Макаров М.Н. Старинный московский комик Ожогин (Из записок моих прошлых лет) // Репертуар и Пантеон, 1846. - № 9. – С. 431-437.

 

РЕПЕРТУАР и ПАНТЕОН.

9.

1846.

 

 

 

СТАРИННЫЙ МОСКОВСКИЙ КОМИК

ожогин.

(Из записок моих прошлых лет.) (*)

 

 

 

«Смешен был он игрой и рожею,

«На всех поясов схожею;

«Да нечужой пояс он был,

«Не знал замашки водевильной,

«По-русски с русскими шутил;

«Пускал и он nyзырик  мыльной;

«Но тот  пузырик был по-русскому

                                             хорош,

«А на французский не похож!...»

(Из послан. Impromtu к Д. П-вичу Глебову).

 

 

В 1795 году я, десятилетний мальчик; я, сын лейб-конной-гвардии офицера, а при том (если еще хотите таких же о мне подробностей?) то уже и caм лейб же конной гвардии вахмистр, а притом и вполне рядовой ученик Московскаго уни-

*) Редакция «Репертуара и Пантеона», с признательностью помещая статьи об «Ожогине» и превосходный разсказ: «Ариша казачка», просит покорнейше, почтеннейшаго Михайла Николаевича, не оставить ее и впредь своими воспоминаниями добраго стараго времени, которыя, по художественной простоте разсказа (кроме других достоинств) выше многих и милых современных произведений.

 

 

432

верситетскаго пансиона, я.... Но гвардию и пансион в сторону! Начинаю всю эту мою записку опять съизнова и передоложу ее следующим : в 1795 году; я, десятилетний мальчик, был уже необыкновенно страстным любителем Московскаго Петровского театра, а преимущественно: принадлежавшего ему комика Ожогина, тогда единственнаго комика, во всей нашей древней столице!...

Давно, очень давно все это было, пора бы уж и забыть все это, что было; но Ожогин, так сильно нащекотил собою мое сердчишко, что я и на шестом моем десятке, все еще смотрю на того же, сказаннаго Ожогина, как бы на поставленнаго теперь, в cию минуту, прямо мне под нос, на блюдечке. Вот он, вот он наш позапрошлый Дон Коррадо-де-Геррера, в Козараре! Посмотрите, как уморительно досадует он перед красоткою Гиттою-Сандуновою, как он ревнует ее к Tито, незабвенному, тоже актеру Пономареву и поет свое, им только Ожогиным, неподражаемо, в речитативе петое:

«Не множь, не множь моей досады!»

А вот, он же Ожогин, из Испании переехал уже прямо в Русь, и как же он и тут славно наваривает (говорю по-русски) соседа мельника, не бездельника, ворожейку! Целая тысяча зрителей русских, чуть, чуть не захлебавается от смеха! Да мало ли что!

Ожогин всегда обворожал нас—детей, по летам, настоящих детей, и с тем же вместе, и детей взрослых, известных, как у нас на Руси, так н везде, по целому европейскому свету, под фирмою: «простолюдия». И вот мы те и другие дети веселились и радовались великому мастерству Ожогина, всех нас морит со смеху. — Ожогин Бочар мельник, Волдырев с своими Волдырянами: Ожогин даже (ужас!) Баба-Яга, он в ступе ездит, пестом погоняет! Уж это диво не последнее; но и тут, как и везде. Ожогин—натура неподражаемая, совершенно Русскому родовая, и не было того спектакля, в котором-бы игра Ожогина, не уставляла не только весь mеатральный paй, но даже и всю театральную землю (весь партер) единственно детскою публикою. Кресел и стульев, в старых театрах стаивало немного, и потому о вечеровой выручке с них, лишняго слова не бывало. Что ж принадлежит до лож, большею частию, бывших годовыми,

 

 

433

в них при Ожогине собирались целыя   школы,   многолюдные пансионы детей!

Тот же Ожогин удерживал сносною, в наших детских глазах, и драму Коцебу, и при нем такия же немецкия драмы Геммингена, и комедии Голберга, Лессинга и проч. и проч. Даже многия немецкия трагедии, нами выслушивались только, только что для Ожогина; да за то уже часто Французская водевильная комика, как-то в лад не подходила к Ожогнну!

Мы дети настоящие и дети-народ, конечно, очень, очень еще скучали собственно драмою, и особенно трагедиею; но в той, или в другой, иногда являлся Ожогин — ynpaвumeль,  Ожогин — трактирщик, лесничий, даже могильщик Ожогин и, этого уже достаточно было, чтоб соглашать нас видеть и слышать драму, или трагедию, обыкновенно, в общем детстве нашем, наводившем на нас дремоту!

Чудо чудное, диво дивное! А между тем, люди старше нас, растроганные драмою, не отрывались слухом своим ни от одного из ея слов: они плакали, резко очищали все худое в сердцах своих, по крайней мере, на эту минуту и готовили их нa все доброе, на все хорошее! Старших нас скорей проникал просвет солнечный своими благотворными лучами; мы же дети на чисто-северной своей посадке, далекие еще от теплоты животворящей, решительно, в дремоте нашей, пропускали мимо все слезное, все то, что говорило чувствам достигающаго совершеннолетия человека, все это последнее, заключу я, был безтолковый сон для нас, стоющий одного только забвения, и потому-то мы всю эту скуку нашу старались искупать одною только гримасою, одним только словом нашего безценнаго комика, для котораго единственно и посещали театр!...

Смесь странная! Подумают ныньче. Но, право, так было и, притом еще с великою пользою для нас детей: ибо, мы дети настоящие, а подле нас и дети—nростолюдие русское, в самое тоже время, из-за разливов нашего детскаго смеха иногда, как будто бы взрослые люди, старались отдохнуть от излишняго хохота нашего, а во время отдыха этого, иной из нас, волею, или неволею осматривался уже и в достоинства драмы, комедии, трагедии, начинал изучать их и по них же, формируя вкус свой, привыкать к ним. Таким образом, в начале царствования Александра Благословеннаго, большая часть, нас детей, уже почти слилась в своих мнениях со старшими: скоро мы полюбили и драму, и трагедию, даже без Ожогина,

 

 

434

нас высадили уже из парников на грядки,  и мы уже росли и цвели сами собою. Чудесное садоводство, посмотрите, как оно шло у нас при Ожогине; то комизм, то важное, или нa оборот: то важное, то комизм. Невольно вспомнишь Наполеона, с его словам: «От великого до малого!...»

Тут-то мы начинали толпами зацветать, и тут-то уже наш oбще детский балаган, остался только утехою для народа-дитяти, неотставшаго еще, как и ныне, от свайки и бабки. — Это детище не пересаживалось еще в парник, и даже не цвело еще на грядке!

Однажды,  в  доме  Барона   Александра   Сергеевича   Строгонова (*) — незабвеннаго для меня, покровителя моего детства — я встретясь с Августом Фон-Коцебу, директором, тогдашняго С. Петербургскаго театра, весьма прилежно слушал его суждения, почти о том же, о чем я, при имени комика Ожогина - так уже долго говорю, здесь. Коцебу, мешая французской язык с своим родным и свой родной, частию с нашим русским, громко вопиял  на французскую  настойчивость, непременно выпустить на все театральная сцены Европы свои водевили, как он же Коцебу, присовокуплял: «зрелище балаганное.»Затем дальнейшия слова его были: «конечно», говорил он, и водевиль, в школе нравовлекция; но лекция, наставляющая только на легкое, на нетрудное: это наука мастерству думать без думы, судить без-суда. «Ваш русской   театр», продолжат  драматик, обращаясь   прямо   к  Барону,  теперь   стоит   только   на  своей дельной  точке, и посмотрите,   как же быстро  он   поведет всех русских к ясному свету; только,   Бога ради,   не слушайте французов и не ставьте на вашу сцену чисто парижскаго водевиля.    У вас есть свои мальчик, свои гостиные дворы и многое, многое тому подобное! Сколько я понял, или сколько я понимаю ваше   русское,  тут   безценно   действуют   на   всю толпу народа вашего,  в Петербурге,  Воробьев,  а в Москве, как говорят, Ожогин! Сознаюсь,   я не   хорошо   знаком   с языком русским; но разсмотревши Воробьева, понял его, как роднаго, он именно,   что-то   очень хорошее, в искусстве вытягивать Русь   в высь, в высь,  а   с тем же вместе  и не лишить ее роднаго характера по образцам чужих.   Всех лучше понимала это  Великая Екатерина, написав,   для   русскаго

(*) Барон А. С. жил тогда на Английской набережной.   М.

 

 

435

театра, своих царевичей и богатырей. О водевиле у ней никогда не было слова?... «Подумаем, после таких и подобных суждений Коцебу, противникам истины, необходимо нужно было умертвить его. — Для  легкомыслия,» он негодился ни начто; «ивот его», как говорит народ наш, «взяли, да умертвили!»

Чужая музыка, современная Ожогину, была гораздо проще теперешней настоящей нашей смеси музыкальной, взболтанной из старых и новых звуков, вместе. Мартини, господствовавший, во время оно, на петербургской сцене был весьма сподручен нашим простым певцам натуральным, труднее для них бывали Даллейрак и Паэзиелло. Впрочем последний, хорошо опушенный нашими руссизмами, шел как нельзя лучше— Маркиз Тюлипано Ожогин (в колбасниках Паэзиелло) также долго, долго жил на памяти москвичей! О русских операх, при Ожогине, и говорить нечего, оне для него, и не мастера петь, были, во всей силе слова: именнородныя, и потому-то он в них разгуливал на-диво; если же, иногда, он же Ожогин, тут и сбивался в чем: то, как раз, всякую его ошибку преживописно закрашивал его же, даровитый комизм и — вот зрители утешенные тем, уже всем своим скопом осыпали Ожогина оглушительными рукоплесканиями!

Никак я никогда, тоже, не могу позабыть, упоминаемаго же мною старика комика, в роли Еремеевны, мамки в Фон-Визина Недоросле в роле Свахи в Копьева Лебедянской ярмарке; и та, и другая роль, кажется были сотворены решительно для Ожогина; а Ожогин — для них! Теперь такия родныя наши мамки и няньки в столицах исчезли, я дать о них понятие без Ожогина, едва ли кто может? Свахи, списанныя Копьевым в Москве, станется, еще и водятся под сурдиной; но кто знает, спрашивают ли оне своих франтов-женихов, так, как распрашивала Лебедянская сваха франта Затейкина о том, что значат надетыя им вдруг пять жилетов, и наконец: получают ли оне свахи на таковой вопрос свои ответы Затейкиных: «это так-с, ничего-с-, это-с у нас по Питерски!» Как-бы, кстати были и в настоящее время Копьева свахи с изложенным вопросом; но вопрос этот несравненным шел только из уст Ожигина?...

Нечего не могу сказать за подлинно о годе и месяце рождения этого комика. В 1795 году, ему было за сорок лет, следовательно, он родился на глазах поэзии Ломоносова, Сумарокова, Княжнина, Попова. Не знаю, тоже вернаго, к какому клас-

 

 

436

су людей принадлежал Ожогин до своего актерства; но, знаю и видел, что в первых годах государствования Александрова, он еще твердою ногою стоял на Московской Петровской сцене и был он, безо изменений, все еще утешитель детский: наша уморушка смеховая, и мы не paз его осыпали не цветами, а червонцами. Тогда еще было червонцебесие!

Написав когда нибудь целую биографию Ожогина, я могу думать, что тем услужу истории нашего театра вполне.—Теперь мне хотелось сказать только, что у нас в Москве был и такой актер, который собственно своим сценическим мастерством сооружал было нам оригинальный комизм русской и чрез него же, мастерски же, сближал, нас с важными, серьёзными зрелищами, а тем творил охотников—зрителей роднаго нашего театра — в толпах народных.

Нельзя, нельзя позабыть Ожогина!...

Tем докончив мою статью, я готов уже был скрепить ее моим именем и получить за то себе в возмездие, но крайней мере такую же отметку, которую некогда получил в Репертуаре при словах моих о Хераскове, собранных не из фактовых дел книжных; но из разсказов В. Л. Пушкина, И. И. Дмитриева, кн. П. II. Шаликова и проч. и проч. современников творцу Россияды и Чесменского боя — заметка эта безъимянная; но... Вот и еще приискал я воспоминание об Ожогине же: чудак этот любил, иногда, вдруг, неожиданно выскочить из-под опущеннаго уже занавеса, и выскочив, любил сделать прыжок, гримаску, погрозить на свою публику, она останавливалась (даже, если расходилась) и тут же помирала со смеху. — Великое веселье, тоже бывало, если на занавеcе, оставалась какая нибудь скважина, через нее Ожогин творил свои фигли-мигли, пел кукареку, лаял собакой и проч. и проч. И все-то это к нему шло, как говаривали, и все-то это, не знаю, споро ли бы еще устало нравиться народу!—Народные комики Италии, Испанииi, даже Франции, то-же делают еще и до-ныне.—Это еще живый, чистый дух Арлекина, отца есякаго комизма!...

Отличительными операми для игры Ожогина, были: «Аптекарь и доктор", в которой обыкновенно копировался, какой нибудь из наших известнейших Московских докторов, или аптекарей — Латинщиков или Немцев. Другая опера, слава же Окогина, (уже помянутая мною) Баба Яга ; князя Горчакова), третья — Бочар, водевиль французской до последней своей

 

 

437

нитки, перекроенный в русский лад, наконец: Прикащик, или Тига , выдуманный клад, Два Охотника, Двое Скупых, Дианино Дерево (где Ожогин являлся Пастушком),  Добрые солдаты (Херасков), Крестьянин-Maркиз (Колбасники), Матрозския шутки, Мельник, Несчастие от кареты, Коза-Papa, Сбитеньщик, Севилький Цирюльник, Князь Трубочист, Училище Ревнивых (Пьеро) Федул с детьми... Но репертуар Ожогина был необычно огромен! Всего не перечтешь: и весь-то, этот же репертуар был честен, благороден!—Не знаю и теперь, нельзя ли бы, что набудь выдерживать из него для невзрослых!...

 

МАКАРОВ.