеколюбивый ваш поступок нашел отголосок в сердце моем; и в знак особаго моего к вам благоволения, препровождаю при сем знаки св. Анны 1-й сте­пени, которые имеете возложить и проч.".

     Сей поступок, доказывающий доброту сердца и великодушие императора, даже к преступникам, мнимым или настоящим — все равно, показывает как поняли государя окружающие его.

     Один поручик подал императору прошение на капитана своего, который наградил его пощечиной. Государь приказал объявить ему истинно рыцарское свое решение: „я дал ему шпа­гу для защиты отечества и личной его чести; но он видно владеть ею не умеет; и потому исключить его из службы". Чрез несколько времени тот же исключенный офицер подал опять прошение об определении его в службу. Вице-президент воен-

 

 

     487

ной коллегии Ламб, докладывал о том и спрашивал повеления: каким чином его принять? — „Натурально, тем же чином, отвечал государь, в котором служил; что император раз дает, того он не отнимает".

     На Царицыном лугу учил император Павел Преображенский баталион А. В. Заполъскаго. Баталион учился дурно. Император прогневался и прогнал его с плац-парада. Теперь, по приказанию, выходит из Садовой улицы, чрез бывший тогда мостик, баталион Семеновскаго полка графа Головкина. Едва император, у котораго гнев еще не простыл, завидел этот баталион, как уже кричал:  „дурно, дурно!" Головкин, обратясь к баталиону, ободрял солдат словами: „хорошо, ребята! хорошо". Император продолжал кричать: „дурно, дурно!" Головкин повторял: „хорошо, хорошо". А когда император прибавил: „скверно, гадко!" Головкин скомандовал: „стой! на право кругом  марш!" и ушел с плац-парада, опять по Садовой улице. Император, обратившись к Палену, сказал: „что он делает? Воротите его!"  Граф Пален нагоняет Головкина и приказывает ему, от имени императора, возвратиться. — „Доло­жите его величеству, отвечал Головкин, он прогневался па Преображенский баталион, мои солдаты идут исправно. Импе­ратор кричит: „дурно", я: „хорошо!" люди собьются и в самом деле будет (не хорошо) дурно. Я ныньче императору своего баталиона не покажу". Как ни старался граф Пален его угово­рить, но Головкин все шел с своим баталионом в казармы. Граф Пален возвратился и разсказал ответ Головкина. „Тьфу! вскричал   император,  какой  сердитый  немец! Однако, он прав!  Да ведь и ты из немцев, помири нас, пригласи Головкина ко мне отобедать".

     Этот разсказ может служить доказательством того, как император всегда был готов сознаться в собственной горяч­ности своего характера, и той готовности, какую он оказывал исправить нанесенныя им оскорбления.

     Это не оправдывает тогдашняго об нем мнения, будто он хотел явиться тираном; тиран, за публичное ослушание наказал бы примерно Головкина, а с тем вместе это показывает как дурно поступили те, которые, из пустаго страха и перемены мундиров, оставили службу и предали государя Кутай-

 

 

     488

сову и прочим, и гатчинским его офицерам. Рыцарский дух его тут уже пищи не имел. Мы повторение сему еще увидим в разсказе о человеке: similis simili gaudet.

     Вот еще анекдот, свидетельствующий об удивительной горяч­ности государя и всегдашней готовности исправлять им самим испорченное. Павел Васильевич Чичагов, по обширным своим математическим сведениям, твердости характера и возвышен­ности духа, заслужил уже в первых чинах общее уважение флотских офицеров, независимо от того, что отец его, Василий Яковлевич, в царствование Екатерины с отличием командовал флотом, был полным адмиралом и кавалером орденов св. Андрея Первозваннаго и  св. Георгия 1-й степени, что в то время ценилось очень высоко.

    При восшествии императора на престол, Павел Васильевич был уже несколько лет капитаном 1-го ранга; во флоте строго соблюдалось старшинство и никто, разве за самый отличный подвиг, не мог опередить другаго. Император призвал Баратынскаго и посадил Чичагову на голову. Может быть, Чичагов эту обиду и перенес бы, ибо один он был обижен; но когда отец его приехал из деревни в Петербург, чтобы лечиться от глазной боли, и император приказал его выслать за то, что он приехал без особаго на то дозволения, тогда Павел Васильевич подал в отставку  и, получив оную, отправился к отцу в Шкловское их имение,  пожалованное Екатериною. При императрице Екатерине, русский флот действовал на морях соеди­ненно с английским; император увидел пользу этого учреждения для флота и адресовался к английскому двору: не пожелает-ли оный принять попрежнему нашу эскадру и присоединить ее к своему флоту. Англичане,  не отвергая сего предложения, желали прежде  узнать, кто будет командовать эскадрою. На ответ, что, как и прежде, она будет послана под начальством вице-адмирала Ханыкова, английский флот просил заменить его II. В. Чичаговым, офицером ему известным, и который отличился взятием с одним своим фрегатом „Венус" нескольких призов. Наш  двор отвечал, что Чичагов в отставке, и что сверх того, он по своему чину не может командовать эскадрою. Ответ был, что в Англии поручают эскадры не по чинам, а по достоинству, и что если нельзя при-

 

 

     489

слать Чичагова, то больших успехов от присоединения русскаго флота ожидать нельзя. Немедленно отправлен в Шклов фельдъегерь с приказанием Чичагову, поспешно приехать в Петербург для вступления в службу. Павел Васильевич дерзнул объяснить императору письменно, что он служить не может. Содержание этого письма, сколько помню, было следующее: „русский дворянин служит единственно из чести, и служба его должна по справедливости обратить на себя внимание импера­тора; что он никогда не уповает достигнуть  до заслуженной славы отца своего; но не взирая на все заслуги старца, он был выслан его величеством из Петербурга, где хотел по­лучить облегчение от глазной болезни. Долговременная усердная служба отца не уважена. Из чего же служить русскому дво­рянину? А потому, не имея в виду ничего лестнаго в будущем, он вступить в службу не желает". Тотчас отправлен был из Петербурга в Шклов другой фельдъегерь, с повелением привезти Чичагова в Петербург и представить его прямо государю. Забыл-ли император о дерзком письме Чичагова, или, желая скрыть гнев свой из уважения к отзыву Англии, только сперва принял он Чичагова милостиво, сообщил ему переписку с английским двором и предоставлял ему даже право носить английский мундир. „Я русский, отвечал Чичагов, и кроме русскаго мундира никакого не надену; а какия причины  не позволяют мне вступить в службу, имел я счастие представить вашему величеству в верноподданническом письме моем".

     При этом воспоминании государь вышел из себя, с под­нятою рукою пошел он грозно на Чичагова, который, отступая, сказал: „погодите, государь. Не унижайте того, указывая на орден св. Георгия, что заслужено кровью", и сняв с себя ордена св. Георгия и Владимира и золотую шпагу за храбрость, прибавил: „теперь можете забавляться". — Это еще пуще взор­вало государя. Он бросился на Чичагова, ругал, бил его неми­лосердно, оборвал мундир, камзол и, уставши, старался вытол­кать его в двери. Но Чичагов держался за фалду императорскаго сюртука. Они оба вошли в комнату, где стояли А. А. Нарышкин, гр. Кушелев, Обольянинов и Кутайсов. „Изви­ните, сказал им Чичагов, он меня оборвал". Государь толкнул его еще раз и с гневом вскричал: „в крепость его!"

 

 

     490

Чичагов, обратясь к государю, сказал: „прошу книжник мой с деньгами поберечь, он остался в боковом кармане мун­дира". Нарышкин дал Чичагову свой плащ, его посадили в карету и отвезли в Алексеевский равелин. Император Павел был только горяч, но имея сердце добрейшее, не знал злости, коварства, и мщения. Первая минута его гнева была страшна; во вторую следовало раскаяние. Он стыдился, даже сердился на собственную запальчивость. Когда он успокоился, то приказал отвести Чичагову в крепости лучшую квартиру, достав­лять ему все, что потребует, и позволить ему иметь при себе людей своих и вещи. На другой день, отправил государь рескрипт к старику отцу его, адмиралу, жалуясь на упорство сына, и изъявляя желание, чтобы он приказал ему служить. Старик адмирал отсылает царский рескрипт сыну, подписав под оным: „Забудь, сын мой, обиды, нанесенный отцу твоему и если служба твоя нужна отечеству, то повинуйся воле царя". Павел Васильевич, получив этот рескрипт с подписью отца, написал под нею карандашем: „сын повинуется отцу", и отправил рескрипт императору. „Добрый сын не может быть дурным подданным, сказал государь графу Кутайсову", и Чичагов привезен был к императору прямо из крепости. „Забудем старое, сказал Павел Чичагову; мы оба горячи, и оба исправимся". — Пав. Вас. Чичагов пожалован был в контр-адмиралы со старшинством, получил орден св. Анны 1-й степени и назначен в Англии командующим эскадрою.

     К сим разсказам, выказывающим сердечную доброту, должен я упомянуть о тех, которые сопровождаемы были жестокостью исполнителей. Государь приказал возвратить из Англии тех флотских офицеров, которых императрица туда отправила, для практическаго изучения морской службы. В числе их был лейтенант Акимов, поэт, с восторженным воображением. Приехав из Англии и увндев все перемены, сделанныя Павлом, ему казалось, что Россия выворочена на изнанку, и, узнав, что мраморная Исакиевская церковь довершена кирпичем, в порыве поэтическаго гнева, и еще в духе английской свободы, напи­сал и прибил к Исакиевской церкви следующие стихи:

Се памятник двух царств,

Обоим столь приличный:

 

 

 

     491

Основа его мраморна,

А верх его кирпичный.

     Акимов, в простом фраке, прибивал эти стихи, вечером поздно, к Исакиевской церкви. Будочник схватил его, на крик блюстителя порядка подбежал квартальный, и повели Акимова под арест. Донесли об этом происшествии импера­тору, который Обольянинову и флота генерал-интенданту Бале, приказал наказать Акимова примерно. Обольянинов и Бале велели ему отрезать уши и язык и сослать в Сибирь, не позволив проститься с матерью, у которой он был единый сын и единственная подпора; это все должно приписать безчеловечному усердию исполнителей. Долго не знали, куда девался Аки­мов, и только в царствование Александра, когда все ссыльные были возвращены, а с ними и Акимов, узнали подробности сего приключения.

     Случались и смешные анекдоты. Почти всякий день император пред обедом, около 2-х часов, прогуливался верхом, в сопровождении Кутайсова или Уварова и других. Тогда повелено было всем статским чиновникам, при встрече с императором, сбрасывать шинель или шубу на землю, снимать трех-угольную шляпу, поклониться и стоять, пока император проедет. Однажды, во время такой прогулки, встречается импера­тору человек в медвежьей шубе, круглой шляпе, и который ни одного из данных приказаний не исполнил. Возвратясь во дворец, Павел потребовал к себе гр. Палена.

     — „Я встретил, сказал император, человека, в круглой шляпе, в медвежьей шубе, покрытой зеленым сукном; он ни одного из моих приказаний не исполнил. Это должен быть какой нибудь статский советник, приезжий из Орла. Вели его отыскать, призвать к себе, растолкуй ему важность поступка, прикажи отсчитать ему 100 палок и отправить его обратно в Орел".

     В подобныя минуты противоречить было нельзя, но должно немедленно исполнять. Гр. Пален приказал взять на прокат медвежью шубу, покрытую зеленым сукном, круглую шляпу, схватить перваго лакея, нарядить его в шубу, шляпу и с двумя полицейскими драгунами, сабли наголо, провесть мимо дворца и прямо к нему. Явился, закутанный в шубу, лакей.

 

 

     492

     — „Как вам не стыдно, г. статский советник, сказал ему гр. Пален, не исполнять царских повелении? Вы несете спра­ведливый гнев государя, велено вам дать 100 палок и отправить в Орел. Выдать ему подорожную, прибавил граф, обратясь к Вольмару.

     Это сказано публично, а в кабинете решено было иначе. Мнимаго статскаго советника посадили в кибитку; на заставе про­писали подорожную; отъехали с ним несколько верст, сняли с него шубу, шляпу, дали 25-ть руб. с тем, чтобы он молчал и предоставили ему удовольствие пешком прогуляться в С.-Петербург.

     За некоторую неосторожность в словах княгини Голицы­ной, которая имела эпитет lа bеllе dе nuit, приказал император графу Палену вымыть ей голову. Пален приехал к княгине, потребовал умывальник, мыло, воды, полотенце. Когда ему все это принесли, он подошел к княгине, снял с нея почтительно чепчик и хотел начать свою операцию. Княгиня вскрикнула: „что вы, граф, делаете?" — Исполняю, отвечал граф, волю его императорскаго величества, который мне приказал вы­мыть вам голову. — Вымыв ей порядочно голову, он поклонился и уехал доложить императору, что исполнил повеление его.

     Эти анекдоты и многие другие — временное жалкое разстройство ума Павла, происходящее от той угнетенной жизни, которую проводил он в (уединении). Теперь он начал подозревать всех, а с окончанием строения Михайловскаго дворца и переходом в оный, до такой степени сделался недоверчив, что начал сомневаться в расположении к нему самой царской фамилии. Густыя тучи скоплялись на горизонте, страсти кипели, почва была из­рыта и воздвигнутый им замок с подъемными мостами, со стражею (возвышался среди Петербурга). Никто его не понимал, и он, не взирая на все щедроты, им изливаемыя, не мог привязать к себе ни одного из окружающих его и облагодетельствованных им, поистине пустых и негодных людей. Все объяты были, и злые и добрые, личным страхом, никто не был уверен, чтобы, при первом гневе, не быть отправлену в Сибирь.

 

 

     493

                                                                                             ХІ.

    Павел всегда останется психологической задачей. С сердцем добрым, чувствительным, душею возвышенною, умом просвещенным, пламенною любовию к справедливости, духом рыцаря времен протекших, он был предметом ужаса для подданных своих. Остается неразрешенным вопрос: хотел ли он быть действительно тираном, или не выказали ли его таким обстоятельства? Во все продолжение царствования своей матери был он унижен, даже во многом нуждался с семейством своим. Фавориты, вельможи, чтобы нравиться Екатерине, или из подлости, боясь гнева ея, не оказывали ему должнаго уважения, а когда царедворцы узнали, что императрица намерена переменить и назначить преемником престола Александра, тогда сколько нанесено ему оскорблений! Блистательныя учреждения Екатерины зрелому уму его не нравились, казались несообразными ни с духом народным, ни с степенью его просвещения: — „Императрица, говорил он в Гатчине, завела суды по европейскому образцу, но не подумала прежде приготовить су­дей. Наказ императрицы, утверждал он, прелестная побрякушка: этим пускает (она) пыль в глаза иностранцам, надувает своих вельмож и все одурели, но исполнения по нем никогда не будет".

     Весьма натурально, что претерпевая ежеминутныя оскорбления, он все критиковал, находил вредным. Услужливые царедворцы переносили это императрице; доводили до него, что она говорила, может быть чего и не говорила; таким образом связь между матерью и сыном разрушалась ежедневно бо­лее и более; но что всего несчастнее — явилось несколько капель злобы в сердце той и другаго. Запальчивость его характера была известна всем. Когда требовалось комплектовать офицеров из морских баталионов в его Гатчинские, тогда ни один порядочный человек к нему не шел; отправлялись только те, которые предпочитали данный из арсенала его высочества мундир, сапоги, перчатки, скорое производство — благородному дели-

 

 

     494

катному обращению с офицерами. Он это знал, сердился, оже­сточался более, но — не исправлялся.

     Вдруг и неожиданно восходит он на престол с прави­лами, родившимися в тесном кругу его Гатчинской жизни, где фронт был единственным его упражнением и увеселением. Он переселяет это в гвардию. Маршированиями, штадтонами, смешной фризурою, смешными мундирами, обидными изречениями, даже бранью, арестами убивает тот благородный дух, ту вежливость в обращении, то уважение к чинам, которые вве­дены были при Екатерине и производили при ней чудеса. Боль­шая часть Екатерининских офицеров идет в отставку; он сердится, пренебрегает этим, отставляет их и возводит на место старых, — Гатчинскую, по большей части. Военоначальниками Екатерины и великими в советах он не дорожит; окружает себя бывшими при нем камердинерами и проч., облекает их   доверенностию и возводит на высшия степени госу­дарства. Мудрено-ли, что среди сей нравственной политической бури, век Екатерины исчез в один миг, никто не знал, как и что делать! Ничего постояннаго не было и все бродили как будто отуманенные. Всякая минута являла новое неожидан­ное, как будто противное прежним понятиям и обычаям. Чины, ленты лишились своего перваго достоинства, аресты, исключения из службы, прежде что-то страшное, обратились  в вещь обыкновенную. Дух благородства, то, что французы называют оint dhonneur и которым все так дорожили, ниспровергнут совершенно. Еще в первые годы царствования Павла вырвалось что-то похожее на вельмож Екатерины, которые имели довольно великодушия оставаться в службе, пренебрегать обидами, уничижениями, чего гвардия сделать не сумела, — и тем хоть мало-мальски, поддержала бы дух, который во времена Екатерины оживлял все сословия. Здесь блистали еще, некоторое время, имена Безбородки, Трощинскаго, князей Куракиных, Суворова, Дерфельдена, Репнина и прочих, которые уступали только неу­молимой необходимости.

     Наконец, в этой суматохе растерялось все, явились: Кутайсовы, Обольяниновы, Аракчеевы, Линденеры и пр. пришлецы, сре­ди которых император сам растерялся и впал в род вре-

 

 

     495

меннаго сумашествия. Но проявлялись и среди сих мрачных минут, искры ума светлаго, строгой справедливости, доброты ду­шевной и даже величия. Эти драгоценныя минуты я старался довесть до сведения потомства; по оным судить можно, чем был-бы этот император, если бы тяжкия обстоятельства про­текшей его жизни не раздражили его характера. При конце дней он видел в порядочных людях, одаренных умом, только врагов, за исключением тех, которых удержал при себе по привычке, возвысил, наградил по царски и которые не сумели предохранить от угрожающей опасности. Неудовольствие было всеобщее.

     К сему внутреннему расположению умов должно присово­купить и натиск внешних отношений двора нашего с прочи­ми европейскими государствами. Император был быстр в пе­реходе от одного убеждения к другому. Проникнутый духом истинно рыцарским, смотрел он с негодованием на буйную французскую революцию и вдруг, исполненный удивления к тому человеку, который под скромным титулом перваго консула, взял сильною рукою бразды правления во Франции, он явно перешел на его сторону и возненавидел Англию и Австрию. Наполеон мастерски воспользовался сим расположением импе­ратора. После Австро-Английской войны, оставалось во Франции шесть тысяч пленных русских. Наполеон написал (гр. Никите Петровичу) Панину, что он предлагал Англии и Австрии размен русских пленных, которые проливали кровь свою на пользу этих государств, но оне не приняли его предложения. Поэтому решился он этих пленных одеть, снабдить оружием и с их офицерами, знаменами и проч. отпустить без выкупа в Россию, не желая продолжать плена этих храбрых и сим поступком желая засвидетельствовать перед целым светом то почтение к Российским воинам, которым французы преисполнены, узнав их воинския доблести на поле брани. Это натурально возвысило уважение Павла к Наполеону и уже император публично отдавал ему полную справедливость; приказал подать себе рюмку малаги и выпил за здоровье Наполеона; потом приказал принесть карту Европы, разложил ее на столе, согнул на  двое, провел по лбу рукою и сказал:

 

 

     496

     — „Только так мы можем быть друзьями!"

     Наполеон пошел далее, он схватил удачно характе­ристическую черту Павла, который был истинный рыцарь. Он предложил ему остров Мальту, с желанием, чтобы Павел объявил себя гроссмейстером ордена. Наполеон знал, что Англичане не уступят Мальты и что Павел, раздра­женный их поступком, непременно объявит им войну, что действительно и случилось.

     Еще в 1780 г. Екатерина, во время Американской войны, составила северный нейтралитет. В 1800 г. Павел, по примеру ея, учредил подобный-же нейтралитет с Даниею, Швециею и проч., чтобы положить преграды насилиям английских крейсеров. Павел, узнав о появлении английскаго флота пред Копенгагеном, приказал наложить секвестр на все имения англичан в России. Англия почла это объявлением войны и флот ея угрожал Кронштадту, и самому Петербургу. Этим воспользовалась наша аристократическая партия, в недрах ко­торой составили неистовый план свергнуть императора Павла с престола. Петербург наполнили страхом близкаго появления англичан, бомбардирования Кронштадта и предрекали Петер­бургу неминуемую гибель, чтобы этим приготовить публику, и без того уже недовольную....

     ..... Павла более нет. Разсматривая в подробности его характер и те внешния обстоятельства, которыя имели сильное на него влияние, нельзя не пожалеть об этом несчастном им­ператоре. С величайшими познаниями, строгою справедливостию, убыл он рыцарем времен прошедших. Доказательством тому служить может великодушно данный им приют Бурбонам, гонимым отвсюду, и безкорыстное желание освободить Европу от хищения революции. Он призвал к союзу европейских госу­дарей и туркам предложил помощь и дружбу. Суворов возстановил в Италии все то, что было завоевано и ниспро­вергнуто Наполеоном, и не взирая на эти рыцарские подвиги, четырех-летнее, кратковременное его царствование неимоверно потрясло Россию, — и какая странность! Он хотел сильнее укоренить самодержавие, но поступками своими подкапывался под оное. Отправляя, в первом гневе, в одной и той-же кибитке,

 

 

     497

генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря, научил  нас и народ слишком рано, что различие сословий ничтожно. Это был чистый подкоп, ибо без этого различия самодержавие удер­жаться не может. Он нам дан был или слишком рано, или слишком поздно. Если бы он наследовал престол после Ивана Васильевича Грознаго, мы благословляли бы его царствование. Но он явился после Екатерины, после века снисходительности, милосердия, счастия и получил титул тирана. Он сделался жертвою горячности своего характера......

     В заключение повествования о императоре Павле, должен я прибавить еще один анекдот, чтобы выказать то понятие, ко­торое государь имел о своем самодержавии. Он спросил однажды у французскаго посланника:

     — Оù аvеz-vоus diné hiеr, М-r lmbаssаdеur?

     — „Ji diné, Vоtrе Majesté, chez lе Рrinсе Коurаkinе (Александр Борисович). С'еst véritablеmеnt un grand Sеignоur".

     Sасhеz, М-r lmbаssаdеur, отвечал Павел, qu'il n'у а dе grand Sеignоur que сеlui аu quel je  parle et pendant que je lui parle.

   

     Опустим занавес, да сокроится от наших глаз (и перейдем) к событиям более утешительным.

     На престоле Российском Александр Благословенный.

                                                                                                                                                               Я. И. де-Санглен.

                    Сообщ. 7-го Июля 1882 г. генер.-лейтен. М. И. Богданович.

 

                                                                                                       [Продолжение следует]

 

    Примечание. Не все, конечно, читатели знают кто такой был Яков Иванович де-Санглен, и почему он мог знать близко передаваемыя им весьма важныя подробности различных событий, как напечатанных выше, так и имеющих явиться в «Русской Старине», в следующих главах его Записок. Вот сведения об этой интересной личности:

     Т. П. Пассек описывая в своих, полных живаго интереса, воспоминаниях, московское интелегентное общество начала 1840-х годов, между прочим разсказывает, что по понедельникам собирались у ея мужа, известнаго писателя Вадима Пасека – много писателей и профессоров, и, между прочими, — „Я.И. де-Санглен — бывший начальник тайной полиции

 

 

     498

при императоре Александре 1-м в 1802 году и, кажется, в 1812-м году — генерал полициймейстером при 1-й армии; положение это давало ему воз­можность знать пропасть событий и анекдотов того времени"... („Русская Старина" изд. 1877 г. том XIX, стр. 434).

     В этом указании на де-Санглена вкралась только одна неточность в определении его служебнаго положения при Александре І-м. Именно, де-Санглен — в 1812 году состоял на службе при министре полиции — гене­рале Балашове, в должности правителя канцелярии министерства, а за упразднением этого министерства и образованием — взамен онаго — департамента полиции исполнительной при министерстве внутренних дел, де-Санглен вышел в отставку, поселился в Москве, где и кончил жизнь частным человеком, в чине действительнаго статскаго советника... („Русская Старина" изд. 1877 г., том XX, стр. 351).

     Я. И. де-Санглен род. в 1776 г. умер 92-х лет в 1864 г. Если г-жа Пассек — не точно выразила служебное положение при Але­ксандре І-м Я. И. де-Санглена со стороны его, так сказать, титула, то в сущности — он был действительно тем, чем она его назвала, что и доказывается свидетельством М. П. Погодина, лично его знавшаго: „Яков Иванович де-Санглен, пишет Погодин в статье своей о Сперанском („Р. Арх." 1871 г.), — служил начальником тайной полиции при ми­нистре Балашове, был несколько времени очень близок к императору Александру I, имел от него важныя поручения, опечатывал, вместе с Балашовым, бумаги Сперанскаго в день его ссылки.

     „86-ти летний старик, разбитый параличем, не смотря на свои лета и болезни, сохранил до конца жизни свежую память, теплое сердце, и принимал живое участие в политике, как внешней, так и внутренней.

     „Я. И. де-Санглен казался мне, — продолжает Погодин, — человеком честным и благородным, сколько я мог заметить в продолжении 40 летняго знакомства, не имея с ним впрочем никаких дел, кроме бесед и литературных сношений. Безкорыстие его доказывается тем, что он кончил жизнь почти в бедности, пользуясь только какою-то ничтожною пенсией. Жил он лет десять один-одинешенек в двух-трех низеньких комнатах, на даче, в Красном Селе (под Москвой), питаясь в день чашкою кофе и тарелкою супа с куском жаркаго.... Заставал я его всегда за кучею газет....  Начальник некогда тайной полнции, он никак не мог освободится от того страха, который прежде наводил на других".... Вторая часть Записок Я. И. де-Санглена значительно обширнейшая и еще более интересная, чем напечатанная нами в этой книге, будет помещена в январьской книге „Русской Старины"  изд. 1883 г. Из нея, между прочим, видно, что не только в царствование Александра 1-го, но и в первые годы эпохи Николая де-Санглен исполнял многия секретныя и особенно важныя, в политическом отношении, поручения.              Ред.