Милюков А.П. Отрывок из воспоминаний. Ф.Ф. Кокошкин // Исторический вестник, 1884. – Т. 15. - № 1. – С. 88-96.

 

 

 

ОТРЫВОК ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ.

Ф.Ф. КОКОШКИН.

 

В НЕКОТОРЫХ  русских  мемуарах  встречались разсказы   о  Федоре  Федоровиче   Кокошкине,   бывшем  директоре московскаго  театра   и  переводчике мольеровскаго   «Мизантропа».   В воспоминаниях его современников он представляется по большей части человеком далеко не симпатичным: его обвиняют в надутом чванстве, узком педантизме, интригах и недоброжелательстве. Может быть, в этих отзывах и была доля правды, но в моей памяти он рисуется в ином виде. Правда, я знал его недолго и притом только в последние годы его жизни и в моей ранней молодости, но как бы ни было, он представляется мне человеком нетолько не злым, а напротив радушным и добрым, хотя во многих отношениях странным и даже смешным. Известно, что он был недурным актером, в тогдашнем псевдо-классическом смысле, и удачно играл на своем домашнем театре в комедиях Мольера, но едва ли в ряду разыгранных им ролей на сцене нашлось бы лицо столько комическое, как он сам был в действительной жизни.

Я был еще в одном из высших классов первой, и в то время единственной, московской гимназии, когда отец мой переехал в дом Кокошкина, на Никитском бульваре. Мы жили во флигеле, а хозяин помещался в большом каменном доме, который стоял в глубине двора, отделеннаго от улицы решет-

 

 

 

89

чатым забором. В то время Федор Федорович не был уже директором императорскаго театра, но не переставал еще интересоваться им; его посещали актеры и театралы, журналисты и литераторы, и на его домашней сцене бывали иногда спектакли, в которых сам он непременно участвовал. На эти вечера съезжались люди из лучшаго московскаго общества и артистическаго круга, и многих, кажется, нестолько привлекало предлагаемое зрелище, сколько сопровождавшие его ужины и вообще широкое, радушное гостеприимство хозяина. Мне скоро пришлось быть на одном из таких спектаклей, и хотя он сильно привлекал меня, особенно артистической игрою самого Кокошкина и жившей тогда в его доме актрисы Потанчиковой, но я заметил однако же, что некоторые гости меньше интересовались пьесою, чем буфетом. Иные даже в тихомолку подсмеивались над превосходительным актером.

На маслянице, Кокошкин был у нас на блинах, заговорил со мною, спросил о занятиях в гимназии, пожелал видеть мои классныя сочинения и предложил брать книги из его библиотеки. Я конечно не упустил случая воспользоваться этим предложением. Тут удалось мне перечитать много классических, преимущественно французских писателей и в первый раз познакомиться с трагедиями и романами Вольтера. Вместе с тем, при частых прогулках в библиотеку, где иногда проводил я целые часы, разсматривая гравюры и иллюстрированныя издания, которыя неудобно было брать домой, познакомился я и с домашней жизнью моего патрона.

Кокошкину в то время было лет семдесят, но он еще казался бодрым и не переставал розыгрывать светскаго селадона и дамскаго поклонника. Надобно было видеть, какия совершались с ним каждый день овидиевския превращения. Утром, встав с постели, сидел он в своем кабинете, в большом вольтеровском кресле, желтый как египетская мумия, с гладким безволосым черепом и ввалившимися щеками, и медленно пил свою чашку кофе. Казалось, этот уже полуживой старик сейчас рухнет на пол. Но вот приходит его камердинер, Данило Иваныч, ставит на стол разныя принадлежности старческаго туалета—флаконы с румянами и белилами, щеточки и кисточки, рыжеватый парик на деревянном болване и искусственную челюсть на серебряном блюдце. И начиналось превращение, какого не придумывал и певец Метаморфоз. Пергаменное лицо начинало белеть и алеть под косметической щекатуркой, голый череп прикрывался густыми завитыми кудрями, из-за натертых розовой помадою губ выглядывали прекрасные вставные зубы, и вся сгорбленная фигура выпрямлялась под туго-затянутым корсетом. Раза два или три в неделю,   в  модном  сюртучке, с

 

 

 

90

тросточкой, на конце которой был золотой молоточек, последний из аттрибутов масонства, выезжал он в коляске, или только сопровождаемый ею выходил пешком на прогулку.

Модными гуляньями в Москве были в то время Пресненские пруды, Тверской бульвар и Осташевский сад. Там в очередные дни недели можно было видеть лучшее московское общество. От двух до четырех часов дня прилегающия улицы уставлены были рядами экипажей, а по аллеям двигались пестрыя группы гуляющих. На каждом из этих гуляний были свои корифеи и признанныя знаменитости: иногда можно было встретить там характерную фигуру Ермолова, с его величаво-львиной головой, или улыбающееся, умное лицо Дениса Давыдова, или шагающаго на тонких ногах пресловутаго ратника Сергея Глинку. Были знаменитости и между дамами: так, например, однажды общее внимание обращено было в Осташевском саду на известную кавалерист-девицу Дурову-Александрову. Кокошкин посещал регулярно эти гулянья, особенно сад и бульвар, и его можно было видеть преимущественно или с тогдашними литературными и артистическими известностями, или с молодыми дамами. Кто встречал его в эти часы, стоящаго перед какой-нибудь московской красавицей и играющаго своей тросточкой с живостью молодаго франта, тому конечно не могло придти в голову, что через несколько часов он опять превратится в жалкаго старика и полиняет, как грошевый московский ситец.

Первыми красавицами в Москве считались в то время девицы Фольц. Это были две сестры, обе блондинки, необыкновенно стройныя и изящныя. В лучшем обществе оне не были приняты, и барыни окидывали их строгим, недоброжелательным взглядом, когда оне появлялись в ложе Малаго театра или на гуляньях, в сопровождении старика внушительной наружности, с длинными седыми усами и орденскими ленточками в петлице статскаго сюртука. Одни говорили, что это отец молодых красавиц, отставной майор или подполковник бывших польских войск, оставивший службу не задолго до начала революции тридцать перваго года. Другие утверждали, что девушки вовсе не дочери его, а только какия-то дальния родственницы, и это отчасти подтверждалось тем, что его видали в костеле, a оне ходили в русския церкви. Сомнительная репутация этого семейства кончилась тем, что однажды, после прогулки на Тверском бульваре, где кто-то поднес девушкам два персика, оне обе умерли в тот же самый день. В церкви Стараго Вознесенья стояли два голубые гроба, и покойниц отпевали при большом стечении публики.

Я видал сестер Фольц в Осташевском саду. Иногда оне были с своим действительным или мнимым родителем, а иногда он прогуливался с кем-нибудь,  a   девушки сидели на

 

 

 

91

скамейке, окруженныя светской молодежью и старыми холостяками, к которым присоединялся иной раз и Кокошкин. О загадочной смерти барышень долго говорила вся Москва, и вот как объясняли этот трагический случай.

Говорили, что Фольц употреблял своих прекрасных дочек для ловли московских и заезжих простяков, способных увлекаться приветливым взглядом красавицы. Он замечал, кто особенно на них засматривался, разведывал об общественном положении и особенно о достатке поклонника, и если находил то и другое удовлетворительным, то поручал красавице, которая привлекала на себя внимание, поощрить искания жертвы.   Неосторожная муха попадала в сети паука. После нескольких прогулок на Тверском бульваре или танцев в купеческом собрании, доверчивому ловеласу позволялось пожать прекрасную ручку и обыкновенно случалось так, что сам старик знакомился с ним и приглашал к себе в дом. И, вот, однажды поклонник застает любимую особу одну, так как папаша с другой сестрой куда-то уехал. Какой чудный вечер: комфортабельная гостиная освещена матовым светом карсельской лампы. Очаровательная девушка, сыграв какой-нибудь нежный романс на фортепьяно, садится на шелковый диван, с улыбкой и поощряющим взглядом. Можно ли желать лучших минут для объяснения? И гость пользуется ими и высказывает обычное признание в любви. Перед ним смущаются, краснеют, но не отталкивают его. По среди перваго поцелуя вдруг отворяется дверь и в комнате показывается папаша, величавый, грозный, с сверкающими от негодования глазами.

— Несчастная! говорит он, обращаясь к смущенной девушке: преступная дочь! И ты не постыдилась опозорить мою честную шестидесятилетнюю жизнь? ты отнимаешь у меня единственное достояние—добрую славу моего имени. Оставь меня, иди прочь с моих глаз; я отрекаюсь от тебя, я тебя проклинаю!.. А вы, милостивый государь, продолжает Фольц, обращаясь к своему гостю: вы соблазнили невинную девушку, вы насмеялись над сединами отца, стараго солдата, который тридцать лет проливал кровь за царя и отечество. Еслибы я был моложе, я убил бы вас на месте, но к несчастию мои израненыя в боях руки не в состоянии уже держать оружия. Но я найду мстителей. Те кому я служил верой и правдой, не допустят безнаказанно смеяться над честными сединами заслуженнаго воина...

Но ни к каким мстителям оскорбленному папаше не приходилось обращаться: оканчивалось тем, что попавшая в сети жертва отпускалась на все четыре стороны, подписав заготовленный заранее вексель на более или менее крупную сумму. Вероятно однако же,  что у иных таким образом попадавшихся

 

 

 

92

в паутину мух было жало, и этим объясняли печальный конец отравленных персиками девушек. Называли два-три имени подозреваемых, но, кажется, розыски ни к чему не повели, а Фольц после того пропал куда-то из Москвы, и самое происшествие скоро было забыто. Помню, как однажды Ф.Ф. Кокошкин, разсказывая о подвигах этого негодяя кому-то из знакомых, представил его в роли оскорбленнаго отца и мастерски продекламировал его патетический монолог перед преступной дочерью и ея соблазнителем. Сцена была прочитана с большим искусством и правдою.

Вообще, Кокошкин был замечательным декламатором,  разумеется в том стиле,   который господствовал на французской сцене прошлаго столетия.  Мы давно уже привыкли относиться с высока к этой декламации, также как и к той драме, которую прозвали псевдо-классической. Нельзя не согласиться конечно, что в той и другой было много условнаго, искусственнаго, не согласнаго с действительной жизнью,   но та и другая  были естественным созданием своего века и прямым выражением идеала нации, стоявшей во главе образованнаго мира.  Не прав был Вольтер, называвший грубым дикарем Шекспира, не прав и тот, кто подводит Вольтера и Расина под мерку нашей современной теории. Во французской сценической декламации, при талантливых исполнителях и в соответствующих ей пьесах,  было не мало увлекательнаго.  Это доказала впоследствии Рашель и в недавнее время Росси. Но я помню, что в первый раз почувствовал уважение к французской классической школе,   когда  услышал однажды сценическое состязание на вечере у Кокошкина. Завязался оживленный разговор о различии между псевдо-классической трагедией и мелодрамой, в отношении к их содержанию и исполнению на сцене. Известный актер Мочалов, бывший тогда в апогее своей славы, прочел отрывок из драмы Виктора Дюканжа «Тридцать лет или жизнь игрока»,  а Кокошкин в след затем продекламировал какой-то монолог из «Цинны» Корнеля. Конечно, чтение перваго было увлекательнее и производило более сильное впечатление, что зависело без сомнения и от превосходства его таланта;   но   и  в декламации последняго была какая-то поразительная сила и величие,  при  которых  не  замечалось никакой  фальши и ходульности,   в чем  обыкновенно обвиняют представителей французской драмы и ея исполнителей  на   сцене. Оставя дирекцию казеннаго театра, Кокошкин принялся за торговыя и промышленныя предприятия.   Это зависело не от упадка его состояния или разстройства дел:  кроме двух домов в городе, у него было  хорошее  подмосковское  село Анненское и еще какия-то имения в других губерниях. К спекуляциям побудил его кажется тот торговый задор, который начал тогда обнару-

 

 

 

93

живаться в среде русских бар и помещиков, может быть, в невольном предчувствии конца крепостнаго права. С каждым годом дворяне все больше брали гильдейских свидетельств, открывали заводы и фабрики и пускались в торговые обороты. Но многие при этом не только не выигрывали, а, напротив, разстроивали свое состояние и даже совсем теряли его. Настоящие купцы и заводчики слышали о постоянных крахах господ, самодовольно покачивали головами и говорили, что подобныя предприятия— вовсе не барское дело.

Ф.Ф. Кокошкин также потерпел полную неудачу в своих промышленных затеях. Прежде всего он построил завод для выделки сальных свечей и открыл свечную лавку подле Охотнаго ряда, где теперь Лоскутная гостинница. В то время по всей этой небольшой улице, с обеих сторон, были так называемыя шубныя лавки, где торговали крестьянскими нагольными тулупами и меховыми шапками, изображения которых и намалеваны были на вывесках, над каждой входной дверью. Бывая иногда в магазине Кокошкина, я не раз имел случай любоваться своеобразным обращением шубных торговцев с своими покупателями и принятым у них способом рекомендовать свой товар. Как скоро на улице показывался мужичек, заподозриваемый по некоторым признакам в намерении купить шапку или тулуп, стоявшие у ближайшей от угла лавки мальчишки, или взрослые парни, начинали зазывать его, величая почтенным или хозяином, и если он медлил сам войти, то его брали за руки, вводили насильно и запирали двери. Покупатель оставался там довольно долго и иногда выходил с шубой или шапкой в руках, но большею частию бывало то, что он не сходился в цене с продавцом или товар ему не нравился, тогда вдруг двери отпирались, и вытолканный в шею мужик летел стремглав на середину улицы. Тут ожидавшие уже такой развязки торговцы противоположной лавки быстро подбегали к нему, хватали его под руки и, прежде чем успевал он опомниться, втаскивали к себе и запирали за ним двери. Вероятно, и в этой лавке покупатель не мог столковаться с купцами, и его снова выталкивали на мостовую, откуда опять тащили в новую лавку на другой стороне, и таким образом если ему не удавалось отбиться и убежать к Иверской часовне, бедняка долго бросали, как мячик, с одной стороны улицы на другую. Кокошкин видел однажды эту оригинальную торговлю из своего магазина и ездил говорить о ней с обер-полициймейстером, но я не знаю повлияли ли эти переговоры на шубных торговцев.

Свечной завод почему-то не пошел и магазин скоро был закрыт. Тогда Федор Федорович задумал другое дело. В подмосковной деревне  у  него   засевался   картофель,   перемалывался

 

 

 

94

на собственной мельнице в муку, которая и сбывалась с выгодою в Москве и в окрестностях. Вдруг кто-то, возвратясь из-за границы, сообщил ему, что видел в Англии машину, которая служит для выделки картофельной муки и работает с необыкновенной быстротою. Кокошкин чрез какое-то агентство выписал немедленно подобную машину, и заплатил за нее, сколько помнится, две или три тысячи рублей. Снаряд этот привезли в Анненское, поставили, и собрав картофель, пустили в ход. На торжественный дебют заморскаго локомобиля приглашены были гости; служили молебен, пили шампанское, прославляли предприимчивость деятельнаго и просвещеннаго хозяина. Машина в самом деле работала прекрасно, и не смотря на то, что в этот год картофелю засеяно было в пять раз больше, чем засевалось прежде, она перемолола весь урожай в три дня. Практический результат этого был следующий. Прежде мельница была в ходу несколько месяцев, и постоянно свежая мука распродавалась по частям, а теперь машина, покончив вдруг со всем годовым запасом картофеля, опочила от труда до следующей осени, а выработанную ею муку вдруг нельзя было сбыть и большая часть ея слежалась, загнила и была отдана кому-то за безценок, a частию выброшена. Один из близких приятелей Кокошкина, когда зашел разговор о том, что столько-то пудов муки придется бросить, сказал ему:

  Да зачем-же, Федор Федорович, бросать ее!

  А что с нею делать? спросил Кокошкин.

  Вы говорите, что мука идет на патоку?

  Ну, да.

  Так наделаем-ка из нея патоки с имбирем да и будем сами носить по Москве с песенкой: «патока  с имбирем! вареная с имбирем!   варил дядя Симион,  тетушка Арина кушала хвалила, a дедушка Елизар все пальчики облизал!»

Кокошкин сморщился,  но через минуту сам расхохотался над этой выходкой.

Такая же неудача постигла  и последнюю затею  старика. Какой-то остзейский немец предложил ему купить секрет новоизобретеннаго производства фарфоровой глины, придающаго изделиям необыкновенную прочность и блеск. Ожидая значительных выгод от этого  дела,  Кокошкин  приобрел новооткрытый секрет опять за довольно крупную сумму,  устроил завод где-то за Москвой рекой, нанял мастером самого изобретателя, с хорошим, разумеется, жалованьем, и открыл магазин у Никитских ворот.  Дело сначала  пошло довольно  бойко: фаянсовая и фарфоровая посуда хорошо продавалась в Москве и на макарьевской ярмарке.   Ободренный   заводчик  взял  поставку узорных изразцов по старинным рисункам,  для печей в возобновляв-

 

 

 

95

мых кремлевских теремах, и кроме того приготовил к открывавшейся тогда в дворянском собрании мануфактурной выставке роскошный фарфоровый туалет с живописными бордюрами и выпуклыми цветами, в который вставлены были серебряныя, нарочно заказанныя, принадлежности. В надежде, что эта изящная вещь будет куплена в дом какого отбудь миллионера или даже ко двору, ей назначили баснословно дорогую цену. Между тем в городе начали ходить слухи, что на завод Кокошкина возят по ночам для примеси к глине такой продукт, который до сих пор употреблялся только в иных местах для унавожения полей, и хотя посуда изделия нашего заводчика не отличалась никаким специфическим запахом, но её перестали покупать, и самое название «кокошкинская посуда» сделалось бранным словом. Пресловутый туалет также никто не купил; с выставки привезли его в дом и поставили в кабинете, а потом он отчего-то лопнул и вынесен был в сарай, где катали белье, и прачки мало по малу обломали с него все рельефные цветы. Деятельность завода кончилась, а непроданныя фарфоровыя вещи, вазы и сервизы, раздарены были знакомым.

Кокошкин был членом английскаго клуба и довольно исправно посещал его. Возвращался он оттуда очень поздно и иногда пешком. Однажды вышел случай, который мог кончиться очень печально. Полицейские солдаты, избивавшие по ночам бездомных собак, какими в то время обиловала Москва, преследовали какую-то дворняшку у нашего дома, и так как ворота оставались обыкновенно растворенными до возвращения хозяина из клуба и их иногда совсем не караулили, то гонимая собака бросилась к нам на двор. Будочники вбежали за нею и начали выгонять, бросая в нее палками. В эту минуту Кокошкин, возвращавшийся пешком из клубнаго заседания, входил в ворота, и преследуемая собака бросилась ему под ноги, а за нею полетела и брошенная увесистая палка. Старик упал, и хотя не ушибся, но от испуга пролежал несколько дней в постели.

В Анненском устраивалась иногда охота на волков, для чего приглашались и гости из Москвы. Я не бывал на этих потехах, но мне говорили, что оне оканчивались обыкновенно двумя-тремя подстреленными зайцами и роскошным ужином, на котором выпивался целый ящик шампанскаго. Волков не только не случалось бить, но их даже и не видали. Тот самый приятель нашего амфитриона, который предлагал ему торговать в разнос патокой с имбирем, советовал тут для полнаго наслаждения охотой, выписывать волков и медведей из Костромской губернии и разводить в аннинских лесах. Кажется, мужики нарочно привозили вымышленныя известия о появлении мнимых волков, потому что в городе барина не легко было видеть, а в де-

 

 

 

96

ревне его осаждали различными просьбами, в которых он по доброте своей редко отказывал. По крайней мере я слышал, что однажды староста заманил барина на охоту для того, чтобы генерал был у него восприемником от купели новорожденнаго ребенка и при сем торжестве пожаловал крестнику лесу на какую-то постройку.

Зимою, кроме спектаклей, бывали иногда у Кокошкина литературные вечера, но они неособенно интересовали меня, потому-что читали большею частию давно уже известное и напечатанное. Кажется, главною задачею при этом было не самое содержание сочинения, а искусство чтеца, так-как выбирались преимущественно драматическия сцены или такие разсказы, в которых преобладал диалог. Нередко между слушателями возникали споры, и главной темою их былъ капитальный вопрос того времени о различии классицизма и романтизма. Однажды, впрочем, спор вышел из этого обычнаго круга. Кто-то из гостей, и кажется Вельтман, автор замечательных, но теперь уже забытых романов «Кощей безсмертный», «Святославич» и др., прочел стихотворение Пушкина: «В часы забав иль праздной скуки». При этом, по поводу последней строфы, возникло разногласие о том, кому поэт посвятил эту прекрасную пьесу. В одной редакции заключительные стихи читались так:

Твоим огнем душа палима,

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе Серафима

В священном ужасе поэт.

 

По другим-же рукописным спискам следовало будто-бы читать этот куплет иначе, а именно:

Твоим огнем душа согрета,

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет гласу Филарета

В священном ужасе поэт.

 

Тут и начался спор о том, к кому Пушкин обращался в этом стихотворении. Одни говорили, что оно посвящено московскому митрополиту Филарету, другие полагали, что автор обращался к митрополиту петербургскому—Серафиму, а по мнению некоторых, он хотел будто-бы угодить этим посланием и тому и другому. Разумеется, теперь никому уже не придет в голову подозревать нашего великаго поэта в такой двуличности. Кокошкин, хотя не питал особаго расположения к Пушкину, энергически говорил против такого обвинения и утверждал, что стихи посвящены были Филарету.

 

А. Милюков.