Пржецлавский О.А. Иосиф Олешкевич // Русская старина, 1876. – Т. 16. - № 7. – С. 559-566.

 

 

 

Иосиф Олешкевич.

 

Олешкевич, портретный живописец, член академии художеств (академик), и в артистическом и во всех других отношениях, составлял прямую противоположность с своим современником Орловским. Он был сын беднаго дворянина Минской губернии; на коште гр. А. Ходкевича учился в Виленском университете, затем в Париже и Риме.

Художественная его деятельность хотя и доставляла ему в Петербурге средства к жизни, но была наименее замечательною стороною его характеристики. Портреты его отличались совершенным сходством и он имел всегда множество заказов.

Не это было настоящее призвание, существенный круг деятельности Олешкевича.

В последние годы царствования императора Александра I, франк-масонский орден был очень распространен в России, особенно в столицах. В Петербурге почти вся знать и все принадлежавшие к так называемому обществу были посвящены в масонство. Это была не только мода, но настоятельная потребность, как бы необходимый диплом для тех, которые претендовали на звание порядочных людей. В другом месте я описал, как масонство усердно развивалось и как серьезно практиковалось, преимущественно в Петербурге 1).

Олешкевич занимал выдающееся, чтобы не сказать первое, место в тамошнем масонстве. Когда я приехал в столицу, в июле 1822 года, то застал его уже начальником (Maitre en chaire) ложи Белаго орла. Он это звание наследовал после сенатора графа Адама Ржевускаго. Но этим не ограничивалось влияние скромнаго художника. Он имел самую высшую степень в ордене и все петербургския ложи признавали его ложу первенствующею в их группе, ибо необходимо знать, что, не смотря на общия всем главныя основы учреждения, характер и относительное достоинство каждой ложи зависели во многих отношениях от направления, какое действиям ея давал начальник. Когда Иосиф Иванович посещал другия ложи, то его там принимали с особенною торжественностью и почестями (семи звезд и железнаго крова). Если в других ложах встречались не-

1) См. мои «Воспоминания», «Русская Старина» 1874 года, том XI, стр.466 и след.

 

 

 

560

доумения на счет применения законов ордена или вопросы по подробностям ритуала (обрядов), то отправлялась депутация к Олешкевичу и его решения принимались за окончательныя.

Такой авторитет, такая власть в деле, живо интересовавшем первенствующее население столицы, сосредоточенная в его личности, создала для скромнаго труженика высокое положение. Не говоря уже о средних классах, петербургская знать, почти вся состоявшая из адептов, искала его дружбы. Отношения к нему лиц, даже высоко поставленных, были такия, как учеников к наставнику-другу. Кроме того, его почти энциклопедическая ученость, а главное, редкия качества души, редкия христианския добродетели, особенно смирение, не допускавшее в нем и тени гордости от таких успехов, приобретали для него любовь и уважение у всех знавших его.

Олешкевич, по истине, был очень замечательная личность. Его благотворительность не слушалась никакого расчета; он всегда был без гроша, раздавая все бедным, вечно осаждавшим его квартиру (в доме бывшем Кавелина, на углу Вознесенскаго и Екатеринтофскаго проспектов). Жил Олешкевич один; вся его прислуга состояла из старухи кухарки. Весь город знал эту Феклу, она вечно ворчала, а в кулинарном искусстве была ниже посредственности. Но для ея барина это было не существенно, он не ел ничего мяснаго, с Феклой же не разставался более потому, что она любила кошек и хорошо за ними ухаживала.

Кошки—были страстью Олешкевича. Штатных было у него двенадцать и не мало сверхштатных; ему подкидывали новорожденных котят, он их принимал и воспитывал. Когда же приемыши достигали положеннаго возраста, то раздавал их по будкам, которыя в то время составляли в Петербурге полицейские посты. Будочникам Олешкевич давал приданаго: за кошку 10, за кота 5 рублей, потом обходил эти посты сам, или посылал Феклу наведываться о житье-бытье своих питомцев. Таким образом завелась у будочников мода иметь кошек; жители Петербурга замечали их почти у каждой алебарды, но мало кому было известно происхождение этого обычая. Из кадровых, каждая кошка имела имя и отчество какой-нибудь дамы или мущины из близких друзей хозяина; поэтому знакомые художника дорожили этой честью.

Олешкевич был глубокий мистик и согласно с этим давал направление своей ложе. В его время в Петербурге мистицизм был в большом ходу. Все немецкия и французския сочинения в этом духе были прекрасно переведены на русский язык, главнейше известным Лабзиным, подписывавшимся буквами У. М. (ученик му-

 

 

 

561

дрости). Петербургский мистический кружок,  как и группы „Свободных каменьщиков",  с покорностью признавал превосходство Олешкевича,  который в своих изысканиях далеко превзошел и туземных и иностранных  адептов.  Его доктрина имела нечто общее с учением Сен-Мартена, но она была его собственная. Он пошел гораздо далее французскаго иллюмината, особенно в некоторых отраслях, например, в теориях о призвании человека-духа (l'homme-esprit), о значении страданий (des pâtiments), и других. Я не могу яснее говорить об этом предмете, скажу однакож, что из его теорий происходили у Олешкевича и воздержание от мясной пищи, и пристрастие к кошкам, и   строго соблюдаемое  браминовское   правило (впрочем, не на метемпсихозе основанное) не убивать никакой жизни. В этом последнем отношении он имел странная убеждения. Доказывал, что если не мучить и не убивать животных, то и они не станут   причинять   никакого   вреда человеку. На этом  основании утверждал, что клопы и блохи, которые во множестве у него водились,   не кусают его,  потому что он их не истребляет. Говорил также, что  в Турции,  где не охотятся  на волков, они не трогают ни овец и никаких других домашних животных... (?) Еще никто не думал учреждать обществ покровительства  животных,  а уже Олешкевич и словом  и  делом  распространял основныя  правила  этих  ассоциаций.  Когда ехал на извощике, то не позволял гнать шибко, не давал стегать лошадь. В этих случаях, во всю дорогу мужичку-ваньке он читал проповедь о том, как он должен беречь свою лошадь и ласково с ней обращаться. „Ведь она кормит тебя,—говорил,—а ты ее бьешь; она идет таким шагом, как ей следует  идти, а ты заставляешь ее бежать и запыхаться, — зачем? Не хорошо, брат,  не хорошо.  Ведь и лошадь Божье создание и Бог не на то дает нам животных, чтобы мы их мучили". Так иногда  до  слез растрогивал русскаго мужика или чухонца из окрестностей Петербурга. Извощики, стоявшие близь его квартиры, все уже были им нашколены, и никто из них, когда возил его, не смел употреблять кнута.

Олешкевич мало писал; я знаю только одно его сочинение на французском языке, под заглавием „l'Automne du monde de l'humanité" (Осень человечества), где он доказывал, что времена приходят к концу, что человечество прожило весну и лето, что наступила для него осень, a вслед за ней ждет нас последний уже, зимний сезон. Для него мы, если не хотим погибнуть, должны заготовлять топливо и, по примеру некоторых предусмотрительных животных, запасы провизий. Все это, разумеется, в иносказательном

 

 

 

562

смысле. Он потому мало писал, что не доверял действительности писаннаго, a верил только в силу живаго слова, и дар этот постоянно употреблял в дело. С ним не было другаго разговора, как только о важных вопросах религии и морали. Он выезжал каждый вечер, бывал в самых разнообразных обществах и везде, ничем не стесняясь, высказывал свои мысли, свои глубокия теории, но умел придавать им такия популярная формы, что оне были для всех понятны и на столько занимательны, что даже легкомысленныя светския женщины, слушали его с напряженным вниманием, можно сказать—с наслаждением. В домах знати и средних и даже низших классов, он был самым приятным гостем, не смотря на то, что тотчас, как бы по признанному праву, овладевал беседой и весь вечер почти один говорил. Речи его, подкрепляемыя живыми примерами и анекдотами, были так убедительны, что никто не покушался спорить или возражать на них.

Многие молодые люди, слышавшие его, вылечились от своего безверия, которое было в то время господствующей модой. Я познакомил с Олешкевичем Мицкевича и великий поэт, побеседовав с новым приятелем, излечился также—не от безверия, а от религиознаго индиферентизма, которым страдал. В парижских изданиях его произведений есть прекрасное стихотворение в честь Олешкевича.

Его любовь к ближнему, милосердие и доброта доходили иногда до эксцентричности почти  невероятной;  известны были, например, следующие случаи.  Он имел часы Нортона,  очень дорогие, а для него неоценимые, потому что были подарены на память лучшим его другом, тогдашним военным генерал-губернатором графом Милорадовичем. Часы  эти  лежали  всегда на столе,  где было много книг и эскизов.  Когда по  утрам Олешкевич работал,  окончательно отделывая портреты, к нему приходили беседовать знакомые. Раз был только один молодой человек дурнаго поведения, сын одного из приятелей художника. Последний работал; они разговаривали. Молодой собеседник сидел у стола и играл с часами, потом, не долго думая, положил их себе,  как ему казалось,  незаметно в карман, простился и ушел. Олешкевич, видевший все, только глубоко вздохнул, но не остановил воришку. Однакож Фекла, выпустив гостя, пришла посмотреть который час, не найдя часов, догадалась и, когда вслед за этим четверо нас,  близких знакомых,  пришли навестить  Олешкевича, она, по секрету  от барина, разсказала нам о случившемся. Тотчас двое, не входя в комнаты, отправились на квартиру к молодому К. и застали его дома; он не успел еще продать  украденое.  Постращав его  порядком и обе-

 

 

 

563

щав тайну, они отобрали часы и принесли их собственнику, чему он очень обрадовался: Когда мы выговаривали ему непростительную снисходительность, к мошеннику, он сказал: „Эх, господа, не будьте так строги, как знать, не был ли он вынужден крайностью?"

Другой случай еще более характеристичен. Олешкевич пил кофе в одной кондитерской на Гороховой. В комнате не было никого. Туда же входит незнакомый, обращается к Олешкевичу и просит разменять 25-ти рублевую ассигнацию, которой однакож не показывает. Олешкевич достает мелкия ассигнации и начинает считать, как вдруг незнакомый выхватывает у него из рук пятирублевую бумажку и убегает. Наш филантроп за ним; догнал дерзкаго мошенника и остановив трепещущаго от страха, так как это было у самой будки, говорит: „М. г., вы конечно решились на ваш поступок из последней крайности, вам деньги необходимо нужны; так возьмите еще вот эти десять рублей; на этот раз не могу дать более". Эту невероятную сцену видел и слышал в открытое окно близь-лежащаго дома один наш общий знакомый. Когда мы упрекали Олешкевича, что он таким образом поощряет негодяев, то опять услышали его любимое: „не судите, да не будете судимы", а потом он прибавил: „вы полагаете, что я поощряю дурных людей,—ошибаетесь. Я увереъ, что то, как я обошелся и с К. и с незнакомым, лучше послужит к их исправлению, чем подействовал бы позор и наказание". И в самом деле, не был ли он прав в этом?

Закрытие в августе 1822 года массонских лож сильно огорчило Олешкевича. Предводимая им ложа была той ареной, где он пространно развивал свои особенныя учения, мало, или даже ничего не имевшия общаго с масонством, и обращал на пользу братий громадный запас своих сведений и плодов своих размышлений. В кружках, в которые тогда собирались масоны, чтобы поговорить и посетовать о прошедшем, понятно, что Иосиф Иванович был главным лицом. Впрочем эти собрания никогда не принимали характер или  даже формы запрещенных лож.

И по масонству, и по тем наукам, которым я страстно предавался1), я коротко сблизился с Иосифом Ивановичем и был его частым собеседником.

Раз я его встретил, в числе гуляющих, на Невском проспекте.   „Куда идешь?" он спросил. „Куда люди идут, и я туда

1) Смотри «Русскую Старину» 1874 года, том XI, стр. 475.

 

 

 

564

плетусь".—„Напрасно,—сказал Олешкевич,—так шаги твои будут потеряны. Если хочешь узнать людей, то иди прямо против них". Эта фраза, сказанная мимоходом, застряла у меня в памяти. Олешкевич ничего не говорил на ветер.

Иосиф Иванович имел иногда дивныя предчувствия будущих событий. Так, за несколько дней до катастрофы, он предсказал известное наводнение 7-го ноября 1824 года. Не помню по какому случаю он говорил: „Нева прекрасная река, но ей доверять слишком не надо; если она скоро не замерзнет, то наделает бедн". В день наводнения, все слышавшие эти слова—припомнили их. За несколько дней до 14-го декабря 1825 года, на одном вечере, где и я был, он, задумавшись, как бы в забытии сказал: „В Петербурге чувствуется плетора (избыток крови).... да, да, плетора; будет упущено крови немного, но и этого будет довольно; больной выздоровеет". Этих слов никто не понимал, только события 14-го числа объяснили их.

Раз, один только раз, Олешкевич вышел из своего характера снисходительной кротости; это было по следующему случаю. Праздничные балаганы для народных спектаклей в маслянницу и пасху, строющиеся теперь на Царицыном лугу, строились в 20-х годах на площади Большаго театра. Проходя мимо их, Олешкевич в одном из балаганов услышал странные, но слишком его сердцу близкие голоса. Какой-то приезжий итальянец завел у себя хор из кошек. Штук двадцать или более этих животных, с подобранными по диапазону голосами, составляли нечто в роде фортепьяно: хвосты четвероногих музыкантов подложены были под клавиши, а в них вделаны булавки. Когда маэстро играл на этих клавишах, то кошки, уколотыя, издавали одна за другой жалобное миау и из этих звуков составлялся некоторый гармонический ансамбль. Олешкевич, с ужасом выслушав концерт, поспешил к графу Милорадовичу с жалобою на такое варварство и кошачий импрессарио в тот же день был выгнан из столицы, а его труппа выпущена на свободу.

Олешкевич был женат, но жена не жила с ним, хотя супруги были очень между собою дружны. Олешкевичева осталась в доме одной знатной дамы, у которой была компанионкой; это было условлено при заключении брака. Иосиф Иванович говорил мне, что он женился только для того, чтобы из невольницы, какою есть каждая девица, сделать свободную женщину. Другой цели брак этот не имел, муж и жена остались друзьями и только друзьями. У него был его кисти портрет жены; она не была красива.

 

 

 

565

В половине 1830 г. Олешкевич, имея более 50-ти лет, тяжко заболел. Это был припадок подагры, но она усложнилась другою опасною болезнью, кажется, воспалением печени. Доктора сразу потеряли надежду спасти жизнь, но он хворал без малого месяц. Так как, лежа без движения, он требовал постоянно зa собой ухода, для чего одной Феклы было недостаточно, то мы, восемь человек ближайших приятелей больнаго, учредили из себя денное и ночное при нем дежурство, очередуясь по двое в определенные часы.

Тут мы только узнали какою сочувственною популярностью, какою любовью пользовался Олешкевич у петербургской публики всех сословий, особенно высшаго. В течение дня и вечера двери не запирались; почти вся знать перебывала у его скромной постели за перегородкой. Число посетителей более чем на половину составляли элегантныя дамы и девицы, привозившия больному фрукты, варенья, сиропы, конфекты. Оне просиживали по целым часам, ухаживая за ним как бы сестры милосердия и, зная его слабость, превозмогали свое отвращение при виде оберегаемых им тварей из разряда carabici, сотнями безбоязненно разгуливавших по перегородке и которых никто не смел потревожить. Другия группы посетителей чередовались на черной лестнице: это были бедные, призреваемые Олешкевичем; они с безпокойством наведывались у Феклы о положении дорогаго больнаго.

Иосиф Иванович хорошо знал это положение и с спокойствием чистой совести ждал всеобщаго „конца всякой плоти" (finis univereae carnis). С приближением этого конца, его ясный ум, казалось, еще более прояснялся. Не смотря на страдания, он много говорил и речи его были в высшей степени назидательны. Исполнив все требования религии, он тихо скончался в мое дежурство. До последней минуты оставался в полном сознании; красивое, умное его лицо сохранило и по смерти выражение доброты, которой отличалась вся жизнь.

Пред самой смертью он распорядился всем оставляемым: картины и вещи раздарил разным лицам, деньги (их было немного), разделил на две половины, одну сам вручил своей Фекле, другую назначил для Коломенских бедных, по веденному им списку. Кошек распределил поимянно между приятелей. Мне, как тоже любителю, досталась его бурая фаворитка, Юлия Осиповна. Она дожила у меня до глубокой старости и вдруг пропала; верно, как кошки обыкновенно делают, пошла умирать куда-нибудь подальше от дома. Животныя эти были очень привязаны к своему хозяину, поняли, что его не стало, и наполнили дом жалобными воплями.

 

 

 

566

Похороны Олешкевича представляли необыкновенное зрелище. За убогим черным гробом, который несли на Смоленское кладбище, чередуясь, друзья покойнаго, а в их числе многие экс-масоны, тянулась нескончаемая вереница всяких экипажей; наиболее было пышных, принадлежащих знатным господам и дамам, a те и другия большую часть дороги шли пешком. Пешеходов было так много, что, при переходе на ту сторону Невы, они занимали почти весь бывший Исаакиевский мост. Но самую трогательную часть печальнаго кортежа составляла толпа нищих, горько оплакивавших своего благодетеля и друга. Кто знал покойнаго, мог без грешной уверенности позволить себе думать, что слезами этими орошается прямой его путь к вечному блаженству.

 

О. А. Пржецлавский.