Долгоруков И.М. Повесть о рождении моем, происхождении и всей жизни, писанная мной самим и начатая в Москве 1788-го года в августе месяце, на 25-ом году от рождения моего / Публ. Н.В. Кузнецовой и М.О. Мельцина. – Т. 1. – Спб.: Наука, 2004. – 816 с.

 

[С. 53-161.]

 

ЧАСТЬ II

 

ОТ ВСТУПЛЕНИЯ МОЕГО В СЛУЖБУ

ДО ЖЕНИТЬБЫ

 

Продолжение 1780 года

 

Все переменило вид свой. Химеры исчезли, полковничий патент остался гнить в куче грамот и дипломов семейных. Готовясь в дипломаты, попал я нечаянно в полевые офицеры и стал в 18 лет государев слуга, член общества, ратоборец. Ничто меня не влекло к военной службе, ни физическая способность, ни нравственное расположенье. Но рок строит все по-своему. Надлежало плыть по бурному океану представших обстоятельств. Размышлении сии действовали на меня по одной наслышке, я сам еще не мог убедиться или понять теорию моего превращения, а на практике все меня как молодого человека восхищало: и мундир, и шпага, и шляпа с султаном1. Ходить в школу или на караул, слушать лекцию скучную у Аничкова или перед взводом подымать ногу и шагать по мостовым московским под музыку, возиться около воздушной машины у Роста или с товарищами своего полку, в знаке и шарфе2, бить в барабан зорю и привлекать, как на зрелище, толпу черни около Кур[я]тных ворот — какое различие в занятиях! Новость меня пленяла, я был в восторгах. Но ошибся в расчете. Родители мои за меня предусмотрели, что будет полезно или вредно, и вот как устроилась моя служба.

Тогда главнокомандующим в Москве был князь Василий Михайлович Долгорукий-Крымский, завоеватель полуострова, коего имя придано к его природному в незабвенную память его подвигов и заслуг. Князь был из редкого числа тех столповых бояр, коими славится доныне век Петра I и его предшественников. Князь был груб, но справедлив, строг и Добр вместе, благодетелен своему роду и вообще доброхот ближнему. Таких людей ныне трудно и с фонарем Диогена3 отыскать. Он уже был

 

 

54

кавалером всех российских орденов и генерал-аншеф4, что также в настоящее время значило много. Хотя он не был с нами в родстве5, но, по природе нося одно имя с ним, батюшка пользовался его благоволением и просил его обо мне. Князь Василий Михайлович без отлагательства в долгий ящик, без ласковых посулов тотчас приказал причислить меня к своему штату, и, во ожидании ваканции адъютантской, откомандирован я от полку на бессменные к его сиятельству ординарцы. Итак, прощай мои разводы, караулы, гауптвахта и прочие рыцарские замыслы. Служа при князе и не будучи еще ни на что надобен, я числился в полковых списках в откомандировке, а жил дома, учился, занимался по-прежнему, езжал по субботам в Университет, в Вольное российское собрание по званию авскультанта и, кроме праздничных дней, никуда не выезжал, а в воскресный всегда являлся к князю. Дом сей был дом благочестивый и

основан на ноге строжайшей пристойности. Тут, проведя все утро и большую часть дня в услугах моего чина, я не мог иметь худых примеров. Иногда отпускали меня к престарелым родственникам с визитом, то есть, по-русски, на поклон. Иногда, но редко, выезжал в какое-нибудь родственное собрание, никогда в публичные. Такие съезды были для меня еще очень новы и дики. Вот первый шаг мой в службу.

Все мне в ней казалось высоким, чрезвычайным. С священным ужасом входил я в университетский храм принять по выпуске моем из оного первую присягу на чин офицерский. Надзиратель Университета, некто майор Крупенников, приводил меня к оной, и я присяжный лист прочел дрожащим голосом, как бы предстоя пред судищем Христовым. Я еще, по счастью мирной совести моей, не знал, что между людьми сия гражданская присяга не есть та свободная клятва пред Богом, которой нарушенье подвергает нас анафеме общей и гневу небесному, а только условный обряд политический, которого никто уже не ценит, не боится и не уважает. Опыты жизни светской дали мне сию печальную мысль. В юности она была непонятна. Я присягнул и явился в полку к своим начальникам. Штабы мои были: полковник Николай Иванович Морков; подполковники князь Николай Алексеевич Волконский и сверхкомплектный князь Иван Михайлович Щербатово; пример-майор6 Кирила Федорович Тухачевский; секунд-майор и настоящий правитель полка Ираклий Иванович Морков, брат родной полковничий. Все они меня любили и были ко мне милостивы. Записан я в 7-ю роту, которой командовал капитан Григорьев, но, не исправляя службы в полку, я не имел случая ни разу его видеть. Полк стоял в столице. В Московской диви-

 

 

1781                                                  

55

зии, которой командовал князь Долгорукий-Крымский, а под ним зять его родной граф Мусин-Пушкин, находились 3 полка пехоты и 1 конный. Все они расположены были по квартерам в Москве.

Новое образование гражданских мест открыло и отцу моему новые пути в службе. Еще в 1775 годе издано высочайшее учреждение губерний. Екатерина, уничтожая коллегии, воеводства, губернские и провинциальные канцелярии со всем их причтом, хотела ввести новое правительство в России и создала новое тело политическое в своей империи. Генерал-прокурор князь Вяземский обязан был открыть разные новоучрежденные казначейства под особенными наименованиями. В начальники одного из них, Остаточным называемого, определен мой отец. Сии обстоятельства большое имели влияние на наш дом. Надлежало батюшке ехать в Петербург, потому что казначейство его, состоящее под непосредственным ведомством генерал-прокурора, находилось там. В это казначейство вступали все остатки от штатных расходов по государству, что и дало ему его наименование. Начальник оного обязан был вести остаткам счет и не иначе располагать расходом оных, как по именным высочайшим соизволениям, объявляемым тому казначейству генерал-прокурором. При сем назначении батюшка пожалован в статские советники. Тогда этот чин давал право ездить в 6 лошадей и носить шляпу с плюмажем7. Вот все его собственные преимущества. Отцу моему нельзя было никак перевезти в Петербург всего своего семейства: ни слабость здоровья матушкиного, ни ощущаемая уже расстройка их имения сего не позволяли. Итак, батюшка должен был оторваться от своего семейства и, в надежде лично произвести какой-нибудь переворот выгодный для себя по службе перемещением опять в Москву на значительное место, собрался он налегке и поехал один к новому году. Сколько сначала мы обрадовались его повышению, столько при разлуке с ним сделалось оно для нас вообще горестным, а паче для матушки, которая во все время супружества своего никогда с ним не расставалась. Но случаи мира бегут, как реки, и противу волн их кто постоит? Простились мы с родителем и остались домовничать одни в Москве.

 

1781

1-го числа генваря отец мой открывал уже в Петербурге Остаточное казначейство и вступал в обязанности новой своей службы. Моя в Москве между тем шла начатым порядком. В будни я сидел дома, в празд-

 

 

56

ники стоял у дверей княжего кабинета и ждал посылки или приказа. Летом случилось со мной обстоятельство и маловажное, и слезное по возрасту моему. Дивизия московская в хорошее время года выходила в лагерь; располагали его для всех четырех полков обыкновенно под селом Всесвятским1. В нашем полку мало было офицеров. Многие числились в раскомандировке. Нас и уговорили, меня с прочими, для приумножения офицеров выйтить в строй только на один тот раз, как полк станет выступать в лагерь, и промаршировать перед взводом до Ходынки городом. Не спрося ни у кого на это дозволения, я и некоторые товарищи, принадлежавшие со мной к штату князя Долгорукого-Крымского, явились сами собой к майору Моркову. Тот назначил нам места при полку, и я в превеликом торжестве, надевши знак, шарф, вооружась ружьем, начал, по улицам маршируя, кричать солдатам с рыцарскою надменностию: «В ногу!». Карет множество по улицам стояло. Все смотрели на нас, как на зрелище, и мои домашние все выехали на нашу дорогу. Мамы, няньки, все выкатили на меня любоваться. Я ощущал восторг прямо неописанный. Князь Долгорукий всегда выезжал сам смотреть подобные полковые действии. Он у Арбатских ворот стоял на крыльце аптеки и дожидался полку. Поравнявшись с ним, каждый офицер обязан был салютовать. На беду мою, лишь стал я размахивать ружьем и делаться молодцом, князь меня узнал и, спрося у Попова, старшего при нем чиновника, кто меня и прочих отпустил в полк, приказал за самовольный поступок арестовать и, поелику нам нравится полевая служба более, нежели честь принадлежать к его штату, то чтоб нас всех при бумаге и отправили назад по полкам. Шутка становилась не смешна. Не знавши такого гнева, мы шли да шли. Дойдя до лагеря, устали до смерти; я ни в одну ночь так крепко не спал, как в эту, воротясь на свой домашний тюфяк. Назавтра поехал я к князю и заранее восхищался похвалами, которые за мою ловкость и проворство непременно меня осыплют, как вдруг г. Попов, грозное повеление княжее мне объявя, поразил меня ужасом. Позабавившись моим смущением, сказал наконец, что он снял все на себя и винился князю, будто бы мы просились у него и он нас без доклада отпустил. Этим все дело кончилось. Арест отменен, и я по-прежнему остался на ординарцах. Князь лично сам никогда мне об этом ни слова не изволил сказать.

Осенью очистилась в канцелярии княжей секретарская ваканция. По штату военному это место приносило чин поручика. Князь, благодетельствуя мне искренно, доставил мне и чин сей, и место, и готовил постепен-

 

 

1781                                                  

57

но в свои адъютанты. Разумеется, что я был секретарем только по названию и продолжал по-прежнему числиться при канцелярии. Управлял ею вышепомянутый г. Попов, секунд-майор, предназначенный судьбою стать со временем наряду с первыми чинами в государстве. Старшим адъютантом у князя был ближайший его родственник, князь Дмитрий Михайлович Черкасский2, младшими Плещеев и Миллер. Сему последнему истекал шестилетний срок, и на его место князь готовил меня. Дежур-майором г. Толь. Все эти новые мои начальники обходились со мной хорошо и благосклонно. Самолюбие уже во мне начинало играть. Я не хотел просто носить звание и не исправлять его, стыдился упреков своей братьи, что или я ленив и ничего не делаю, или не имею к назначению моему способности. Однажды я решительно доложил князю, что я хочу трудиться и чтоб он приказал на меня возложить всю тягость секретарской должности. Князь улыбнулся моему рьяному приступу, позвал Попова и приказал употребить меня по способности. Попов из насмешки княжей отгадал, что он хочет сыграть со мною шутку и самолюбивый порыв мой понизить, тотчас позвал меня в канцелярию и, положа передо мной до сту пакетов в разные полки и места, приказал надписывать на них адресы. Стыд мой увеличился. Я увидел, что я осмеян, и, исполнив сквозь слез поручение Попова, за счастье счел и милость, что более уже меня к такому пустому труду не призывали, и остался спокоен дома на прежней ноге, то есть надевал по воскресеньям шарф, являлся к князю и от него по праздникам езжал с поздравлением к знатнейшим старушкам в городе, а по табельным дням у кареты его сиятельства на смирной лошадке сопровождал его в собор к молебну. Хоть не пышна была моя служба, но зато как бывал я рад и доволен собою, когда рыженький мой клепер3 станет прыгать в полкурбета4, и я на Красной площади, под барабанный бой, задорю его шпорами и гляжу по сторонам на чернь, изумленную моей храбростью. Аннибал не так был горд под стенами Рима.

В домашнем быту я находил новые забавы и новые занятии. Равномерно раскрывались от первых новые слабости, а от последних новые познании. Дядя мой родной генерал-поручик Степан Матвеевич Ржевский, то есть муж сестры родной моей матери, Софьи Николаевны, незадолго пред сим привез из Питера воспитавшихся в Смольном монастыре двух дочерей своих, моих двоюродных сестр, Феодосью и Прасковью. Они имели большие природные даровании и склонность к рассеянной жизни. Отец их, человек отменно бойкий, мастер военного

 

 

58

ремесла, души не самой чистой, но ума превосходного, купил дом в Москве, расположился в ней житьем и поставил театр, на котором, по приглашению его, с дозволения батюшки, сестры мои и я, мы всю зиму играли комедии. Общество наше актерское сделалось очень велико. Всегда народу множество. Кто не поищет входа в такой дом, в котором гусли и всякое мусикийское3 согласие? И знатные и мелкие люди, и старики и ребята, все к Ржевскому ездили. Всякий вечер были у нас репетиции, а после театров настоящих балы. В такой неугомонной жизни ознакомился я с большим светом, сделался известен всей моей братьи молодежи и мало-помалу отставал от домашних уединенных упражнений. Подстрекаем самолюбием блеснуть на поприще театральной славы, я вырабатывал прилежно свой природный талант и готовился быть знаменит между молодыми людьми в этом искусстве. Играя на французском языке, я свыкся с его слогом, оборотами, приучился выражать чисто и правильно, чего никакая школьная теория не дает без употребления, и обогатил память свою многими стихами, кои потом в обществе мне очень пригодились. Так провождая время, я увлекался в роскошь и стал делать разные издержки, превосходящие мое положение. Надобно сказать, что батюшка, желая мне дать свободу распоряжать деньгами по моему произволу и приучать меня самым употреблением их находить пристойную меру в моих издержках, при отъезде своем назначить изволил мне на мои мелкие прихоти по 150 рублей в год. Все нужное для меня в этот счет отнюдь не входило. Сии деньги, приходя прямо в мои руки, без охранения или правил сторонних, ознакомили меня с собственностию. Отсюда я первое получил понятие о прямом смысле сего слова. Но театр, балы, всегда его сопровождавшие, щегольство наружное, желание равняться со всеми перекинуло меня далеко за пределы определенного. На кого сии суеты в те же лета, да иногда и во всю жизнь не действуют? Кто умнее был меня в 18 лет, пусть кинет в меня камень! Я сделал долгу еще в начале года 80 рублей; для меня такая сумма была значительна. Зоркий мой Совере узнал о моих запутанных финансах и, по долгу звания своего, предупредил батюшку в Петербурге. Родитель заплатил мои долги и письмом нежным, рассудительным, без излишних угроз и строгости, попенял мне, что я уклоняюсь от его советов. Я столь любил моего отца, что одна строка, изъявляющая его неудовольствие, более меня трогала, чем выговоры ста владык земных. Я тотчас очувствовался и вошел в определенные мне границы, а матушка покрепче изволила меня придержать дома и, поели-

 

 

1781

59

ку с Великим постом миновались наши зрелища, то и способ соблазняться суетами мира сам собой прекратился.

С весною вместе и Совере задумал на родину. Он хотел сесть на корабль и плыть домой. Обязательства его с домом нашим удовлетворительно были кончены. Ничто его не останавливало. Грустно было мне с ним расставаться. Хотя, по свойству всех почти детей, наставники строгие им не нравятся, но мне и тогда жаль было Совере, расставаясь с ним, и теперь, помышляя о том, когда у меня сын растет, жалею, что он не остался в России и что не могу ему вверить своего Павлуши. Достойнейший был человек, какого только найтить можно в толпе неизвестных иноземцев, за золотом нашим в Россию притекающих. Я вечною благодарностию буду обязан г-ну Совере как образователю моему, наставнику и учителю. Теперь только я умею дать полную цену его со мной поступкам и обращению, и они никогда из памяти моей не истребятся. Он ко мне писал один раз только из Петербурга, когда отправился в свое отечество, но потом я от него не имел уже ниоткуда ни строчки, а сторонним образом знаю, что он в своей отчизне, то есть в провинции Poitiers, живет в самом губернском городе Poitou6, где, исправляя должность адвоката, находится в хорошем состоянии7. Слава Богу!

По отъезде его я остался на матушкиных руках повольней прежнего, но с осторожностию, ибо я обязан был каждую почту давать лично сам отчет батюшке в моих занятиях и провождении времени. Я уже умел дорожить его доверенностию и привыкал за грех считать ему солгать. Ко многим моим школьным занятиям, ибо я продолжал учиться математике, немецкому языку, ездил в манеж, фехтовал и танцевал, прибавилось еще другое, ненужное для меня, это правда, но отчасти не вовсе бесполезное.

В новом доме нашем на Тверской, в котором уже мы давно и жили, батюшка построил домовую церковь. Мать моя была отменно набожна, не выезжала уже или очень редко в свет и не могла обойтиться без вседневного у себя Богослужения. По слабости ее здоровья, не могла она ни ездить, ни поспевать в учрежденные часы для молитвы в приходские храмы. Батюшка, желая во всем ее успокоить, выпросил у тогдашнего архиерея Платона благословение поставить в покоях своих церковь. Платон был тяжел на эти вещи, он не любил домовых церквей, но батюшка был прокурором еще Коллегии экономии, а сия последняя в такой связи находилась с духовными местами и лицами, что Платон, имея нужду в хорошем к себе расположении чинов ее, принужден был церковь дать. Освящал ее приятель нашего дома Самуил, о котором я говорил в

 

 

60

первом отделении. Он тогда был архиереем Крутицким и Можайским и жил в Москве рядом с нашим домом, на так называемом Саввинском подворье8. Я все эти подробности здесь помещаю, потому что они явственнее представляют моему воображению самое обстоятельство того времени. Как теперь будто гляжу на всю эту духовную церемонию! У нас не было певчих; один только старый служитель и пел, и читал. Матушка приказала мне ходить иногда прочесть и пропеть в пособье старику. Сперва я это исполнял не без принуждения, признаюсь, но потом сам приохотился и всякий день являлся в церковь отправлять службу. Это так меня ознакомило с уставом церковным, что я и теперь укажу всякому дьячку его дело без ошибки. Все, что мы в молодых летах выучиваем, да еще и по охоте, остается в памяти до гроба. Спросят меня, какую я из этого получил пользу? Ведь, кажется, никакой. Ошибка! Читавши Псалтирь ежедневно и весь церковный круг, особенно Постную Триодь, собрание лучших церковных сочинений9, я так вызнал красоты славянского языка, так много затвердил прекраснейших и даже пиитических фигур и выражений, что никакой учитель так глубоко их на лекции не врежет в разум. Смело скажу, что этот год мне дал первые основании, на коих утвердился вкус мой к словесности изящной, а паче к поэзии. Псалтирь, точно Псалтирь сделал меня со временем охотником стихи писать!

 

1782

Некто сказал: день следует за днем, а все они несходны. Что ж скажем мы о годах? Всякий несет свой груз и сваливает его на плеча человеческие.

Князь Василий Михайлович, начальник мой, благодетель, отец, можно сказать, по службе, скончался 30 генваря в 5 часов пополудни. Он только три дни был болен. Накануне кончины, в субботу пред заговеньем на масленицу, он еще допускал к себе просителей и подписал несколько бумаг. В воскресенье сделалось ему очень тяжело. Он был сложения сырого и толст. Вотще все медики съезжались и делали совещании несколько раз. Ничто не помогло. В последние минуты жизни сей верный христианин сообщился всем таинствам веры, и пред вечером Москва лишилась своего беспримерного градоначальника. Не стало ее покровителя, вождя, сына и патриота. Оставил юдоль сию боярин русский! Твер-

 

 

1782

61

дый сподвижник великой самодержицы, он был в свое время образец князя Якова Федоровича во времена Петровы1. Все о нем плакали. Что ж говорить о домашних? Они бродили без чувств в чертогах своего отца, как тени около мертвого тела. Какое состояние людей в столице не оплакало его кончины? Дворянин, воин, судья, купец, мещанин, крестьянин — всем жаль было своего правосудного вельможи. Духовенство оросило прах его слезами, и скоро вся Россия вздохнула о своей потере. Екатерина ценила свойства сего служителя и сама тужила о смерти знаменитейшего из бояр российских.

Что, посреди сего сонма плачущих, что скажу о себе, едва в мир вошедшем? Я плакал ежеминутно. Я скорбел до глубины души. Эта была первая печаль, которой небо начинало приучать слабое сердце мое к огорчениям. Я почувствовал первую язву душевную. Она была нова и тем более раздражала всю природу мою. В первом движении не входили мне на разум те необходимые расчеты, что участь моя вселяется в один гроб с тем, кто пекся о устроении ее, что надежды мои в заре жизни уже исчезают, что смерть князя Василия Михайловича делает переворот во всей моей службе и, следовательно, во всей будущей судьбе. Такие соображении еще не действовали на юный мой рассудок. Я плакал потому, что мне его было жаль, потому, что я в доме его находил себе прибежище, любовь, ласки и благодеянии и что одна минута всего этого меня вдруг лишила.

Тело вскрыто, и столь поспешной кончине, почти без болезни, явилась физическая причина. Нарыв на легком скоропостижно прорвался и задушил его. Платон отпевал тело в Богоявленском монастыре 2 февраля. Похороны отправлены с церемонией, подобающей праху толь великого мужа. Я не говорю о пышности. Ничто не было пощажено; но кто Деньгами сей почести не купит? Нет! Я разумею здесь плач всего воинства, стон всего народа. Москва, казалось, собралась вся около его катафалка, Москва — древняя столица, престол наших владык, колыбель наших бояр — Москва в потоке слез лобзала мертвые остатки стража своего спокойствия и благосостояния. Платон изрек проповедь. Вопль слышен был в храме и на распутиях. Забыта масленица, забыты пиршества ее: все в черном платье, все на пути гроба. Оруженосцы, в два ряда поставленные от самого дома до храма, отдавали последнюю честь крымскому герою. Генералы окружали гробницу и обрегали еще за пределами смерти своего предводителя. Пушки возвещали окрестностям города, что победоносный вождь российских сил совершил свое житейское поприще,

 

 

62

что нет уже Долгорукого-Крымского на свете. По окончании духовного обряда тело отвезено в Полуёхтово2, собственную княжую деревню недалеко от Москвы, в которой он сам за год пред сим, 30 генваря, отслушав обедню, назначил место своей могилы. Увы! Потеряв его, я глядел уже на всех лиц в его семействе как на посторонних. Никогда не забуду милостей их ко мне, до последнего издыхания сохраню уважение и возблагоговею пред последним из членов его семейства, но никто в нем уже не восставит для меня того, кого я лишился.

Все, что мы в нежных возрастах жизни ощущаем, делает сильное впечатление в сердце. Самые обыкновенные случаи становятся или бедою, или счастием; нет мер ни восторгам радости, ни унынию печали. Так и тогда действовала на меня смерть князя Василия Михайловича. Опыты научили меня уже ныне ставить подобные потери в ряду с естественными и весьма обыкновенными происшествиями. Я уверен, что в жизни моей встретятся со мной огорчении сильнее этого, но, по мере как мы растем, рассудок наш принимает большую силу над сердцем, душа страждет под бременем напасти, но разум вместе с тем ставит оплоты чувствам, удерживает их порыв, и, так сказать, рядом с бедою, которая жмет душу, сила рассудка подкрепляет ее и противоборствует унынию, подобно как зданье, получая откуда-либо потрясение, удерживается в целости своей столпами, кои служат ему подпорой. Но в молодости незрелой, когда опытов еще нет, а рассудок не развернулся, чувство самое слабое преобладает одно над душою. Ничто ему не препятствует, ничто его не отражает, и юноша падает совершенно, точно так, как бы получа самый разительный удар. Вся масса его чувств захвачена вдруг, и он ни в разуме собственном, ни в предметах внешних не умеет найтить себе отрады. Так, обыкновенно, маловажные печали превращаются в напасти, когда мы в 18 лет принуждены встречать первые опыты, раздражающие наше мягкое сердце.

По смерти князя весь штат его отправлен для расписания по полкам в Военную коллегию. И мне надо было туда явиться. Батюшка писал, чтоб меня отправили в Петербург, и прислан был за мной адъютант дяди моего барона Строганова, г. Рябов. Новая печаль водворилась в мою душу, новую скорбь моральную почувствовало мое сердце. Надобно было расставаться с родиной, покинуть родительский дом, разорвать свычку с родными, с единокровными, ехать в новый мир, жить с новыми людьми. Много я любил отца своего и желал с ним быть вместе, но он не мог вмещать в себе один всех отношений моего возраста. Петербург казался мне

 

 

1782

63

иностранной землею. Никого я там не знал, ни о ком не слыхал, любопытство тянуло меня туда, это правда, но разлука с матушкой, с сестрами, с домашними меня крушила. Полно, думал я, слушать вечерни и заутрени, полно также и московские забавы делить с сверстниками, а там найду ли их? Бог знает! Молодой человек не умеет еще теряться в пространствах будущего времени. Он любит настоящее и гонится за бабочками около себя. Но приговор отъезда был решителен, и слезы мои отвести его не могли. Я плакал, а меня сажали в повозку, и матушка не имела сил со мной проститься.

Отслушав в последний раз в семействе своем вербную всенощную, я в ту же ночь, то есть на 19-е число марта, отправлен в Петербург. Распутица уже начиналась, дороги портились; Рябов не мог спешить, и, так как я в первый раз предпринимал дорогу, да и зимой еще, то мы не всякую ночь ехали, роздыхи наши были продолжительны. Города, на пути лежащие, привлекли мое внимание. Я думал, что, кроме Москвы, нет нигде подобных улиц, ни домов, ни зданий. Тверь, Новгород показали мне, что и кроме Москвы много везде есть хорошего. Смотря на развалины Новгорода, я не умел еще философствовать и, воспоминая век его свободы, кружиться в химерах воображения. Вечевой колокол, Рюрик и старые наши российские событии не входили мне в голову. Наконец, в Великий четверток 24 марта привезен я в Петербург и, кинувшись в объятии моего отца, мысленно облобызал с ним вместе всю свою московскую семью и отдохнул с приятностию от тревог сердечных, от дорожных беспокойств. Батюшка нанимал целый дом, и в нем приготовлено было для меня несколько комнат, в которых я расположился очень покойно.

Петербург очаровал мою голову, но не пленил моего сердца. На другой день моего приезда я на все смотрел с изумлением, но все жалел о Москве. С Великой пятницей соединился в этот год праздник Благовещения3. Все полки гвардии имели свои собственные праздники. Конной гвардии принадлежал Благовещеньев день, и у двора бывал съезд. Батюшка повез меня с собой во дворец. Тут у меня глаза разбрелись так, что я не мог сладить с моими мыслями. Все мне было в диковинку, все казалось бесподобно. Батюшка представил меня моим родным петербургским и знатным тамошним господам. Все на меня глядели как на мальчишку, и мне досадно было, для чего так же не дивятся мне, как и я всему? В то же время выпущено было множество молодых людей из Кадетского корпуса, и меня принимали за кадета. Между молодежью я был неловок, дик, застенчив и мало получил успеха в большом свете.

 

 

64

Скромность уже переставала становиться добродетелью в молодом человеке, и хотя не почитали наглость за достоинство, однако такой робкий мальчик, как я, более похож был на красную девушку, нежели на существо другого пола.

Батюшка, желая мне доставить всякое удовольствие, тотчас снабдить меня изволил модною гардеробой. Появились на мне фраки, шитые славным тогдашним портным Венкером, купили мне лорнет, ибо он был отличительным знаком лучшего тона, дали мне карету, кошелек с деньгами и начали меня брить. Позволено нюхать табак. Мало-помалу, сделался я весьма довольным своим положением, но, при всех этих преимуществах, надзор отца моего за мною был очень строг. Никуда, не спросясь у него, я не смел отлучиться. Большую часть дня просиживал с ним, и он образовал своими поучениями мой разум, мое сердце. Частые мои выезды бывали в родственные домы: то к дяде барону Александру Николаевичу, то к двум родным теткам, вдовствующим супругам других братьев моей матери. Всякий праздник я обязан был являться к родной своей бабке, баронессе Марье Артемьевне Строгановой4. Во всех этих домах я ознакомливался с лучшими людьми в городе. Дома писывал письма к своим родным, в подробности уведомлял матушку и сестер о всем, что я видел, слышал и что со мной происходило. На таком основании текла моя жизнь в Петербурге, и я очень скоро привык к ее единообразности.

Первый случай, который подействовал на все мои чувства, был день Светлого Христова воскресенья и образ его отправления в Петербурге. Привыкнувши дома в Москве распоряжать крестным ходом, устанавливать людей с образами, суетиться и в церкви, и в комнатах, и на дворе, со всеми свободно христосоваться и, наконец, катать яйца для отдохновения от нескольких десятков визит, кои собьют с ног всю нашу конюшню, я на превращенье сцены здесь глядел, как на чудо, и от всех предметов, меня окружающих, был вне себя. Великолепие дворца и праздничной церемонии; пушечный сигнал в полночь и вместе с ним скачка всех живущих в городе к придворной заутрени; лучезарное освещение храма; толпы разных мундиров и лиц всякого народа; богатство придворных вельмож и золотые их платья; величественный вход самодержицы и гул, раздающийся во всех концах пространных ее чертогов, — все это вместе составляло для меня очаровательнейшую картину земного рая. Но все это зрелище ничего не значило в сравнении с тою минутой, в которую я, по принятому при дворе обряду, удостоился, вслед за многими сотнями людей старее меня и чиновнее, приближиться к монаршему месту и поца-

 

 

1782

65

ловать Екатеринину руку, ту руку, которая правила целым государством и держала без помощи сторонней, одна, бразды всего правления. Восторг мой в эту минуту был неописан. Я не принадлежал ни к какому сборищу. Всякий полк подходил с своими чинами сам по себе, а я, в толпе разнородных лиц и племен, смешан с казаками, гусарами и заезжими судьями, я, в своем полевом мундире, составляющий какую-то мелкую единицу в целом, без начальника и предводителя, шел в нитке с другими и с трепетом прикоснулся к деснице Екатерининой. О! Если б все с таким благоговением внутренним взирали на трон, с каким я робкие возводил взоры на милосердое чело императрицы, как бы счастливы были и цари и подданные! Но что для меня было в диковинку, то для многих уже было слишком обыкновенно. У двора в этот день заутреня отправляется всегда без расходу с обедней. После обедни все разъезжаются домой спать, и мы с батюшкой сделали то же. Над Невой уже восходило яркое светило дня, но мне не до прелестей было природы, я утомлен был чрезвычайно и, как приехал, так и уснул. Некогда было даже потужить и о Москве, сон отнял у меня все чувства и помышлении.

Отдохнувши порядочно, мы с батюшкой обедали у дяди и после обеда опять собрались во дворец. Там отправляется обыкновенно вечерня, публично и с большим великолепием. Двор в том же наряде, как и у обедни. Все дамы съезжаются поздравлять государыню. После вечерни и в церкви подходят к руке, а во внутренних покоях все иностранные министры государыню приветствуют и допущаются также к руке. Тут я увидел все красоты Петрополя в пышных нарядах, тьму прелестей, коими обогащается сия столица, о которой можно сказать языком Сумарокова:

 

И небо, осудя ее на жертву хладу,

Рождает красоту на место винограду5.

 

Тут заметил я собор дипломатов со всего света, приносящих в дань Екатерине восторг и изумление всех владык вселенной. Тут я учился познавать, что престол российский, когда мудрый царь сидит на нем, есть трон первого владыки в свете. Какая сановитость пленительная в императрице! Какой блеск во всей ее прислуге! Какое трепетное уважение к священной ее особе, и сколько хамелеонов в этом величайшем замке, который называется дворцом. Довольно видеть две-три церемонии, чтоб отгадывать, что такое двор и люди у двора. Во вторник на Святой неделе бывает огромный бал при дворе, и батюшка мне его показал. Я ходил

 

 

66

только из стороны в сторону в пространной зале, наполненной дворянством, но танцевать не мог — одни гвардии офицеры сей честью пользуются — но много видел, много заметил, и Святая неделя в настоящем годе была большим шагом для меня в просвещении и значительным уроком в науке жить с людьми.

Между тем представился мне благоприятный случай вступить в гвардию. Брат мой двоюродный граф Скавронский помолвил жениться на фрейлине Энгелгардовой Катерине Васильевне, племяннице и любовнице князя Потемкина, который был при Екатерине то, что Меншиков при Петре Великом, Бирон при Анне, Шувалов при Елизавете6, то есть первый фаворит и сильный вельможа в России. Племянница его несла в приданое за собою жениху милости дяди и прекраснейшие черты лица, а брат мой дарил ей с именем своим богатое состояние. Из этого союза для меня произошла польза та, что граф Скавронский просил Потемкина о помещении меня в гвардию, и князь, на первых порах желая приласкать графа как будущего свойственника, не отказал ему в просьбе. По ходатайству князя Василья Васильевича Долгорукого, которого Потемкин любил за то, что он угождал его капризам7, весь штат покойного отца его, во уважение заслуг князя Долгорукого-Крымского, пережаловать велено в чины. В том числе следовало и мне получить капитанский чин. Указ о сем общем повышении выпущен 21 апреля, в день рожденья государыни, который она всегда любила ознаменовывать подобными щедротами. Не было дотоле примера, чтоб жаловали чей-нибудь штат по смерти генерала. Попов тогда взят в правители канцелярии к Потемкину и полетел в чины, а я, по предстательству Скавронского, пожалован из секретарей в прапорщики в гвардию и написан в Семеновский полк, в котором служил пример-майором князь Василий Васильевич, следовательно, из-под начальства отца поступил я в команду к сыну, но сменить ни в каком отношении против себя их двух не могу. Сим переворотом я поравнялся со всеми моими сверстниками в большом свете, а Петербург сделался моим жилищем. Приказ обо мне отдан в полк 4 мая. Написан я в 7-ю роту и тотчас вступил в действительную фруктовую службу, которая меня ознакомила со многими молодыми людьми. Мундир гвардейский отворил мне двери во все лучшие домы. Перевод мой в гвардию обрадовал очень батюшку, потому что я попал на порядочную дорогу. Матушка также чрезвычайно этому обрадовалась, а обо мне и говорить нечего. Мундир с галунами, шарф через плечо и знак на голубой ленте были такие для меня обновы, что никакие детские игрушки с ними со-

 

 

1782

67

перничество выдержать не могли. Вот, наконец, во что переродился великолепный полковничий патент короля Польского.

Батюшка, обмундировав меня что называется с ног до головы, повез меня в Сарское Село, увеселительный замок российских государей, в котором императрица всякое лето изволила жить в простоте сельской и соединяла с заботами своего звания ученые свои упражнении. Там живали при ней только самые ближние ее царедворцы, разумеется, и Потемкин. Он нигде без крайней нужды от нее не отлучался. Скавронский, как жених, был на бессменном дежурстве по чину камер-юнкера, и мы с батюшкой, поблагодаря его, были им представлены князю, а потом невесте его, и перед ними, как перед святыми иконами земного Бога, клали униженные поклоны за исходатайстванную мне милость. Внуки императрицы, великие князья Александр и Константин, часто гуляли по саду, и я, нечаянно встретясь с ними, представился. Садовая эта аудиенция не сопровождалась никаким обрядом. Мальчик встретил детей; первый вытянулся, последние протянули ручонки, и все тем кончилось. Но для меня всякий подобный случай казался происшествием чрезвычайным. Пришедши к себе, я его записывал в книжку. Отправя обычные идолопоклонничества в Сарском Селе, оставалось нам ждать того дня, в который приказано будет представиться благодарить государыню, ибо в Сарском Селе это было не в обряде. И цари любят играть комедию. Вне города они хотят уверить, будто они, по-нашему, в деревне и будто они там уже не владыки, а просто философы уединенные.

Начальниками моими в полку были следующие особы. Сама государыня именовалась полковником всей гвардии. Она и мундир гвардейский в полковые праздники нашивала, то есть женское платье зеленого цвета с золотым галуном по борту и медными пуговицами. Подполковники в Семеновском были генерал-аншеф Вадковский и генерал-аншеф граф Брюс; пример-майорами Кашкин, который только числился по спискам, а тогда управлял Сибирью, князь Долгорукий, о котором я сказал выше, но и сей более служил в армии как генерал-майор, нежели при полку, и Левашов. Этот правил полком, находясь при нем, а более при дворе, где он был и флигель-адъютантом8. Секунд-майора не было. Капитан 7-й роты и непосредственный мой начальник — господин Марсочников. осей гвардии было четыре полка: Преображенский, Семеновский, который я буду впредь называть нашим, Измайловский и Конный. Преображенский составлен был из четырех, а прочие два из трех баталионов, впрочем, во всех в них был один штат, один оклад, один род службы.

 

 

68

Преимущества у всех были общие. Каждый офицер гвардии равнялся с штаб-офицером армейским, он имел право ездить четверней, во дворце ходить за унтер-офицерский пост в большую залу собрания, на балах придворных мог танцевать и, выходя в армию, из самых младших чинов получал пример-майорский. Патенты ему подписывала сама императрица. Обязанности службы обычайные состояли в том, чтоб ходить на караул в одни только императорские домы и держать дежурство при полку. Прочее время все оставалось нам на наше удовольствие и забавы.

Заметить здесь приятно, что тот же самый Вадковский, который ныне был подполковником и моим начальником, служил в том же полку капитаном, когда отец мой в нем был сержантом, и, следовательно, мы с батюшкой служили в разное время, но под одним и тем же командиром.

Первые почести моей новой службы состояли в вестовом. Солдат, который ежедневно в 7 часов утра являлся ко мне топнуть ногой, подать рапортичку о числе людей в роте (до которого мне, впрочем, никакого дела не было) и спросить: «Что прикажете, ваше благородие?». «Поди домой», — вот весь приказ мой бывало. Солдат опять топнет ногой и пойдет к жене, продавать выработанные ею султаны. Они все этим промышляли. По субботам, как младший офицер, я ездил в ротный двор читать солдатам артикул, который они мало слушали, худо понимали и хуже того исполняли, а я все это называл трудами моего звания. Расскажу для смеха забавную мою на сей счет проказу. Множество дворян служило в полках гвардии в унтер-офицерских чинах, и все наличные обязаны были ходить к слушанию артикула. Однажды по перекличке моей не явился молоденький мальчик из дворян. Артикул читают — его нет; оканчивается чтенье — и он в двери. Я как начальник принял грозный вид и размышлял минут пять, чем бы его наказать за такое пренебрежение к должности? А не наказать нельзя, дабы не пострадала от того дисциплина. Дворян бить нельзя! Что ж делать? Мне пришло в голову наказать его стыдом. Я велел его положить на стол и всем солдатам прощаться с ним, как с усопшим. Комедию эту вмиг сыграли. Офицер приказал, как солдату не слушаться? Мальчика человек сто расцеловали. Он чуть не задохся и едва не сделался вправду усопшим. Проказа моя разнеслась по всему полку, и вместо рукоплесканий, коих я ожидал за мой благоразумный вымысел, подполковник публично назвал меня шалуном, а капитану моему досталось за мои славные подвиги. Разумеется, что я не имел уже охоты повторять тех же опытов моей дисциплины.

 

 

1782

69

14 мая нарядили меня в первый раз на караул в Зимний дворец. Без государыни обыкновенно туда ходили с ротой неполной, три офицера. Старший всегда бывал капитан-поручик. На завтра, 15 число, приходился Троицын день9. Праздник Измайловского полку, для которого государыня изволила приехать в город и остановилась в летнем дворце, куда наряжена на караул с нашего полку полная рота со всеми офицерами и взвод гренадер. В местах присутствия государыни караул менялся каждые сутки, и всякий полк содержал его три дни сряду, кроме Преображенского, который, имея пред прочими баталион один лишний, на четыре дни выходил в караул. С тех дворцов, где не было государыни, караул не сменялся по три дни сряду, итак, я должен был трои сутки прожить в Зимнем дворце, тогда как весь город сосредоточивался около летнего дворца, и там происходили все забавы молодого человека. В первый еще раз почувствовал я неудовольствие службы. Принужденность ее меня раздражила, но поелику обязан я был как новый офицер представиться государыне и благодарить за чин, то меня на одно утро Троицына дня спустили с караула, и я явился в летний дворец, где после обедни представлен был государыне по обряду обер-камергером10, стал на одно колено и поцаловал у нее руку. Потом поворотили меня опять в Зимний дворец, где я и проскучал трои сутки, узнав из этого первого опыта, что служба гвардейская, хотя и немудрена, однако налагает иногда очень скучные обязанности. Сад дворцовый наполнен был целый день народу и гуляк, а я сам-третей с незнакомыми людьми, сидя в четырех стенах, ходил по придворным залам и коридорам. Но по новости моей, признаюсь, что и это меня довольно занимало. По ночам спал я одетый во все тяжкие мои наряды; по утрам принашивали нам придворный чай и кофе в прегадкой, однако в серебряной посуде. Стол дворцовый накрывался для нас два раза в день и всегда на серебре. Блюд ставили много, но ничего в рот взять было нельзя со вкусом. Меду днем пили сколько хотели, по вечерам опять принашивали чай и кофе. Свеч отпускали пропасть, как Для караульни, так и для освещения всех наших постов. Во всякое время Дня прохаживаться мы могли против Зимнего дворца, по всей его набережной на Неве. Уж и это было для меня большое удовольствие. Иногда кого-нибудь встретишь, иногда услышишь отголоски чьей-нибудь серенады на Неве.

Нарочно как будто для того, чтоб я не завидовал своим товарищам, сделался в самый Троицын день сильный пожар на гостином дворе11. Целый день горели ряды, начав с полдня. Все войска и гвардия туда сбе-

 

 

70

жались. Сама царица изволила быть на пожаре, и от этой сумятицы мало было увеселения в городе. Отстояв первый свой трехсуточный караул, я ознакомился и с должностию, и с однополчанами, выучился своему делу и сделался настоящий офицер.

Нас двое новичков было вдруг в одном карауле, я и князь Голицын. Но этот еще был у нас в полку сержантом. Как я над ним величался! Как мне весело было показывать ему свою власть и могущество! Мать его и мой батюшка приезжали каждый день нас навещать в караульню, и я думал, что никто в отечестве так ревностно не трудился в эти трои сутки, как я.

Наступил Петров день12. Императрица всегда праздновала день именин сына своего и наследника престола в Петергофе. Там бывал славный маскарад, и весь Петрополь пешком, верхом, в каретах туда переносился. И меня батюшка возил с собою. Я говорю возил, чтоб показать, что на каждом новом шагу моем в публику руководствован я был отцом моим. Какое очаровательное представилось глазам моим зрелище! Сроду не видавши другой реки, кроме Неглинной и Москвы, я очутился на берегах моря. Бездна вод приводила в изумленье. Фонтаны меня зарадовали. Стеченье народу, подобное облаку насекомых в воздухе, более всего действовало на мое воображенье. Я всегда любил сходбища народные преимущественно всему другому, и самым красотам природы. Натура прекрасна, но она молчит. С людьми я говорю, и они меня разумеют. В тогдашние счастливые годы моей жизни я еще не знал, что они грызут друг друга. Отношении мои к ним так еще были мелки, что я не мог испытать ядовитого жала человеческого. Описание Петергофа не входит в план моего сочинения. Скажу только, что я от всего того, что мне в нем бросилось в глаза, от придворного великолепия, толпы народа, звуков разных музык, тьмачисленных огней в садах и на воде, от яхт, колеблемых морскими волнами, от Самсона, мещущего брызги свои выше всех крышек придворных зданий, словом, от всей пышности и суеты возвратился в Петербург, как из волшебного замка, вне себя, и не мог вместить своих восторгов.

Чтоб сравнять Петербург со всеми европейскими городами, недоставало в нем одного украшения, почти общего в европейских столицах. Набережные его из гранита по всей Неве; прекраснейшие каналы, рассекающие город на несколько островов; мраморные здании Исаакиевской церкви и дворца; протянутые под одну крышку целые ряды каменных домов; царские дворцы; славная решетка Летнего сада, на которую агли-

 

 

1782

71

чане даже приезжали любоваться; широкие и прямые улицы, обширные площади — все сии преимущества столичных городов ставили Петербург почти выше всякого сравнения с каким-либо другим городом Европы. Чего ж недоставало? Монумента. Екатерина рассудила прославить век предшественника своего и создателя сей столицы Петра Великого. Она повелела воздвигнуть ему памятник вековечный13. Лесть придворная шепнула ей, дабы она приняла монумент в дар самой себе от народа. Мудрая жена отвергла льстивое предложение бояр, рекла: «Не мне, а Петру его поставим». Рекла и совершила обет свой. Из гор кремнистых в соседстве Петербурга вывезен ужасной величины гранит и обработан14. О нем сказал в стихах Рубан все, что может только выразить величественную идею сего приношения15. Кто их не читывал с восхищением?

На этой-то природной скале, поставленной на Исаакиевской площади против Невы, верфти и Сената, воздвигнут бронзовый истукан Петра Великого в естественную величину. Он изображен на коне в ту минуту, когда, преодолев все труды, взлетел на каменную гору и, открыв место, на коем построен Петербург, простирает руку на Неву и указывает на Адмиралтейство. Кумир сей, украшающий город более всех его сокровищ, должен был открыться в настоящем годе. Монумент поспел, но до времени огорожен был ширмами. Государыня хотела придать сему случаю всю принадлежащую Петру I славу и пышность. Она для сего назначить изволила 7 августа и сама распорядила церемонию16. Еще доныне не простыл энтузиазм, которым тогда Екатерина умела воспламенить народ свой. Дивясь и ныне лику Петра, — славят Екатерину.

Все полки гвардии и полевые были наряжены в строй. Фельдмаршал Голицын, поседевший во бранех, командовал всеми войсками. Все старики предводительствовали своими полками: Потемкин вел Преображенский, Вадковский шел пред Семеновским. От самого дворца во все улицы расставлены были войска с орудиями. Нева покрыта была яхтами и военными судами. Обе крепости17 ожидали сигнала. Гвардия окружала монумент и по всей площади тянулась шпалерами. На балконе Сената императрица окружена была всеми государственными чинами и рой придворных журчал вокруг ее. Все с трепетом ожидало ее соизволения. Свистнула ракета! Огромные стены, заключавшие монумент, мгновенно пали. Явился изумленному взору своего народа Петр I. Яркое чело кумира воссияло солнечными лучами. Сама природа улыбалась северному полубогу. С этим мгновением воедино раздался во всем городе крик и огласилась вся площадь магическим словом русским «ура!». Отголоски

 

 

72

его разнесли звук свой во все края Петрополя. Полки престрашными залпами приветствовали препрославленного Петра. Гром пушек на судах и по крепостям неумолкно сотрясал твердь воздушную. Воды Невские быстро потекли к морю, возвестить о славе своего победителя. Флот воздвиг широкий флаг российский, знамена покрывали землю, став строем вокруг статуи, и все полки двинулись на поклонение Петру. Минерва северных стран, опершись на балкон, уклонилась пред ликом знаменитого своего предка18, и все гражданские чины пали к стопам его раболепно. Не знаю, может ли быть что величественнее сей картины. Не смею и не могу изобразить ее.

Всем полкам велено было проходить повзводно около монумента и салютовать Петру, потом, идучи мимо Сената, отдавать честь Екатерине. Я шел перед взводом с капитаном Мятлевым. Шествие полков продолжалось часа три. Церемония происходила пополудни, а не прежде вечера кончилась. На что много говорить о бесподобном сем приношении Екатерины? Надпись на камне золотыми буквами в простоте своей все выражает: «Петру 1-му Екатерина II». Все сказано в немногих сих словах. На сие торжественное открытие монумента выбиты были медали и жетоны серебряные. Офицеры, бывшие в строю, получили каждый медаль, а рядовые всех полков по жетону. Так исполнилось великое намерение патриотического духа премудрой монархини, и какой россиянин, не покрыв себя стыдом, забудет столь знаменитый подвиг достойной сподвижницы Петровой.

В сентябре месяце еще была огромная церемония у двора, которой я также был свидетелем. Государыня изволила учредить новый орден святого князя Владимира и сочинила статут его. 22 сентября, день, в который праздновалась ее коронация, назначен был для обновления сего ордена. Все государственные чины съехались ко двору. После литургии и обычного молебна освящены знаки гражданского сего ордена, и государыня изволила его возложить на себя. В то же время учреждена Кавалерская дума из 12 членов. Самые старшие и знатнейшие вельможи ее составили, и каждый из них получил большую ленту Владимирскую со звездою через плечо19. Орден разделен на 4 степени, на звездах надпись: «Польза, честь и слава». Государыне угодно было предназначить сей орден для чинов гражданских, но по времени он сделался общим, обратясь в награду также за военные заслуги20. Действие освящения сего ордена происходило в Капитуле всех российских орденов, для которого особый назначен был великолепный дом под названием Канцлерского. Ничего не упущено для при-

 

 

1782

73

дачи сему церемониалу всей важности возможной, а я только что восхищался, как дитя, всеми этими пышными игрушками двора.

Зима в больших городах есть минута общих увеселений. Где же их больше, как не в Петербурге? Но я в них совсем не участвовал. С октября я занемог и месяца три высидел дома, у меня сделался нарыв под мышкой. Лекарь артиллерийский, который лечил батюшку, добрый и опытный старичок по имени Клавер принялся за меня систематически. Наслушавшись от батюшки, что я золотушен, он захотел меня вылечить совершенно и вместо одного нарыва произвел мне до четырех сряду, один после другого21. Всякий из них надобно было прорезывать, и я, по молодым летам моим, терпел несносную муку. К тому же запрещалось мне выходить из комнаты и менять воздух. Пища моя состояла из одного молочного и растений. Мяса вовсе не давали. Когда Клавер вытянул из меня обильное количество мокрот частыми нарывами, тогда спознакомил он меня и с lapis infernalis22, которым прижигал он дикие наросты, и под конец года только я стал выздоравливать, но рана широкая на руке и красная, как бархат, оставалась у меня очень долго и после нового года под пластырем. Зато сколько я обязан этому старику Клаверу, он так меня вычистил, что с тех пор я никакого признака золотухи не имею уже и от этой проказы совершенно исцелен.

Столь продолжительная болезнь сама по себе мне надоела. К уединению я от природы не склонен, и лишенье петербургских удовольствий еще более меня огорчило. Знакомства я еще не имел, следовательно, никто меня не посещал; я был один в четырех стенах с своим дядькой23, видал только батюшку, которого беседа была мне очень полезна, но нимало не весела, что весьма натурально. Человек в 18 лет редко понимает мужа в 50, редко имеет в мыслях и чувствах что-нибудь с ним общее, а сверх всего этого я потерял случай видеть такое торжество при дворе, в котором я сам мог быть маленьким действующим лицом.

День Введения24 был праздник Семеновского полку. Подобно прочим полкам гвардии, государыня кушала в этот день со всеми штаб- и обер-офицерами того полка, и я бы воспользовался сим новым для меня преимуществом, но я не мог выехать и оттого плакал, как ребенок. Можно ли дивиться малодушию в мальчике моих лет, когда мы видим часто не более похвальное и в таких же обстоятельствах в людях пожилых?

Праздник наш был усугублен торжеством возвращения великого князя Павла Петровича из путешествия его в чужие край25. Проездивши год по всем иностранным государствам, он накануне нашего праздни-

 

 

74

ка прибыл в Петербург. С большою пышностию отправлена церемония его встречи и нашего праздника вместе. Семеновские офицеры все обе; за столом государыни и с нею. Она изволила, по обряду, сама подносить им перед обедом водку, и все у нее цаловали руку. Ввечеру был бал при дворе. Всего этого я не видал и, дома сидя, заливался слезами, воображая себя до крайности злополучным; и судьба, и небо, и люди, а более всех лекарь мой Клавер — все передо мной были виноваты. Но сколь выгодно для нас в молодости то, что подобные печали так же скоро проходят, как и родятся. От вздора станет грустно, от вздора грусть исчезнет.

В Рождество мне позволено было выехать, и я был у обедни во дворце, а 27, по обыкновению, ездил на придворный бал. Прежде оного имел счастие быть представлен их высочествам в их покоях. Все, бывшие на сей аудиенции, допущены к руке. Великий князь целовал мужчин в щеку. Сим кончились достопамятности моего собственного века в настоящем годе.

Прочтя его, кто не согласится со мною, что год сей наполнен был событий для меня очень занимательных. Я вступил в свет, увидел Петербург и блистательный двор российский во всей его славе. Увидел царский род и цаловал руку всего августейшего дома, ознакомился с суетами большого света, вкусил его забавы, принял новый и лучший род службы, поравнялся со всеми молодыми людьми одного со мною происхождения, стяжал новые опыты, кои развернули во мне душевные способности, озарился новыми наставлениями моего отца, кои укрепили мой рассудок, приобрел вкус к занятиям полезным, вылечился от детского продолжительного недуга. Новая кровь полилась в жилах моих, новые соки улучшили физическую мою жизнь. Но все это купил я дорогой ценою — лишился благодетеля и расстался с родиной. Если класть то и другое на весы правды, удаля предубеждении, то едва равняется ли приобретение потере. Но где совершенство! Увы! Его нет в мире. Оставим химеры и выучимся верить, что радости наши и печали суть только ступеньки той лестницы узкой и крутой, по которой мы шагаем от ничтожества земного бытия нашего к существованию вечному в другом мире.

 

1783

В самый первый день года наряжен я был на караул. Рука у меня еще болела, и рана была не закрыта. К несчастию, морозы стояли сильные, и я много рисковал, но, выехавши на святках ко двору, я почитал преступ-

 

 

1783

75

лением против чести пользоваться удовольствиями жизни, не неся наравне с прочими тягостей службы. Батюшка, одобряя мое побуждение, позволил мне отправить караул в надежде, что, из уважения к моей продолжительной болезни, окажут мне некоторое снисхождение, то есть позволят дойтить до места в капоте и поберечь руку от простуды. Тщетная надежда! Капитан, некто г. Левашов, брат родной нашего майора, который командовал караулом, был человек без малейшего о службе понятия и деревянного сердца. Он считал, что дисциплина постраждет, если он от первого под собой чиновника до последнего солдата не замучит строгостью военного этикета, и для того приказал от самого полку до дворца идтить всем офицерам в одних мундирах, несмотря на то, что когда увеличивался мороз до 15 градусов, государыня сама позволяла развод отправлять без всякой церемонии, просто. Для нее сберечь человека казалось гораздо полезнее, нежели двести одушевленных существ заморозить для того только, чтоб против своих окошек показать народу кукольную комедию. Прошу прощения у всего российского воинства, но мне всегда казаться будут их разводы и вахтпарады настоящим ребячеством. Тогда мороз был в 26 градусов. Левашов вел нас по всему городу церемонным шагом1. Я не привыкнул еще выдерживать суровость воздуха, да и с раною своею терпел более всех прочих. Нечего было делать, как повиноваться! Дошедши до дворца, мы просто сменили караул и, отстоявши сами в оном сутки, воротился я домой назавтра благополучно. Слава Богу, что это гвардейское дурачество (я не назову его никогда иначе) не произвело последствий и что холод не подействовал на мою руку. Сам лекарь мой старик Клавер ужаснулся, узнав мою отвагу, пенял батюшке, вдвое пенял мне и, если верить его опытному заключению, то я мог от этой шутки быть вечно без руки. Тяжело и на минуту зависеть от человека без разума! Я понимаю, что на приступе и штурме можно и должно иногда глядеть на людей как на простых животных. Философия отвергает это зверское правило, но военная наука допускает его, ибо в войне логика не у места. Но за развод у дворца, за простой развод, конечно, безбожно заставить себе подобного и простуду вытерпеть, не только подвергать вечному уродству. У Левашова была своя тактика. Слава Богу, что мне так легко с рук сошло.

Батюшке угодно было за потерянную мною зиму и за продолжительную болезнь сделать мне сильное удовольствие. Он знал мое сердце, мои чувства и дозволил мне проситься в отпуск в Москву, месяца на 4. Это для меня подарок неоцененный; этим отец мой готовил и матушке

 

 

76

радость чрезвычайную. В гвардии отпуски были очень легки, иногда и на год увольняли офицеров. Полк находил в том свои выгоды. Комплектного числа офицеров было слишком много для службы обыкновенной, сверх того всегда были заштатные офицеры, но все на жалованьи. От роспуска их оставалось жалованье в полковой казне, и тем наполнялся экономический капитал, способствующий разным изворотам. Полки всегда были богаты и могли выносить некоторую роскошь в мундирах солдатских и прочем. Я попросился на 4 месяца, но старший подполковник Вадковский заупрямился. Младший, граф Брюс, который всегда был с первым в перекорах, настоял в удовлетворении меня, и я получил отпуск по июнь. Эти два генералы наши не могли жить дружно; чего хотел Вадковский, тому противился Брюс, и в таком междоусобии властей каждому легко было достигать своей цели, поставя одного против другого. В половине генваря простился я с батюшкой, заключа с ним условие всякую почту уведомлять его из Москвы о моем провождении времени. Клавер снабдил меня некоторыми наставлениями насчет моей руки, которую надлежало еще лелеять и на которой доныне признаки страдальчества ее очевидны. 16 генваря в ночь полетел я на тройке почтовых в Москву и 19 числа приехал в столицу. При первом взгляде издали на золотые маковки наших церквей, на крест Ивана Великого сердце мое забилось, и я едва усидел в кибитке.

Кто научит меня описать чувства, наполнявшие душу мою, когда я увидел себя в объятиях матери и сестер? Увидеть свою родину есть удовольствие неописанное. Матушка, сестры, люди, домашние, все плакали от радости, видя меня паки в родительском доме, в новом чине, в новом совсем положении; я сам делил общие слезы, но они текли от восторга и не могли быть вредны. В Москве я живал сердечною жизнию, хотя в ребячестве, но я наслаждался некоторыми общими забавами. В Петербурге я был очарован, это правда, великолепием города, богатством вельмож, убранством стен их, но с людьми я нисколько не сблизился. Болезнь моя препятствовала мне сделать приятельские связи. Петербург для меня был еще иностранный город, а Москва — родина! Какое важное преимущество! Тут я родился, вырос, воспитался и жить начал. Где тот пасынок природы, который не обрадуется, войдя в свою хижину, не улыбнется, увидя родных, кровных, даже стены жилища прежнего? После первых движений радости я учредил свой новый род жизни. Уже я был не ребенок, уже не ходил за мною по пятам дядька мой Степан, и мне предоставлена была полная свобода в выездах. Офицер гвардии

 

 

1783

77

в Москве значил много, и я всеми его преимуществами желал воспользоваться.

Все время отпуска моего прошло благоприятно. Я всюды ездил и ни одного не пропускал публичного увеселения. Более всех прочих нравился мне клоб. Каждый вторник в нем были балы, я не пропускал ни одного, приезжал всегда первый, уезжал последний. Здесь я приобрел тот вкус к рассеянной жизни, который доныне обладает мною. Любил всечасно быть с людьми, особенно по вечерам. С утра я бывал всегда занят дома. Я имел врожденную охоту к упражнениям словесных наук и, хотя не имел уже учителей, не хаживал в школу, однако занимался дома один, читал наиболее философические книги, писал стишки, но не смея еще их никому показывать, и в надежде, что италиянский язык не будет мне стоить никакого труда, потому что я знал латинский и французский, принял учителя по часам. Но, поучась у него месяца три, не перенял даже простого разговора и не умею ни слова молвить по-италиянски. О Метастазиях и Тассах говорить нечего, я никогда не достиг до разумения сих изящных авторов. Дивлюсь доныне, как я мог так тупо успевать в италиянской грамоте, зная совершенно два другие наречии, из коих этот выкроен. Но, может быть, большое на сие влияние имела сторонняя причина, которая скоро объяснится и от которой родилось во мне желание учиться по-италиянски. Я платил только за уроки, а путем не заимствовал из них ничего.

В шуме московских веселостей созрело мое сердце и первой страстию закипело. Я не знал еще, что такое женщина, поверьте мне в этом. Право, я не лгу, да и кого мне здесь обманывать? Может быть, воздержание, слишком строгое от худого понятия настоящей вещи, произвело во мне свойство пылкое и влюбчивое, которое во всю молодость мою меня отличало.

Между родственниками нашими привыкнув посещать чаще всех княгиню Меншикову, тетку мне по отце, я влюбился в одну из ее дочерей. Она имела двух. Старшая была проста, другая, напротив, очень остра и любезна; обе пригожи. Меньшой было 13 лет, старшей едва 15, и младшая меня занозила. На что мне описывать состояние сердца человеческого в первой его страсти; всякий, кто читать меня станет, верно, ощущал его. Я ежедневно более и более разгорался. Ни о чем не думал, как об А<лене>2, никого не искал кроме ее; вместе с ней забывал всех, розно с ней скучал всем на свете. Тетка моя была дама очень умная, но глядела на наше обращение без догадки и радовалась, что между нами, как

 

 

78

между родни, держится старинная связь приязни. Ах! Как мы далеки были от того чувства, которое нам приписывали! Мы не по родству, а по взаимному свободному влечению сердца друг друга везде искали и не могли ни на минуту почти без тоски расстаться. Оставим лишние подробности. Видаясь всякий день, мы так между собой сделались коротки под покровительством прав родства, что нас трудно было разорвать. Отгадывайте наши потаенные поцалуи, скромные шепоты, записочки любовные, отгадывайте игру взглядов, разговор немой, все, все подобное; может быть, вы лишнего ничего не придумаете и во всем придется мне признаться, но — ничего более... решительно, по чистой совести, со всеми клятвами веры — ничего более.

Тетушка езжала к нам каждый день и любила играть в карты. Матушка скучала одна без отца моего и рада бывала кому-нибудь, чтоб сделать партию. Один молодой человек, князь Волконский, влюбившись в среднюю сестру мою, свел со мною знакомство и, чтоб видеться с нею чаще, охотно соглашался быть третьим в рокамболь или в три. Разумеется, что он как посторонний человек не мог быть так свободен у нас в доме, как дозволялось мне по причине родства с моей кузиной, но, чтоб только пользоваться ежедневным свиданием с сестрой моей, князь Волконский, под видом чистой приязни ко мне, оказывал к пожилым нашим барыням всякое снисхождение; итак, как скоро вечер настанет, явятся к нам князь Волконский и тетка моя. Матушка сядет сам-третей с ними в карты, сестра большая подсядет к ломберному столу, а я уведу маленьких кузин обеих в свою комнату или в залу, и там, в беспрестанных резвостях, взаимно Алена и я утончались в науке любовной страсти, меж тем как мои другие сестры и ее старшая забавлялись около себя в общем нашем семейном круге.

Никакая любовь не продолжается без своих препятств, и наша имела свои тучи. Не матери нас беспокоили, они, полагаясь на наше ребячество и родство, ничего худого в связях наших не подозревали, но старшая моя кузина Лиза, к несчастию моему, почувствовала ко мне склонность и требовала взаимности. Я всеми чувствами принадлежал сестре ее и не мог ей отвечать; но мать ее боготворила, баловала, тешила во всем и, чтоб видеть их у нас всякий день, надобно было угождать Лизе, дабы та убеждениями своими привозила мать почаще в наш дом, и так я притворялся быть влюбленным в Лизу, а делился между обеими. Но Алена знала свою сестру и сама для получения свободных свиданий со мною поощряла меня несколько сноравливать Лизе и казаться ей страстным.

 

 

1783

79

Вот какие интриги вселяются в ребячьи головы. Сколько тут планов, замыслов и лукавства! Все это нам удавалось, мы оба прекрасно роли свои играли. Алена имела мое сердце и ласки, а Лиза только последнее, и то с большим принуждением, чего, однако, она, по простоте своей, к счастию нашему, не примечала. Учитесь, отцы, воспитывать детей, не презирайте возрастом! Любовь никого так к проказам не влечет, как лицо без бороды или седую голову. Рассуждая теперь о сем как о прошедшем и не опасном уже обстоятельстве, я вывожу следующее правило для себя на будущее время жизни моей, понеже я отец и сам начинаю уже иметь детей. Ничего нет опаснее, как излишняя доверенность к союзам родства. Нравы уже портятся, и система предков наших уже во многом не годится. Свидании, слишком свободные, между родственниками становятся опасны. Любовь везде свой путь проложит, и я скорее допущу моих детей свести знакомство короткое с чужими, нежели с родней. Пусть нигде осторожность моя не предупредит любовного зла, но ежели ему быть — между чужими. По крайней мере, там брак может и худое наконец поставить на правильном основании. Растеряются, может быть, некоторые выгоды, но главное спасти можно — добродетель и непорочность. А с ближней родней, где брак запрещен законом, какими мерами поправит отец злоупотребление свычки и успехи взаимной склонности? Тут выбор всегда тяжел: или беспорядок противузаконный, или гибель милого детища. Мой собственный опыт заставил меня, когда обольщение прошло, извлечь из него сие правило.

Любовь научит хитрости. Италиянский мой учитель ходил давать уроки Алене. Он перенашивал наши цидулочки и учреждал между нами свиданьи. Ему платили деньги и там, и здесь, а учились мы оба, как можно вообразить, очень плохо. Вот отчего я и Метастазия никогда не мог понять. Вздумалось мне для усиления страсти сделать у себя в доме маленькое театральное увеселение. Ничто так не соблазнительно для детей, как театр. Репетиции служат предлогом к свободному свиданию, и за кулисами, без свидетелей, под видом роли, можно многое выучить и постороннего. Сделали между собою заговор вытвердить какую-нибудь комедию. Оставалось на это согласить матушку и исходатайствовать ее дозволение. Она до чрезвычайности меня жаловала. (Какая мать не ослеплена своим сыном?) Чтоб надежнее успеть в предприятии, я придумал сам сочинить оперу и написал ее очень скоро. Но Великий пост приближался, и, по набожности матери моей, трудно было мне ожидать успеха.   Я   следующим   образом   отвел   это   препятствие.   Приходилось

 

 

80

батюшкино рождение. Я предложил матушке желание мое праздновать этот день и в комнате своей, поставя из ширм образец театра, сыграть на нем моего сочинения оперу. Долго колебалась она на это согласиться, но выбор дня и мое сочинение превозмогли, и она, из нежной ласки ко мне, дозволила исполнить мое предприятие. Тотчас театр у меня скипел, роли розданы, актеры и актрисы учатся. Кроме нашей семьи, никто в этой затее не участвовал. По числу лиц домашних ввел я и роли. Милая моя Алена представляла мужской характер, а для женских ролей оставались две мои сестры меньшие и Лиза. Большая моя сестра и мать крестная была уже не в нашем возрасте и не могла делить наших детских забав. Разумеется, что я играл любовника, и, чтоб отвести всякое подозрение, дал роль любовницы сестре своей Анне, но между тем, сочиня оперу, так расположил сцены с умыслу, чтоб можно было мне почасту быть за кулисами с Аленой, и, когда прочие актеры наполняли театр, мы с ней вдвоем протверживали за кулисами свою настоящую пиесу и нередко забывали даже время своего выхода на сцену. Никто нескромности нашей не примечал, потому что мы были вне подозрения. Сколько уловок в ребятах! Хоть бы самому опытному человеку так расположить случаи в свою пользу, как мне здесь удалось управить ими. Любовь всему мастер! Наконец настала заря счастливого для меня дня 2 апреля. Представление назначено в 6 часов. Зрителей было меньше десяти человек: мать моя с сестрою, тетка, князь Волконский и домашние барышни. Но на что нам публика? Весь мир для меня состоял тогда в одной Алене. От часу более я в нее влюблялся и взаимно был любим. Зрелище удалось, опера прекрасно разыграна и прекрасно пропета. О сочинении говорить нечего, очень плохое произведение! Первоученка3! Главная цель достигнута: свидании за кулисами были часты, пламенны и продолжительны, — довольно! Прочее все для нас двух было равнодушно. Хвалили ли нас или нет, много ли, мало ли нам били в ладоши, мы были заняты с Аленой лишь собою, и взгляды наши составляли основу нашего блаженства.

Так-то обольщается молодость! Всякое ее чувство кажется ей вечным, всякое ощущение истинным. Ничего нет очаровательней любви, когда бьется от нее сердце 19-летнего мальчика.

Скоро прошел мой отпуск, как миг пробежали те пять месяцев, кои прожил я в Москве. Приближился срок явки в полк, и я, утопая в слезах, обнял в последний раз Алену. Прощаясь, мы условились друг к другу писать еженедельно. Меньшая сестра моя была общей нашей наперсницей, но, дабы от нескромности не произошло огласки в семействе,

 

 

1783

81

письма ее должны были адресоваться на имя моего дядьки. В каждом пакете домашних писем на мое лицо, который батюшка вручал мне неприкосновенно, находил я грамотку на имя Степана Куликова и, распечатывая ее в уединении, читал строки, пламенным пером писанные, отвечал на них так же. План сей удачнейшим образом исполнен.

Но я еще не в Петербурге. Поговорим о дороге. Кажется, недалеко, три-четыре дня езды. Чему тут случиться? Как ручаться! Иногда день один больше переживет случаев иного целого года. Вот что со мной случилось на пути. Приняв благословление моей родительницы и расцеловав по-братски сестер моих, отправился я в Петербург так завременно, чтоб мне дни за три до срока явиться к должности. В первый еще раз удостоясь получить свободу от полкового начальства на четыре месяца, я хотел показать себя достойным сей доверенности и не просрочить ни одного дня, как то делали многие. Рассчитывая время, я мог себе позволить некоторую медленность в дороге и тем сделать ее для меня покойнее, ибо экипаж мой состоял в простой русской кибитке. Знал я, что в Твери жил некто г. Ч<ириков>, старинный приятель отца моего. Он тут имел гражданское место и со всем домом поселился. Ехавши в Москву, я торопился в отчизну, мне не до того было, чтоб навещать сторонних людей по губерниям. Но теперь, когда разлука с Аленой представляла мне всю вселенную пустыней, куда было спешить? Итак, я в Твери остановился переночевать у Чирикова с намерением твердым назавтра чем свет уехать! Друзья отца моего очень мне обрадовались, но, на беду, в тот самый день был бал у тамошнего губернатора г. Лоп<ухина>4. Хозяева мои не могли остаться дома; меня как ни уговаривали, я был неумолим. На что мне балы, на которых нет моей владычицы? Я остался дома. Они уехали. Не трудно отгадать, что г. губернатор, узнав о приезде офицера гвардии в город, желая умножить круг плясунов (а их в провинциях всегда бывало мало), прислал с приглашением ко мне ординарца. Приличие, сей  деспотический  закон  общежития,  поставило  меня  в обязанности явиться на праздник. Не прошло часа, и я уже танцую кадриль с хозяйкой. Жена г. губернатора была дама молодая, пригожая, милая в обращении. О проклятый бал! Приехал здоровый — отправился домой раненый. Москва на несколько дней осталась в тумане, и под лучами нового солнышка сердце мое новым огнем закипело. Словом, я в г-жу Лопухину влюбился. Вместо одного вечера зажился в Твери, беспрестанно был в доме у губернатора. На всех гулянках с ним, в городе и за городом. С тех пор заметил я в сердце моем особым карандашиком город Тверь,

 

 

82

Волгу, пристань, тамошние съезды, веселости и проч., и проч. и, посредством одних глаз и языка, которым я молол всякие приветствии моей Дулцинее, был блажен стократно в сутки. Я до того дожил в Твери, что приятели отца моего, у которых я только квартировал и почти вовсе с ними не видался, выжили меня из города и принудили ехать далее. Прости мне, читатель, сей эпизод в поэме первой моей страсти. Но увы! Приготовься к чрезмерному снисхождению. Много будет подобных.

Приехавши в Питер, выдержал грозный приступ батюшкин, который любил, чтоб всякий, а паче сын его, свято сохранял обязанности свои по службе. На вопрос, для чего я дни три просрочил, разумеется, что я свалил всю вину на его тверских приятелей, кои меня задержали. Доносов я не боялся, и все обошлось очень хорошо. В полку никто не заметил, что я просрочил, это уже не ставилось в проступок, тем более, что казна вычетом жалования находила свои счеты. Вступил я по-прежнему в должность, стал ходить в караулы, на дежурство ездить в полк, опять по субботам читать артикул солдатам и обработывать все эти пустые наряды, кои назывались тогда службой. Переписка моя с Аленой оживотворяла меня каждую почту. Я читывал по сту раз ее письма, писывал целые тетради взаимно, и весовые деньги5 составляли одну из важнейших моих издержек. Она не знала ничего о моих тверских проказах, может быть, и от меня такие же были скрыты с ее стороны, дело в том, что мы еще были оба в очаровании, и волшебный круг, который около нас любовь очертила, не потерял своих признаков.

Осень произвела несколько происшествий публичных, в которых и я принял участие. Сентября 22 при праздновании годичного торжества новорожденному ордену святому Владимиру, пожалован был с малым числом других чиновников и отцу моему крест сего ордена 3 степени. Отличие сие, скажу искренно, ни его, ни домашних не обрадовало. Ему хотелось не ленточки ничтожной, а видного места вне Петербурга, на котором даровании его могли бы получить больший круг деятельности, чем в казначействе у хранения талеров и ефимков в сырых кладовых, от которых простуды и ревматизмы одни доставались в награду за излишнюю ревность, а отец мой не знал пословицы старинной «через пень колоду валить»; он любил труды полезные без роздыха. Но когда не дают того, чего желаешь, надобно радоваться и тому, чего не просишь.

В октябре скончались два большие чиновники в Петербурге, фельдмаршал князь Голицын и начальник наш Федор Иванович Вадковский, оба почти в один день кончили свое пребывание в мире6. Первого хоро-

 

 

1783

83

нили с большою церемониею. Все войска были в строю. Командовал ими дядя мой барон Строганов. Смерть моего подполковника напомнила мне мою первую потерю в этом роде. Как сменить их между собой! О Крымском я и под старость буду плакать. Каков был Вадковский, таких людей на свете тысячи, и я даже не вздохнул по нем. Погребение его также произведено было с особенною церемониею. Весь Семеновский полк выведен был в парад к Невскому монастырю, и телу отдана была честь троекратным ружейным огнем. Последняя почесть, с которой опустился гроб в яму и там сгниет, как и труп последнего обывателя в простом саване. Мало слез и сожаления оставил по себе г. Вадковский. Многие наши братья офицеры в самое шествие процессии, салютуя эспонтонами7 гробу, с черными крепами на руках, шпаге и шляпе, словом во всем наружном трауре,   какой  только  могли  выдумать  человеческие  обряды,   ворчали сквозь зубов эту смешную французскую песнь, которая на беду Вадков-ского похорон была в городе в большой моде: «Malbrough s'en va en guerre, miron ton, miron ton, miron taine» и проч.8 Знак особенной печали! Весь город, однако, был приглашен на похороны, и я кучу карточек наряжен был развезти по разным домам. Начальство над полком принял по порядку граф Брюс, который давно уже ждал сей почести, как ворон крови.

Еще тело моего начальника не остыло на столе, как удалось мне наслаждаться новым удовольствием, которого и самые приличии печали не могли меня лишить. Зимой, обыкновенно, у двора великого князя давались два бала в неделю. Один по вторникам в городе, другой по субботам на Каменном острове в увеселительном его дворце. На эти балы постановлено было правилом всегда, по воле государя наследника, наряжать   по   два   офицера   с   полку   гвардии   по   очереди,   и   именам   их подавались в тот день государю записки. Смерть нашего подполковника не могла препятствовать сему наряду. Надлежало нарядить двух офицеров и с нашего полку. Досталось ехать мне. По справедливости говоря, я бы, может быть, отговорился от такого наряду, если б мне было Вадковского жаль, но как для меня все было равно, жив он или умер, и к тому же поелику в мои тогдашние лета притворство мало человеку свойственно, то я без всякого лукавства обрадовался наряду и был на блистательном бале городском у его высочества, где так меня все завеселило, что я за верх блаженства бы почел и всякий раз туда ездить охотой.

Многие офицеры гвардии имели лестное преимущество быть приглашаемы на все балы однажды навсегда, но я еще по очереди только и по наряду полковому, а не по зову на лицо, мог пользоваться этой честью,

 

 

84

следовательно, никаким образом не мог я напрашиваться за других, дабы отдающих мне свою очередь не подвергнуть предосудительному о себе замечанию.

Мимоходом молвлю два слова и о славном пожаре, на котором я при трубе заливной играл важную ролю. Сгорел сахарный завод. Пожар продолжался почти 24 часа. Во всю ночь я не засыпал, а побуждал людей, мне вверенных, действовать. Мне казалось, что я важную оказывал услугу отечеству! Я похож был на эту муху, которая, сидя на носу у вола, думала, что ею приводится в движение сие огромное животное9. В первый раз еще в жизни мне довелось, не ложась спать, увидеть восходящее солнце и уснуть около полден на другой день. Как не назвать этого подвигом и прямою службою? Я пришел домой совершенно собой доволен, но постель моя доказала мне, что я только утомлен, и я на ней выместил весь пожар Морфею.

Слышу упрек: для чего такими мелочами я наполняю свою Историю? Следующее примечание меня оправдает. Если человек станет всякое прошедшее событие применять к настоящему его положению, то, верно, он никогда ничего не заметит в жизни своей, ибо что ребенку кажется важным, то в двадцать лет считается игрушкой, на что молодой человек или муж совершенный смотрит с уважением, то самое старик почитает вздором и пустотою, а по сей посылке продолжая рассуждение, должно думать, что душа, переселившаяся в вечность, если б могла взглянуть на прошедшее время жизни своей долу, то бы и все замыслы свои в мире презрела как самую низкую суетность. Впрочем, я уже сказал и повторять не соскучу, что я не книгу сочиняю, а пишу простую повесть о самом себе и так, как сам я мыслил и чувствовал в разные мои возрасты.

Жизнь моя в Петербурге вообще была гораздо для меня полезнее московской. Там я ездил всюды. Здесь, хотя забав было и много, но батюшка с умеренностию позволял мне ими наслаждаться, а к тому же, будучи один дома по вечерам, он любил делить время со мною. Мы беседовали о разных нравственных предметах, он открывал мои наклонности, направлял путь моего сердца и разума, и для меня провождение времени с ним обратилось в наилучшую школу. Мы часто читывали вместе и рассуждали о содержании книг, между нами происходили иногда споры, и посредством их очищались мои идеи. Более всех прочих занимала батюшку книга Иоанна Масона «О познании самого себя»10. Я ее прочел ему от доски до другой раза два. Признаюсь, что на то время мне не без скуки было угождать такому родительскому соизволению, но после

 

 

1783

85

очень рад был я и сам сему принуждению. «Стерпится, слюбится» — эта пословица совершенный аксиом. Изредка я езжал в знатные домы. С женщинами обращался скромно и все издалека, следовательно, Петербург не способен был изгладить из памяти моей московских воспоминаний о тамошних удовольствиях. Я по одной наслышке верил, что здесь весело, но истинное веселие чувствовал в одной Москве, а потому, согласно с пословицей, как волка ни корми, он все к лесу глядит, и я все мечтал о способах опять побывать в отпуску и видеться с Аленой. Обстоятельства сами к тому подали случай. Дядя мой родной генерал Ржевский скончался в Москве ноября 2711, и мать моя приняла живейшее участие в печали сестры своей. Горесть ее, болезни и разлука с батюшкой требовали сильного развлечения. Свиданье со мной представилось наидействительнейшим к тому средством. Другим печаль, а мне радость. Признание сие не много делает чести моему благоразумию, но кто не согласится, что для сердца в двадцать лет любовница сто раз дороже дяди? Смерть последнего открывала мне дорогу к первой. Батюшка приказал мне проситься в отпуск. Тогда граф Брюс был в отлучке, правил полком г. Левашов. Ему позволено было увольнять офицеров не далее мая. Паспорт мне дан до 1-го числа, и 7 декабря я уже был на большой московской дороге.

Отдавая здесь последний долг памяти дяди моего, скажу, по общему мнению о нем, что армия лишилась знающего генерала, мужа искуснейшего в тактике и даже писателя по военной части. Многие рукописи его сие доказывают12. Он был храбр, отважен, рассудителен, сын почтительный, хороший брат, хлебосол роскошный, настоящий эпикур и наполнен ума острого, блистательного. Вот весь его панегирик. Не смею за пределы этой рамы пустить моей кисти, дабы не навести слишком много тени на хорошие места моего рисунка. Остановимся, следуя латинской премудрой аксиоме, которую, однако ж, я не обещаюсь распространить в Истории моей на каждого так снисходительно, как на дядю: de mortuis aut bene, aut nihil*.

До Москвы я ехал пять дней прекрасным зимним путем, однако торопился, был влюблен, скакал без памяти. Отчего же так долго? Иные подумают, что старый эпизод задержал в Твери или новый в другом месте. Семьсот верст великое поприще! Есть где споткнуться. Совсем нет. Здесь кстати показать черту моей физики. (Подобным образом я и всегда буду сам себя описывать при каждом случае, где говорить о свой-

* о мертвых или хорошо, или ничего (лат.).

 

 

86

стве моего характера и темперамента будет прилично.) Я не могу ездить по ночам оттого, что я не могу уснуть во время движения, мне надобно лечь и быть покойну, иначе я не усну. Я с ребячества таков, и курьером не судила мне быть природа. Из всех физических потребностей ни одна мне так не необходима, как сон. Я способен сутки не есть, не пить, способен вытерпеть всякое изнурение, работу, труд, но не спать в сутки часов шесть никак не могу. Если когда со мной по нуждам службы моей это и встречалось, то всегда за пропущенную ночь вымещал днем и, проведя сутки круглые без сна, я бывал болен. Такова моя натура. Следовательно, в дороге, куда бы я ни ехал и как бы ни спешил, но придет ночь, и я ложусь в избе спать. Я неприхотлив был насчет квартер: ни гады, ни животные хозяйские меня не беспокоили, ни жар, ни дым, лишь бы лечь и спать. Сверх того заметить надобно еще странность — я боюсь по ночам ездить. Оптика глаз моих очень ограничена. В потемках все предметы меняют вид свой, я не то вижу, что есть, а то, что воображению моему кажется. Боюсь везде оврагов, косогоров, повозка всегда мне кажется на боку, и я не умею иначе ездить ночью, как шагом. Вот причина, по которой в лучшее время года в России, то есть зимою, когда на санях всякий поспевает в Москву из Питера в трои сутки, а часто и скорее, я долее езжу, нежели осенью в грязь и летом в жар, потому что дни коротки, а я только во время дневного света езжу. Но зато днем никто у меня не ускачет, я мчусь как бешеный, ничего не боясь, во все глаза гляжу на дорогу, остерегаю кучера и лечу как вихрь к своему предмету. Экипаж мой всегда простая кибитка, но, не терпя духоты, я в нее сажаю слугу, а сам всегда на блучку трясусь, и никакие горы мне не страшны. Вот коротенький рисунок меня в дороге.

Начавши сей год в Москве, я его в ней же и кончил одинаково приятно, одинаково весело. Восторги мои еще не переменили своего предмета, я все еще любил страстно Алену. Увидясь с ней, я паки воспылал ею. Траур препятствовал нам публичные выезды и забавы, но с родными видеться нет помехи; итак, у опечаленной моей тетки я имел, под предлогом участия в ее горести, ежедневные свидании с моей возлюбленной, и, нигде еще не встретясь с ней в публике, ни она, ни я не могли приметить, что в этом большом мире, который зовется светом, мы уже весьма близки были друг друга заменить без труда. Этот опыт предоставлен был в книге коловратностей светских для нас двух в будущем году.

Настоящий кончился приездом в Москву дяди моего барона Строганова, который на короткий срок отправился в отпуск только для того,

 

 

1784

87

чтоб навестить сестру свою овдовевшую и мать мою. Смерть, как говорят, животы окажет. После Ржевского оставалось три дочери, девушки, и, хотя много кричали о наживах его в Польше, однако состояние по нем осталось весьма умеренное и такое, которое даже, без пособий сторонних, для изворота в долгах не могло бы быть достаточным для такого широкого дома, какой привыкли они содержать при жизни главы семейства. Все это побудило дядю, который искренно любил сестер своих, а паче мать мою, приехать самому взглянуть на положение осиротевшего семейства. Приезд его и мой очень матушку обрадовали, и это несколько облегчило тяжесть ее разлуки с батюшкой.

 

1784

По докладам нашего полка досталось мне в новый год в подпоручики. Батюшка меня о том уведомил, и я очень обрадовался. Между тем дядя мой уехал в Питер, но горесть разлуки с ним была вознаграждена для матушки скорым свиданием с отцом моим.

Прожив три года в Петербурге, отлучен от семейства и, следовательно, от средств поправить свое состояние, видя, напротив, что, живучи на два дома, имение приходило день от дня более в упадок, батюшка почувствовал нужду бросить службу, которая никогда ему не благоприятствовала, и возвратиться к своим домашним. Стоический нрав его не мог быть приятен людям его века, кои начинали уже все ставить ни во что из корысти и видов своих. Надежды переменить место, приближаться к своим пенатам оказались пустыми, они основаны были на одних посулах больших бояр, которые, суля другим золотые горы, думали только о себе и пожинали при случае собственное свое благо. Итак, батюшка подал просьбу об увольнении. Отставка его не сопровождалась никакою за труды его признательностию. Он не получил ни чина, ни пенсии и, дав отчет во всех суммах, коими он распоряжал, удовлетворительный, получил одно приветственное письмо от генерал-прокурора в награду за трехлетние труды свои и с этим бедным сокровищем, истратив множество своих доходов в Петербурге, испортив много крови, приобретя завистников кучу и расстроя здоровье, возвратился он в родительское гнездо наше, в Москву. Скоро после отставки его было гражданское производство, и ему досталось бы в высший чин, но как узнать извороты дворские? Тогда все ведал один Безб<ородко>, все делалось в статском

 

 

88

мире по его мановению. Батюшка был, может быть, и слишком горд, ждал всего от одних своих достоинств и никогда не хотел слоняться в сенях больших господ, и оттого был брошен. Где и когда истинное безмездие иначе было награждаемо? Скажут ли, что можно при казначействе нажить? Отвечаю. Пропустя в три года несколько миллионов не бумажных денег, а звонкой монеты через свои руки, мог и отец мой, как видели после из учащенных опытов, покупать деревни, подобно многим другим. Но признательности к прямым заслугам давно уже не было в России! Батюшка отставлен в феврале и в марте обрадовал семейство свое приездом в Москву. Все мы кинулись в его объятии с душевным удовольствием. Матушка без памяти была рада, супруг ее был всего для нее дороже, и скоро туманы политических паров стали пропадать на лице отца моего. Чудно, что человек никогда не умеет предпочесть истинных благ своих и удовольствий настоящих в жизни мечтательным вымыслам своего воображения! Честолюбие почти всякого более льстит, нежели спокойная домашняя жизнь. В такой борьбе естественных наших чувств с химерами надменного сердца как можно быть счастливу в мире?

Пока батюшка, устроивая свои обстоятельства еще в Петербурге, готовился приехать к нам, и я не без цели жил в Москве. Сердце мое испытывало свои тревоги. Оно не умело любить без ревности. Хотя переписка моя, и довольно продолжительная, с Аленой обеспечивала меня совершенно насчет ее склонности, но разве любовники всегда пишут то, что чувствуют? Подобно поэтам, они вечно горят, и часто на душе у них не то, что летит с языка. Не надобно почитать этого всегда лукавством. О! совсем нет! Влюбленный зависит от воображения своего, и как оно представляет ему вещи, так он их и сам передает; обманут сам, он обманывает другого, но это не хитрость, а простое обольщение, которого в личину порока одевать не должно. Станем судить о сердце человеческом без предубеждения. Я писал несколько месяцев к Алене, не упоминая о тверской своей неверности. Могло и с нею то же случиться и — увы! — к несчастию моему, в самой вещи случилось. Она была молода, умна, мила, но ветрена и рассеянна. Беспрестанные свидании со мною одним, чему, как я уже изъяснил, причиною было родство, много способствовало к развитию сердца ее в мою пользу, и первая любовь ее обращена была ко мне, но я был дурен лицом и долго действовать на воображение ее не мог. Первое свидание с другим мужчиною должно было разорвать нашу связь непременно. Так и случилось. Она в ту зиму начала выезжать в большой свет в публичные собрании, встретила кучу людей моего

 

 

1784

89

пола, сравнении все были не в мою пользу. Пусть позволят, однако, несколько нарушить скромность и отнести сие к наружности, ибо я не мог ниже всех себя ставить в другом отношении. Алена выучилась кокетствовать, заманивать с умыслу в свои сети волокит, и когда я с ней встретился в собраньи, то не трудно было мне приметить, что уже я первого

места не занимаю в ее сердце.

Ревность слепа и ничего одумывать не умеет. При первом подозрении я стал досадовать, от досады родились упреки, от упреков моих она почувствовала ко мне остуду. Холодность ее произвела во мне отвращение к ней, и, наконец, явный раздор прекратил очаровательные минуты взаимной нашей друг к другу склонности. Но поелику я пламеннее любил, нежели она, следовательно, я искал отмщения. Какого же? Мне хотелось унизить ее пред самою собою и восторжествовать над ее ветреностию. Я требовал на сей конец последнего с нею свидания глаз на глаз. Она не имела права мне в нем отказать. Мы съехались дома, и я, собрав перед ней кучу ее писем, кои хранил как самую редкую драгоценность, требовал, чтоб вслух при мне она каждое прочла сама. Румянец часто играл на щеках ее. Я чувствовал многократно, что готов снова упасть к ногам ее, но испытание сие должно было достигнуть своей цели. По мере как она прочитывала письмецо, новые от меня упреки, и потом грамотка кидалась в огонь, понеже рукописей было много. Отодафе эта продолжалась долго, и чувства, хотя от разных уже побуждений, но с равной силой в обеих в нас волновались. Ее мучил стыд, меня терзало мщение. Костер погас. Все любовные письмена превращены в пепел, и восторги, так долго оживотворявшие наши души, как легкий пар исчезли навсегда в пустоте нашего воображения.

Вот вся история первой моей от роду страсти. Она может показать расположение моей совести. Читая мою книгу, увидят многие измены и неверности с стороны моей, но никогда не заметят, чтоб я жертвовал публичному оглашению предметами моих страстей. Подобно как теперь я сжег всю переписку с Аленой, дабы удостоверить ее в честности моих правил, я и всегда скрывал от глаз сторонних сердечные мои связи. Никакая женщина не выставлена мною. Я влюбчив был, но и скромен. Могли отгадывать мои связи; я сам ими никогда не величался перед другими и не ставил хвастовства такого в ряду достоинств молодого человека. Разрыв интриги моей с Аленой не помешал нам остаться друзьями, мы же были связаны и родством. Леты, опыты показали нам суетность наших ребячьих замыслов, и когда успокоились наши чувства, когда мы

 

 

90

развлеклись оба к другим, более существенным видам, то мы обратились к одной чистой приязни, которая гораздо прочнее любовной страсти, ибо та и доныне между нами сохранилась, да и нет сомнения, что до конца дней наших продолжится.

Рассуждение такое очень здраво для головы, но кто, проснувшись после хорошего сна, кто не тужит, что сон прошел? Дитя плачет, разбив нечаянно свою игрушку, любовник, лишившийся своей химеры, плачет не менее ребенка. Так и я тужил о потере Алены. Сердце требовало новой пищи, нового огня, и мир представил мне новые приятные мечты.

Между знакомством моим в Москве имел я дом г-жи Тал<ызиной>, в котором любили веселиться с утра до вечера. Она жила с братом родным своим в одном доме, а муж ее волочился в Петербурге на просторе. Такое положение семейств начинало помаленьку входить во вкус. Брат ее генерал Апр<аксин>1 был богат, молод, пригож, прекрасно воспитан, охотник до забав, щедр, роскошен, влюбчив, словом, таков, каким описал нам Волтер своего Нескромного2, а к тому же, будучи в 20 лет с небольшим флигель-адъютант и полковник, стоял тогда с полком в Москве, наряжал на свой кошт и офицер[ов], и солдат, щеголял своими пышными разводами и всей Москве кружил голову. Дом его был Париж для молодых людей, школа образования и наилучшего тона. Кто не втирался в его знакомство? Кто не искал его благосклонности и взгляда? Сестра его, которая управляла домом, хозяйством, жила на счет братнин и помогала ему взапуски делать долги. В этом-то доме все радости света сливались вместе. Тут были беспрестанные игры, забавы, балы и все, что роскошь с удовольствием пополам могут произвести очаровательного для человека всякого пола, всяких лет. Казалось, что г-жа Талызина была какая-то фея, а брат ее волшебник, кои, согласясь заодно, магической палочкой превращали дом свой в земной рай. Вздумалось им по зиме завести у себя благородный театр. Вздумалось значило на их языке быть по сему. Тотчас состроен театр в доме князя Чер<касского> на Тверской, потому что они жили в наемном и не довольно для сего просторном доме. За актерами, актрисами дело не стояло; в минуту набрана целая труппа. Г-жа Талызина имела при себе двух дочерей и несколько благородных барышень. Все это появилось на сцену, и я, по страсти моей к этому ремеслу, попал в их общество. Театр скоро успокоил встревоженные мои чувства, и, хотя я ни в кого еще не был влюблен в этом обществе, однако рассеяние театра скоро отвлекло меня от Алены, и мне вплоть до отъезда моего в полк было очень весело. Я кончик этой зимы

 

 

1784

91

во всю жизнь мою вспомню с большим удовольствием и потому наипаче, что никакого труда мне забавы мои не стоили, ибо роли мне доставались не важные, а память была хороша. Я их выучивал мгновенно, а наслаждении продолжались по неделе и по две. Всякий день были репетиции, всякий вечер балы, общество многолюдное. Каждую неделю новое зрелище, и при всем городе. Оперы, трагедии, комедии — все на нашем театре представлялось отборной московской публике, и все по-французски, свой язык был в загоне. Что ж может быть приятнее такого рода жизни в двадцать лет.

Однако приближился срок моего отпуска, надобно было ехать в Питер жить самому собою. Батюшка при себе еще изволил там купить для меня в полку так называемую по тамошнему обычаю связь, то есть дом, состоящий из трех-четырех покоев, со всеми к нему принадлежностями. В полковых слободах всякий из служащих в нем имел право строиться. Земля всегда принадлежала казне, но пристройка — хозяину, и их-то, обыкновенно, полковые чиновники между собою продавали. На прожиток мой годовой назначили мне родители мои по 1200 рублей и пожаловали мне человека четыре слуг, то есть повара, лакея, кучера и камердинера, и притом карету свою батюшка оставил для меня в Петербурге с парой лошадей. Таким образом, обзаведен будучи всем нужным, расстался я с родительским домом надолго, стал, что называется, на свои ноги и, приехавши в невскую столицу, явился 1 мая в полк.

Жизнь моя с тех пор потекла в полной свободе. Я сделался сам себе господин, распоряжал своими поступками, употреблял время свое, как хотел, но, благодаря Бога, я, в самой молодости своей не имея страстей порочных, не любил ни заниматься картами, ни пить, ни слоняться по трактирам, подобно многим, и искать по ночам добычи, следовательно, не вышло из меня ни игрока, ни пьяницы, ни гуляки. Ни которым из сих средств не мог я нарушить спокойствия моих родителей или взойти в непомерные долги. Может быть, обязан я таким, смею сказать, необыкновенным поведением влюбчивому моему свойству. Оно отнимало у меня все прочие желании. Выбирая всегда предметы любви в лучшем кругу людей, натурально должен был стараться заслужить поведением общие похвалы, чтобы успеть в своих интригах. Вот подлинно, что меня спасло от низких страстей. Но я имел другие. Любовь заставляла меня щеголять. Мне нравилась роскошь, я проматывал часто большие деньги на фраки, тогда как другой ставил их на карту. Кто похвастает совершенством? Думаю, однако, что в самых поползновениях человеческих есть свое различие, и когда

 

 

92

уже человеку не дано быть целомудренным во всем, то отличим, по крайней мере, и в осуждениях наших того, кто разборчивее другого в своих слабостях. Итак, по естественным моим наклонностям я не мог употребить во зло полной моей свободы. Не стеснена была она и при отце моем, но обязанность делить время по большей части с ним отвлекала меня от знакомств сторонних. Ныне, когда ничто не могло удерживать меня дома, я с утра до вечера был в чужих людях и начал тем, что ознакомился короче во всех тех домах, в кои был представлен батюшкой, и к ним присоединил еще новые знакомства, составя их более из родственников, хотя и отдаленных, и из добрых старичков, кои при многолюдном семействе любили жить открыто и водиться с нашей братьей молодежью. Таким образом устроил я себе на всякое время дня благоприятные рассеянии. Утро я отдавал службе, обедать езжал всегда к какому-нибудь большому барину, дабы нажить хорошую молву в людях, а ввечеру, скинувши мундир, надевал фрак и хаживал на вечер в те домы, где дозволено было мне обращаться повольнее, но слово повольнее не значило еще тогда своевольничать и бесчинствовать, как то в позднейших временах завелось; также заметить должен тот, кто поздно станет читать мои бумаги, что молодой человек моих лет ни в какой почтительный дом заслуженного барина или старика не мог без порицания ездить во фраке. Мундир была тогда одежда уважительная, фрак нашивался в короткой компании, на бале деревенском или на прогулке народной. Таковы были обычаи моего века в молодости моей. Еженедельно с почтой давал я обстоятельный отчет батюшке в моем препровождении времени, описывал именно: где я обедал, где я вечерял каждый день, и, божусь Богом, ни в одном слове ему не лгал.

Легко отгадать, что мне веселее было между своей братьи, в обращении без чинов, нежели у знатных господ, где обитало принуждение и строгий размер приличий, но я за грех считал и никогда себе не позволял почти целый день прожить во фраке. Всегда первую половину дня проведя в мундире, мне тем приятнее казались те простые наслаждении общественной жизни, кои я мог вкушать в простых дворянских домах и у родни своей, хотя опыт и показал мне, что поведение молодого человека совершенно зависит от него и что вход в знатный дом отнюдь не препятствие шалуну испортиться, ибо часто я видал в самых уважительнейших чертогах наших бояр более разврата, более соблазнительных примеров для чистоты нравов, нежели в простом покое небольшого дворянина, у которого мало было денег, чинов и лент, но сердце благородно и совесть на своем месте.

 

 

1784

93

Я мог бы, живучи в Петербурге, не стоить ничего содержанием моим батюшке, если б ему угодно было слово сказать родному моему дяде барону Строганову, о котором прежде писано. Сей охотно бы взял меня на свои руки и, из горячей любви к моей матери поместя в своем огромном доме, снабдил бы меня на свой счет во всех нуждах моих. Но в распоряжении совсем тому противном отец мой имел свои виды, означающие сколько нежное сердце его, столько и познание человека вообще. Ему, во-первых, угодно было, чтоб я, не завися ни от кого и управляя сам собою, был порядочен не потому, что за мною смотрят чужие глаза, но что сам я учусь управлять своими поступками, желал усовершенствовать разум мой более собственными моими опытами, нежели пестунами сторонними. Во-вторых, он строг был в отношениях родства и приязни и не хотел быть одолжаем никем, да и меня старался приучить к этому правилу, дабы тем сильнее сохранить мою свободу и поставить меня в обязанности обходиться как должно с родным дядею не из видов личной выгоды, а по одним уставам родства и крови. Благоразумный родитель мой ничего так прилежно в нас не образовал, как сердце. Он любил развертывать в нас не столько умственные одни способности, как наипаче сокровище чувствительности искренней и благонадежной. Дядя мой сначала всем этим казался недоволен, приписывая поступки отца моего одной суетной горделивости, но я ни во что не вмешивался, езжал к нему почти ежедневно, чтоб он видал меня всегда в порядке и мог первый быть свидетель при всяком случае заочным моим родителям, что я веду себя хорошо и не отступаю от предначертанных мне ими правил поведения. Таким образом, все мы помаленьку привыкли к взаимным нашим отношениям.

Давно я не влюблялся. Но потерпи, читатель! Подходил случай воспламениться новой страстью. Я скоро принялся за свой обыкновенный характер и покажу тебе предварительно в нескольких строках сцену новых моих страданий. В числе знакомств, мною приобретенных, чаще всех посещал я два дома, князя Щер<батова> и старичка М<олчанова>. Первый мне дом был сродни3, в нем жила племянница его родная, монастырка первого выпуска, девушка лет тридцати4, но милая и любезнейшая из всего своего пола. Такою она мне показалась, и я в сообществе ее начинал гореть, как свечка. Тут всякий вечер съезжалась короткая беседа людей и пожилых, и моих лет. Хозяин дома старик был умный и старожил петербургский, а к тому же и сенатор; жена его, молодая еще женщина и полячка, прекрасная собой, ловкая, видная дама; дети их были еще дети и на руках у мадамы. Княгиня около себя всегда собирала

 

 

94

круг мужчин среднего возраста, из коих иные занимали мужа ее картами и шашками, ибо до сих последних он был охотник, а прочие за самою за ней волочились и жертвовали ее прелестям своими восторгами. Племянница их занимала мою братью, и все мы, посетители того дома, не без видов каждый своих стекались к ним всякий вечер. Простота в обращении, умная беседа, пристойное поведение, все занимательно было в этом семействе. Она жила подле самого нашего полку, следовательно, я мог всякий день, воротясь домой, надеть фрак и под вечер туда идтить пешком ужинать. Другой дом, Молчановых, который с их обществом входил иногда в соперничество, также был в полку, потому что сын старший служил в нем офицером, и мы с ним хорошими сделались приятелями. В этом доме также было много девушек, и из них две монастырки. В пользу их старики вели жизнь рассеянную, дом держали открытый, давали часто балы. У них допускалась резвость невинная и приятная, а как хозяева были люди умные, добрые без лукавства, то молодежь полковая поотборнее поведением туда слеталась, как мухи на сахар. Хотя я и делил время свое между тем и другим домом, но более тянула меня страсть к Щербатовой, и я сделался там вседневным гостем. Вот описание двух семейств, в коих со мной разные последовали приключении.

Служба моя у меня не много времени отнимала. Я с нового года переведен был по повышению чином подпоручика в 2-ю роту, которой командовал барон Маль<тиц>, человек средних лет, благородный, милый, с отличными познаниями. Иметь с ним дело и по службе, и без нее всячески было приятно. Полком правил граф Брюс. Мы ничему солдат не учили и при Федоре Ивановиче Вадковском, равно и теперь, граф Брюс ни одного не дал полкового строю, а только с начала весны осмотрел каждую роту поодиначке и тем все свои подвиги геройские кончил. Положенье полку скоро переменилось. Московский главнокомандующий фельдмаршал граф Чер<нышев> умер5, и на место его отправлен граф Брюс. Это случилось осенью. По отбытии графа принял над нами команду майор Левашов, человек очень остроумный и замысловатый при дворе, но самый плохой и ленивый офицер. Не долго и он управлял нами. В самый полковой праздник, 21 ноября, государыня изволила пожаловать к нам в подполковники Николая Ивановича Салтыкова; столповой дворянин, генерал-аншеф, дядька великих князей, при коих он был точно то, что Панин при Павле, человек пожилых лет, тонкий царедворец, ума самого изгибистого, совести езуитской, а чтоб в коротком слове схватить весь его портрет — эгоист! Люди такие начинали уже водиться на тех

 

 

1785

95

местах, на коих прежде Ромод<ановский>, Бутур<лин>, Ягу<жин-ский> крикивали в полный рот о правде и благе народа. Салтыков со всеми с нами обошелся очень приятно, то есть по-дворски. Я нашел новую для себя школу большого света в его доме. Он жил во дворце и был женат на княжне Долгоруковой. Кто не слыхал о проказливой, но умной и твердой женщине Наталье Володимировне. Она любила всех тех, кои были ее роду, и потому очень приласкала меня6, а со временем я, по милости ее, сделался у них довольно короток, но мало мне все это принесло пользы, как увидят после.

Настоящий год я провел довольно весело, и Петербург стал мне нравиться. Я езжал во все лучшие домы, свел лестные знакомства в моем возрасте, езжал в публичные места и особенно в театр, охотник будучи до французского, который в то время славился своими талантами. Зимой по очереди и наряду езжал на балы великого князя, и там лицо мое сделалось уже не ново. Один раз мне довелось провести самое великую княгиню сверху колонны вниз в контреданце, именуемом galopade*. Сколько я этим гордился перед другими! В другой раз великая княгиня удостоила меня своей речи, и все это меня очень воздымало. Начальники по службе меня разумели хорошо, товарищи любили, в кругу большого света я имел счастие нажить доброе о себе слово и, что всего этого лучше, я уже влюблен был смертельно в княжну Щербатову и всякий вечер томился в скромных восторгах у нее в доме. Сколько ж причин почитать сей год первым годом приятным для меня в Петербурге! Действительно, я обязан его отметить в жизни моей самыми светлыми красками.

 

1785

По докладу нынешнего года мне досталось в поручики, и из трех очистившихся адъютантских ваканций я представлен был на старшую. Заметим, что и отец мой был в Семеновском полку адъютантом и, узнав о моем повышении, изволил меня подарить теми же шпорами, кои он еще носил в свое время. Я принялся за свою должность с отменным рвением и нашел в исправлении ее разные удовольствии. По праву старшинства между адъютантами я имел в команде своей полковую музыку и маленькую при полку рисовальную школу с артиллерийскою командою, следо-

* скачка, галоп (фр.).

 

 

96

вательно, мог давать серенады, когда хотел, без дальних убытков и делать маленькие фейерверки и потешные огни также очень сходно. Какая роскошь в удовольствиях! Раздолье! Вдобавок к этому, угодно было Салтыкову поручить мне выучить для забавы великих князей несколько егерей. Выбрали из солдатских детей человек шестнадцать ребят поострее, старее из них не было мальчика одиннадцати лет, росту самого уменьшительного, в том же числе был и барабанщик, и флейтщик; всех их одели в егерскую форму. Я их выучил с помощию хорошего сержанта сколько умел, они хаживали ко мне на караул, стаивали на часах ночью, и, словом, я их приготовил ко всей тягости военного состояния. По некотором времени представил я их майору, который похвалил эту кучку, далее казал их Салтыкову, а с его уже дозволения имел счастие их представить великим князьям в их покоях Зимнего дворца, куда потом очень часто требовали их по вечерам, и водил их мой фельдфебель. Сим детским упражнением я сделался вхож к их высочествам, но это мне не доставило никакой пользы ни в настоящем, ни в будущем времени. По крайней мере, для тогдашней минуты это подействовало на мой тщеславный разум, и я считал себя в полку чем-то отличным.

Служба службой, — любовь шла своим порядком. Княжна Щербатова сводила меня с ума более и более. Что мудреного? Мне было двадцать лет, но я еще девствовал, хотя, может быть, и не в полном смысле слова, по крайней мере о женщинах мечтал только в воображении, не прикасаясь ни к одной. Натура меня обуревала своими побуждениями, и я их принимал за чистую сердечную любовь. Видая всех чаще Щербатову, к ней обращал все свои пламенные восторги, и она выходила для меня тогда второе издание Алены.

Приготовься, читатель, выслушать важную трагикомедию! В один вечер, сидя у Щербатовых в беседе, показалось мне, что княжна холоднее обыкновенного со мною обращалась. Не расспроси ни о чем (а знать надобно для пояснения дела, что я о любви моей ни слова ей не смел сказать) и приревновав, сам не ведая к кому, впал я в глубокое отчаяние и, возвращаясь домой, придумал ужаснейший план отмщения. Назавтра, после дурного утра, написал я мрачное письмо к батюшке, в котором прощался с ним навеки, просил о неоставлении служивших при мне людей и, по дежурству моему исполнив весь долг службы, возвращался с полкового двора домой с лицом навыворот. У меня жил тогда родственник же мой, князь А. Я. Долгоруков, нашего полку офицер, малый премилый, которого после, в 1789 годе, убили в морском сражении под шве-

 

 

1785

97

дами, где он был волонтером и уже капитан-поручик гвардии1. Беспорядок лица моего и волнение в глазах его удивило, к тому же и просьба моя о доставлении к батюшке после меня моих бумаг совсем ему голову вскружил[а]. Простясь и с ним, я прибежал домой, вбежал в покой моего дядьки, который был и казначей мой, и управитель, и камердинер, схватил со стены пистолет и с ним заперся в своей спальне. Не явное ли сумасбродство? Что бы стал я делать с холодным орудием? Кто бы мне дал время и способ купить пулю, чтоб застрелиться? Настоящая комедия, над которой я и сам ныне часто хохочу! Между тем Долгоруков, испугавшись моего положения, поскакал к барону Строганову и все ему рассказал, желая подать мне помощь, а дядька мой стерег меня в доме. Сей добрый слуга, взяв надо мною ту поверхность, которую дает природа седым волосам над юностью, связал мне руки, отнял пистолет и положил в постель. По малом отдохновении, я почувствовал слабость во всем теле — действие весьма естественное после такого жару и горячки. Попросился я на воздух, и осторожный мой Степан Сергеич выпустил меня за присмотром. Погулять был только предлог сойтить с двора. Я зашел к Молчановым, вся семья их меня очень любила и, увидя расстройку моих мыслей, приняли во мне живое участие. Посмотрим, что делается на улице, пока я тут сижу. Дядя мой, испуганный повестью Долгорукова и узнав о трагическом моем приключении в доме другого дяди, графа Строганова, вместе с ним поскакали выручать меня. Не найдя дома и подозревая склонность мою к которой-нибудь из девиц Молчановых, потому что я столько же был короток и у них, как у Щербатовых, решились выемкой взять меня из этого дома и подъехали к воротам. Тут новая началась пиеса. Выждать меня было трудно, я тут решился ужинать, потому что любовь аппетиту не отнимала, а от волнения дневного я плохо обедал в своей квартере, вызвать казалось неприличным и могло бы оскорбить хозяев дома. Итак, приняв пустые хлопоты, превосходительные мои дядюшки повертелись около двора и изволили к себе отретироваться, отложа дальнейший поиск над племянником до утра, а я, благополучно отужинавши в гостях, воротился к себе и, чувствуя большой озноб лихорадочный,   лег  спать.   Назавтра  нашел  себя  лучше,   но  сердце  билось поминутно и кровь была до крайности разгорячена. Подходит развязка драмы. Приезжает поутру ко мне дядюшка, с чувствительным витийством начинает мне моральную свою проповедь, ищет возбудить мою доверенность, допрашивает с дружеским соболезнованием, в кого я влюблен, и сулит ходатайствовать у отца моего о дозволении мне соединиться с

 

 

98

той, которая мне так мила. Не ошибался он в чувствах моих, но не умел отгадывать предмета. Ему казалось, он даже и ожидал, что я назову Молчанову. Ошибся дядюшка! Открывшись ему в моей новой страсти поразил его ужасом, когда назвал Щербатову. Увы! Мы были соперники! Трудно было ему скрыть свое смятение. Каково было племяннику ввечеру, таково дяде сделалось поутру. В подобном случае, обыкновенно, сила все решит, а я на ту пору был слабейший предмет. Итак, дядюшка, приписавши всю мою расстройку волнению крови, призвал лекаря, который на всякий случай у него был готов, и посредством его моральное сие происшествие скоро обратилось в физическое. Врач пощупал у меня пульс и нашел большое сгущение крови, посмотрел мне в глаза, что в них прочел, не знаю, но провозгласил очень решительно: кровь пустить! Долго я упрямился, но надобно было уступить превосходной силе, и жилу мне разрезали в первый раз отроду. В самом деле, мне ланцет очень много помог, грудь стала дышать свободнее, тягость с сердца спала, легкое отдохнуло от прежних спирании и ручьи слез покатились из глаз моих. Действие обыкновенное природы, когда она получает облегчение. Кровь была очень горяча и означала, сколько терпел темперамент от излишнего воздержания. Жизненные соки получали ежедневное приращение, тогда как расхода некоторыми истоками естественными никакого не было вовсе, следовательно, надобно было выпустить количество сгущенной крови, чтоб разжидить массу остальной и укротить темперамент. Кровопускание этой цели соответствовало, и я нашелся после нее как больной, выздоравливающий после горячки. Подлинно, у меня и была она, невелика, но жестока. Чему иному приписать безумное мое намерение стреляться пустым пистолетом без заряда? Намерение ославиться таким дурачеством не могло бы поселиться в голове свежей, здоровой и не расстроенной химерами воображения, зашедшего за пределы дозволенных ему заблуждений.

По нескольким дням, выздоровев от своего амурного припадка, но не потеряв еще чувства страсти к Щербатовой, должен я был показаться опять на театре света. Проведя дома в уединении дней с восемь, я невольно сделался уныл. Один товарищ мой Долгоруков делил со мною скуку, я никуда не выезжал, то есть в гости, а следуя совету моего лекаря, для рассеяния прогуливался по садам и рощам пустынным около города. В вечера тешила меня полковая музыка, но и эта недолго, потому что примечено было, что музыка питала мою меланхолию, а мне нужнее всего было развлечение мыслей, дабы не укоренялось в голове все одно и

 

 

1785

99

то же. Дико было мне выехать снова в люди. По милости многих барынь, из коих иные для детей, иные для мужей жили в полку в моем соседстве, молва сплела обо мне целую в городе историю. Иной говорил, что я с ума сшел, другие — что я умер, но когда я показался, многие с робостию заговаривали со мною и ясно мне показывали, что они слышали о повреждении моего ума. Скоро, однако, все эти сплетни миновались, я опять отправлял мою должность, опять выезжал всюда без малейшего признака того ужасного состояния, в котором находился я более недели. Спасибо Долгорукову! Никто мне такой твердой приязни не показал, как он. Я и за пределы гроба его не могу не отозваться об имени его без душевной признательности. Домашние мои московские ничего этого не знали. Боясь заочно их растревожить, я ждал случая, чтоб это все исторически им передать тогда уже, когда оставалось бы им только вместе со мною всему случившемуся смеяться, но в пущую болезнь мою, сберегая здоровье родителей моих и спокойство, вел с ними обыкновенную мою переписку, из которой видели они, что я здоров, следовательно, ежели бы нескромный болтун какой-нибудь и разнес по Москве те же вести, какие обо мне ходили в Петербурге и они бы дошли до них, то письма мои могли уверить, что молва не имеет никакой справедливости, и они бы остались спокойны. Впрочем, не тая ничего от отца моего, я здесь умедлил только, а не скрыл от него моего происшествия, дабы его напрасно не встревожить. Через время все это он узнал и ни от кого прежде, как от меня. Разумеется, что черное мое послание к нему было изорвано тогда же в клочки и до него не дошло. Жаль, что оно не уцелело, — это был бы памятник моих сентиментальных приключений!

Всего труднее для меня было выехать опять в тот дом, где жила героиня моего романа. Оттуда часто присылали о здоровье моем наведываться. Благодарность требовала скорого посещения, и я не замедлил явиться к Щербатовым. Ко счастью моему, никто там или не отгадывал, или не хотел замешательства моего умножить, показав, что знают мое Дурачество. Дядя мой, вседневный гость их, также приводил меня и сам приходил в замешательство. Надо было чем-нибудь эту драму кончить, тем более, что я все еще был влюблен, и вздыхать без пользы становилось мне скучно. Имея дозволение иногда ходить в покои к княжне, я воспользовался одной минутой ее уединения и, вытвердив лучшие изъяснении в любви, каких только я начитался в «Элоизах»2 и прочих романах, открылся ей в моей страсти, бросился на колени и просил ее руки в награду любви моей страстной и вечной. Обыкновенная форма любов-

 

 

100

ничьих клятв, они всегда страсти свои одушевляют до гроба, не любя верить опытам, кои часто доказывают всему миру, что огоньки амура гаснут скорее пороховых ракет на воздухе. Княжна имела передо мною не одно превосходство лет, она умела и чувствовать, и мыслить, опыты дали ей обширное познание человеческого сердца. Другая на ее месте, может быть, испугавшись такой нечаянности, бросилась бы бежать, закричала или, призвав на помощь кокетство, защурила бы глазки и стала языком проповедовать равнодушие, а минами возбуждать в юноше еще сильнее пламень и поощрять его к вылазке. Нет! Княжна, не изменясь нимало в лице и не делая никакого театрального движения, велела мне сесть, успокоиться и заставила себя выслушать. Долго она со мною говорила без жеманства и без жару; рассуждая о неравенстве наших лет, о суете страстного чувства, о тягости супружества, когда оно не основано на соображениях здравого рассудка, она самым тонким образом, не уничижая меня, заставила убедиться в ее рассуждении и, сказав, что не может согласиться на предлагаемое ей мною супружество, уверяла в чувствовании искренней ко мне приязни, требовала моей дружбы, откровенности и так мастерски отказала мне в руке своей, что я, расставшись с нею после такой чудной поговорки, уносил с собою вместо досады или стыда, что отказан, полное удовольствие, что она позволяет мне с собой обращаться как прежде, то есть с приязнию и чистосердечием. Я от нее вышел с таким к ней уважением, с каким редко отстает молодой человек моих лет в романическом исступлении и с тех пор доныне люблю ее, почитаю и во многом следовал ее наставлениям. Вот как из пламенной страсти родилась чистая и непорочная дружба, а что наиболее меня успокоило, это то, что я не мог заметить, чтоб княжна отказала мне в замужестве в намерении скоро предпочесть кого-либо другого. Сердце ее было совершенно свободно, она не шла за меня потому только, что рассудок не мог одобрить такого соединения, что неравенство наших лет и ветреность моя могли бы ей приготовить в будущем плачевные минуты, но отказ ее не имел тех печальных для самолюбия признаков, которые влекут юность в крайнее отчаяние, когда откроется или преимущество, или любовь подвергнется осмеянию. Словом, я, хотя не одержал победы, но не был игрушкой счастливого соперника. Страдала душа, но самолюбие ее не тревожило, и мало-помалу, благодаря времени, затянулась эта вторая рана в моем сердце так же, как и первая.

Ничто так не освобождает нас от подобных пристрастий, как рассеяние. Надобно было мне переменить место. Надолго отъехать мне не по-

 

 

1785

101

зволяла и должность адъютантская, и егерский мой корпус. Вздумалось мне прокатиться до Нарвы. Расстояние близкое, меньше недели потребно было в оба пути, а как мы дежурили по неделе, то в свободное время нетрудно было мне отпроситься дней на пять. Входя в леты, становился любопытен, и путешествие казалось мне приятнейшим занятием. Одна бабочка вытеснила другую из головы: сперва хотелось жениться, а потом рыскать по всему белому свету. Никто мне не воспрепятствовал, я выпросился в отпуск только на пять дней, сел с слугой в перекидную кибитку3 и помчался в Нарву, как отчаянный любовник, искать смерти на крутых скалах тамошних водопадов. Достойная мысль такого воображения, каким наградила меня природа! Петербург тогда был совершенно пуст, и полк наш ничего не делал. Государыня изволила быть в Москве. При ней находился майор наш Левашов. Меньшой двор убивал свое время в увеселительных замках. Подполковник наш Салтыков жил при великих князьях в Сарском Селе, а полком смиренно правил за майора капитан с красным носом Д<ивов>. В отсутствие Екатерины все было мертво и в городе, и за городом.

Нарва от Петербурга менее 150 верст. Летом доехать туда можно в один день. Я выехал поутру, а там был ввечеру. Целый день назавтра занимался я предметами города. В нем жил по каким-то причинам отставной и пожилой генерал-поручик князь С.Н. Трубецкой, который всякому заезжему гостю был рад, потому что неволя и Париж сделает скучным, не только Нарву. Он тотчас прибежал ко мне, расспрашивал о новостях городских и чуть не принял меня за безумного, когда узнал, что я не проездом в чужие край остановился в Нарве, а нарочно из Питера ехал на нее посмотреть. Я не имел надобности открываться ему в моих на то причинах, пусть, думал я, он считает меня за что хочет, но он как житель города был мне очень полезен для моего любопытства. Несмотря на леты свои, он охотно согласился везде меня выводить, все мне показать, и подлинно, человек в неволе всякому рад, лишь бы увидеть выходца с своей родины. Мы с ним много ходили и все осмотрели. Город маленький, в котором замечание особенное заслуживают: 1) древняя крепость под названием Иван-Город. Она уже вся почти в развалинах. 2) Нарвская биржа и 3) славные природные водопады. Они, подлинно, всякого приведут в ужас своею быстротою и пенистыми брызгами, которые при солнечном сиянии живо уподобляются падающей алмазной горе. Падете вод сих так шибко, что глаз поспеть за волнами никак не может. Я чрезвычайно изумлялся этой водяной картине. Проведя тут двадцать че-

 

 

102

тыре часа и поблагодаря своего старичка князя Трубецкого, я опять воротился в Петербург и в трои сутки совершил свое путешествие. Дорогой меня растрясло порядочно, я начал опять крепко спать, меньше задумываться и пришел в порядок.

Явясь к Николаю Ивановичу, получил от него приказание поучить егерей стрелять холостыми зарядами и потом привести их на неделю в Сарское Село для забавы великих князей. Трудно было выучить ребят владеть ружьем с порохом, однако кое-как успел в этом и отправился с ними в поход. Всю эту кампанию можно бы кончить в двух строках, но я попрошу простить мне, если напишу о ней потомству моему подробную реляцию. Приятно вспомнить двадцать лет и невинные забавы этого возраста. У самого Сарского Села выстроена была слободка. Екатерина называла ее Капризом, потому что хотела без оптики представить в натуральном виде театральную декорацию. Тут отвели для моей команды квартеры, а я нанял себе неподалеку особую горенку. Всякий день я ходил их учить по два раза; ненастье продолжительное препятствовало великим князьям их видеть, а мне кончить мою кампанию. Прожил я десять дней, признаюсь, в большой скуке, но милости Николая Ивановича и Натальи Володимировны облегчали оную, они удостоивали меня благосклонного приема во всякое время. У них я познакомился с любезной очень дамой г-жой Бор<оздиной>. Муж ее был генерал-поручик и член Военной коллегии. Она любила петь, играть комедию, забавляться, и скоро я вошел у нее в милость. Иногда Наталья Владимировна позволяла мне участвовать в ее прогулках, и в одной карете с ней мы нередко на придворном осьмерике4 во весь дух оскачем, бывало, верст пятнадцать. Она любила шибко ездить, несмотря на старость свою. В это время я имел довольно досугу, чтоб осмотреть все прелести Сарского Села. Они не изгладятся никогда в моей памяти.

Наконец, воссияло солнце, ясное время выманило всех из чертогов на мураву. Николай Иванович хотел наперед сам осмотреть моих кукол. Часто и знатные господа играют в детские игрушки, придавая самым низким упражнениям высокую цену. Они любят на всяком шагу выказывать свои почести. В назначенный час представил я моих мальчиков. Они прометали всю экзерцицию, маршировали по барабану и стреляли довольно удачно. Однако я осмелился доложить генералу, что за ружье заряженное в руках ребячьих не всегда отвечать можно. Он вошел в мои мысли, и стрельба отменена. После его смотра, которым я был очень одобрен, велено мне день спустя представить моих рыцарей их высочествам.

 

 

1785

103

Вывел я их во фрунт в двенадцать часов близ театра на площади у Китайского моста; изготовясь к смотру, донес о том Николаю Ивановичу. Великие князья со всем штатом своих надзирателей и кавалеров изволили выйтить в сад. Я с обнаженной шпагой отдал им честь всем фруктом и полный пробить велел поход, потом, приняв их приказание, начал учить. Знаменитые ревизоры терпеливо смотрели всю школу, дав мне полную свободу. Когда начался марш по барабану, им угодно было самим стать в шеренгу и с ними идтить вперед. Итак, могу похвастать, что я первый обучал великих князей ходить в ногу с солдатами по барабану. Они поставлены были мною по флангам для удобности как их, так и моих ребятишек. Константин Павлович беспрестанно меня обо всем расспрашивал и хотел весь механизм узнать в одну минуту. В нем видно было уже тогда природное расположение к военному ремеслу. Александр Павлович, напротив, со всею скромностию казался доволен без любопытства всем тем, что ему показывали. Учение продолжалось с час, и когда велено было мне распустить команду, я приметил, что великие князья с неудовольствием отозваны были от этого зрелища, однако и они, по возрасту своему, должны были повиноваться. Константин Павлович особенно забывал, что ему обедать пора, и рад был целый день фрунт водить. Мудрый Сакен, его надзиратель, употребил принужденье и отвел их. Оба они были очень довольны этой забавой и, учтиво поблагодарив меня, пожаловали по серебряному рублю на каждого мальчика.

Нравственные наклонности как в царях, так и в простолюдинах открываются в самом их младенчестве. Заметим здесь один опыт этой истины. Константин Павлович, боясь, что мальчики не получат данного им рубля, и подозревая, что деньги до них не дойдут, отвернулся от своих надзирателей, кинулся в толпу мальчиков и каждого сам спрашивал, отдали ли им пожалованные деньги? Мальчики, не получив еще их, сказали правду. Великий князь сурово оборотился ко мне и спросил, для чего не дают денег? Я доложил, что они раздадутся после, а теперь я занят еще их высоким присутствием; но, видя, что это его не успокоивает, принужден был еще в глазах его раздать рубли по рукам. Сакен приметил, однако, его обидное подозрение, отвел к стороне и сделал ему замечание, которое он, по правде сказать, и заслуживал, ибо как могло войтить в мысль его, что офицер гвардии осмелится, и столько унизит себя, чтоб отнять у солдатских детей их награду, да и какую же? Шестнадцать рублей! Это доказывает, как великий князь Константин начинал пома-

 

 

104

леньку подозревать всякого в деньгах. Вывеска или скупости, или уничижительного мнения о всяком ему подчиненном лице.

После строю я проводил их высочествы до их комнат и, откланявшись им, поцаловал у каждого руку. В тот же день меня и войско мое Николай Иванович отпустил в город, куда уже я горел желанием уехать, потому что при всех красотах Сарского Села беспрестанное принуждение и жизнь не по своему вкусу очень мне надоела.

Скоро возвратилась государыня в город, и он принял прежний свой удовольственный вид. Летом она изволила жить всегда в Сарском Селе, любезном ее уединении. Тут при ней дежурили генерал-адъютанты и по разным делам находились знатнейшие чиновники. По порядку службы государыня еженедельно по воскресеньям изволила принимать от всех полков гвардии через старших чинов их рапорты о состоянии людей. Рапорты эти, когда подполковники находились в Сарском Селе, привозимы были к ним или майорами, или адъютантами из городу. Преображенского полку майор Тол<стой>, бывший в случае у двора и близком обращении с государыней и с Потемкиным, выпросил высочайшее дозволение полковым адъютантам гвардейских полков, когда они приезжают по делам, обедать за большим столом с государыней. Я всегда любил жизнь тормошную от самого ребячества. Ни на кого сильнее не подействовало такое позволение, как на меня, я забывал убытки, с этими поездками сопряженные. И тогда уже дорого платили за четыре лошади до Сарского Села взад и вперед, а на моей домашней паре я бы в сутки не дотащился. Лишь приходило воскресенье, то я, дежурный ли был или нет, всегда напрашивался за другого, менялся с ним и ко всему придирался, чтоб только кинуться в толпу знатных людей, присоединиться к ним и отобедать за одним столом с государыней. Это мне казалось верховным благом на свете, и я им, по возможности, наслаждался. Ко счастью моей прихоти, наши штабы, и подполковник Салтыков, и майор Левашов, всегда почти жили в Сарском Селе, и адъютанты Семеновского полка обязаны были с рапортами своими являться к ним туда — разумеется, по воскресным только дням. Тут я насмотрелся придворной суеты и величества. Хоть мало еще рассуждал, однако иногда видал и я, сколько пустоты в обрядах придворных, сколько вздора в этикетах, пленялся всегда сановитостию императрицы, которой она ниже в простом образе жизни не теряла. Иногда посильно философствовал, глядя на всю эту картину мира, на гибкость вельмож, на своекорыстие каждого лица. Целое утро прошатавшись в покоях царских, сколько имел случаев при-

 

 

1785

105

метить хитрые уловки царедворцев, надменное тщеславие любимцев Екатерины, и если, выехав из этого очаровательного замка, душа оставалась чем-нибудь довольна, так это добротой самой императрицы и ее благоволением к окружающим.  Такое зрелище меня восхищало; правда, что я за него дорого платил извозчику, который на хвастовство возил меня туда и назад в город на славной серой четверне в час с четвертью — это было nec plus ultra* скорости. Скачка и щегольство в одеже составляли главные мои расходы. Как я величался перед своей братьей, возвращаясь в город! С кем ни встречался из них в казармах или на прогулках, непременно всякому твердил: я обедал сегодня с государыней! Мне казалось, что от меня светится, как от Моисея после Синайской горы3. Сверх удовольствий тщеславных такие поездки, по летам моим, доставляли мне существенные выгоды на то время. Я знакомился с людьми большого света, находил покровителей, участников в моей судьбе и службе. Пусть все это также в суету обратилось очень скоро. Что не мечта! Но в настоящем времени это были для меня значительные преимущества. Они и родным моим доставляли удовольствие, а притом не забудем молвить и о наслаждениях животных. Почтение и страх не препятствовали мне за столом императрицы досыта наедаться с таких блюд, каких кроме двора нигде не готовили, и пить лучшее вино всех краев заморских. Пока я сидел за столом, весь двор и наружный блеск его столько же принадлежал взору моему, слуху и всем прочим чувствам, как и самой владычице российской. Все около ее дышало роскошью, негой и пышностью чрезмерной. Обыкновенно и наследник престола приезживал из Павловска сюда обедать с своим штатом. Сколько диковинок для мальчика в двадцать лет!

Разъезды мои в Сарское Село познакомили меня в покоях Салтыкова с генеральшей Бороздиной. Я о ней уже нечто сказал, повторю, что она была дама умная, но ветреная, опрометчивая и, хотя немолодых уже лет, однако могла еще нравиться. Два сына ее служили со мной в одном полку6, это сблизило нас и сделало меня в их доме коротким. Она жила бессъездно в городе и принимала всегда множество гостей. Хозяйка часто терпела большие недостатки в содержании себя, но умела мастерски оборачиваться и скрывать их. О хозяине мы редко слыхали, того реже видали. Любя играть в карты и во всякую, она привлекала всех игроков в свое общество. Часто вечер продолжался у нее до обеден, а садились

* высшим пределом (лат.).

 

 

106

обедать, когда все сбирались ужинать. Кстати приведу здесь забавный пример ее страсти к игре. Назавтра одной вечеринки, после которой и я уехал не ранее трех часов ночи, вздумалось мне заехать к ней часа в два пополудни проведать о ее здоровье. Какое мое удивление! Вхожу в гостиную, ничто не прибрано, и все в том же положении, в каком оставил я дом после полночи, иду далее и нахожу ее с одним игроком за карточным столом. Они во всю ночь играли в макао, и в ту минуту, как я дверь растворяю, игрок, офицер же гвардии, но не нашего полку, кричит: «Милльон с прессом!» Я кинулся на стол. «Помилуйте, — закричал на них, — вы оба сошли с ума. Чего миллион — орехов, что ли?» Они как с большого угара оба очнулись, поглядели на меня быстро и захохотали. Вот какие происходили иногда тут явлении. Порядка в доме ни в чем не было никакого, всякий день шум, толпа, забава, старики и старушки посядут в карты играть, молоденькие грохочут и пляшут. Казалось, что на воротах г-жи Бороздиной написано было: «Сюда, сюда, здесь только и весело!»

Воспользовавшись лаской и доверенностию к себе сыновей и матери, вздумал я предложить о театре. Бороздина всякое рассеяние любила до смерти. Мысль моя ей понравилась; тотчас сделан рисунок, позван подрядчик, набрана труппа актеров, сделали между ими и другими посетителями складку. Сумма набралась достаточная, ударили в топоры, заставили маляров писать кулисы, и театр скипел в минуту. Все довольны, и хозяева, и гости; труднее было всего набрать женщин. Молодые девушки при предложении о театре облизывались, краснели и говорили: «Стыдно». Хорошо, если б этот припев вертелся у многих чаще на языке и не об одном театре говоря. У Бороздиной жила в доме барышня, монастырка, молодая девушка А<нна> В<асильевна> Л<ьвова>, довольно любезная и жива по летам своим, хотя не пригожа. Надобно было довольствоваться этой находкой. Живучи тут, она не могла жеманиться, как прочие. Зависимость не знает отрицательных частей речи. Мы назначили играть «Севильского цирюльника»7, тут одна только и была женская роля. Выучили очень скоро, но долго репетировали, потому что в обществе нашем, как и во всяком другом, происходили разные мятежи и происшествии. Однако мы восторжествовали над всеми препятствиями и дали три раза довольно удачно нашу комедию, имея во всякое представление человек до ста зрителей. Я сыграл любовника испанского Алмавиву, спел довольно исправно свою арию, которую вторил мне на скрыпке известный Хандошкин. Вся наша публика очень довольна была этой забавой, и могла бы она продолжиться долее, но следующий хотя смешной,

 

 

1785

107

однако и неприятный случай расстроил наше общество. Читатель здесь заметит мимоходом, что с самого первого шага в свет всегда работал двум страстям: или любви, или театру. Когда не играю, то влюблен, когда не влюблен, то играю, и так-то утекла почти вся молодость моя, как резвая волна, которую гонит тихий ветерок.

По свойству моему с Ржевским, который был мне родной дядя по матери,  жил у меня брата его родного московского коменданта сын Г. П. Ржевский. Молодой этот мальчик служил у нас в полку сержантом. Изрядно будучи обучен, но незатейлив от природы, он в одном обществе со мною играл на театре у Бороздиной, и в «Севильском цирюльнике» Фигаро была его роля. К милой нашей генеральше съезжалась, как выше сказано, всякая всячина. Однажды, незадолго уже до настоящего представления, как-то повздорили за обедом Ржевский и другой нашего же полку сержант Дани<лов>. Размолвка была горяча, но приятель мой Молчанов, брат двоюродный Данилова, и я смяли разговор. Казалось, дальней ссоры не будет, но Данилов был крайне прост и что больше приходил в задор, то крепче молчал да пыхтел. Известно, что такое дурак сердитый! Лишь встали из-за стола, он подскочил к Ржевскому и дал ему пощечину, тот ему выдрал волосы, — и делу край? Всякий, однако, стал об этом толковать по-своему. Ржевский обижен. Надобно было мстить, требовать рыцарского удовольствия, и назавтра вызывает Данилова на поединок. Так важивалось издавна между молодыми людьми. Поединок был подвиг, всякому хотелось им похвастать. Данилов рад бы сдаться на капитуляцию и просить пардону, потому что кулаки у него были туги, да шпага тупа, но Молчанов, вступясь за родственника, принуждал его драться и пошел к нему в секунданты. Мне нельзя было выдать Ржевского, у него не было никого ближе меня ни в родстве, ни в приязни. Как не пожертвовать собою в таком случае? В двадцать лет одна логика действует — сердечная. Стыдно бросить приятеля, за него терпи все, и так я по чувствам своим, вопреки рассудку, сделался сообщником поединка. Знал я, что это может иметь самые неприятные последствии, поединки наказывались тогда строго. Два сержанта, коих мы имели право как офицеры посадить под караул, не только были нами допущены к такому противозаконному поступку, но еще мы, начальники их, некоторым образом поощряли к тому, согласясь помогать и тому, и другому. Очень плохо! Но чем опаснее предстояла ответственность, тем более, казалось, приносит чести такая молодецкая отвага. Все умствовании к стороне; поединок решен на следующих условиях:

 

 

108

1.  Драться на шпагах до первой раны.

2.  Не брать с собой никого, кроме подлекаря полкового. Сражение происходило августа 19. Эдакого знаменитого дня нельзя во всю жизнь не помнить. Выехали мы с утра рано в разных каретах: Молчанов с Даниловым в своей, а я с Ржевским особо. Отъехавши на Петергофской дороге версты за четыре от города, оставили людей и кареты у Красной Мызы Нарышкина под видом, будто вышли туда гулять, а сами, отвернувшись с дороги в кустарник, зашли на первую чащобу и за леском расположили место сражения. Сперва, по порядку и законам рыцарского устава, осмотрели своих бойцов взаимно, нет ли на них лишней арматуры, дали каждому свою шпагу и шляпу, а сами ожидали молча окончания этого злодейства. Как иначе назвать введенное сумасшедшим обычаем правило? Кидаться друг на друга с ножом! Можно ли равнодушну быть к такому действию, при котором жизнь подобного нам из пустой безделки зависит от удачи одного удара? Иногда, я согласен, это оканчивается смехом, но всегда ли можно в этом быть уверену? Впрочем, если это шутка, она, по мнению моему, глупа и постыдна, если тут настоящее дело, то оно преступно и скаредно. Я всегда так мыслить буду о поединках, но для задора нет ни правил, ни закона. Погода была прекрасная, и молодые мальчики, вместо того, чтоб съехаться в сад наслаждаться природой, условились тут же резаться и поливать зелень своею кровью. Прекрасная забава!

Бойцы вооружились, засверкали клинки. Ржевский кинулся вперед, Данилов попятился, но Молчанов стал за ним, вынул шпагу и грозил изрубить его, ежели он струсит. Ржевский попал сперва Данилову по обшлагу и раздвоил медную пуговицу, Данилов отрубил край шляпы у Ржевского, потом попал ему в локоть и разрубил руку до кости. Увидели мы кровь и, по условию, тотчас прекратили драку. Поединщики поцеловались. Новое дурачество, и совсем ненатуральное! Я же обижен, я же ранен, и цалуй соперника! Какое превратное понятие о сердце оскорбленном! Но так водится, или цалуйся, или снова дерись хоть до смерти. Подлекарь осмотрел раненого и перевязал ему рану. Мы сели с Молчановым в одну карету, а их посадили в другую и поехали прямо ко мне. Тут я послал за штаб-лекарем. Он уверил меня, что рана неопасна, но что на волос глубже, Ржевский мог быть вечно без руки, и за что же? За шалость! Еще жар ни у кого из нас не прошел, отдохнувши несколько, мы все четверо поехали на Красный кабачок, где победитель дал нам обед, и мы, за чашей шампанского вина, рассуждали о нашем подвиге, как бы храбрые генера-

 

 

1785

109

лы после Кагульской славной победы стали под шатрами рассуждать о искусстве своих движений и об участи Восточного царства8.

К концу дня стал проходить чад, и, пришед в себя, мы увидели всю опасность нашей безрассудности. Делать было нечего. Чтоб избежать огласки, я тотчас поехал дни на три за город, в прекрасную маетность к г. Деми<дову>, Таицы. Там, удалясь от вестовщиков городских и любопытства стороннего, я приятно отдохнул от новой этой горячки. Ржевский меня уведомлял, что ему лучше и что в городе о поединке его молва очень глуха. Это меня успокоило. По нескольким дням воротился я в город, и, к счастию моему, не прежде как через месяц стали кой-где со мной говорить о нашем геройстве. К батюшке я, не тая ничего, описывал все происшествие. Я признавался в своем дурачестве, но можно ли было мне поступить иначе? Унять я не имел права ни того, ни другого; вывести наружу было, по мнению общему, и стыдно, и бесчестно, я бы покрыл срамом и себя, и Ржевского, нас бы стали звать в полку трусами и подлецами; должно было следовать общему навыку, против него нет оплота в молодости. Ржевский скоро выздоровел, и потеха наша, слава Богу, сошла с рук благополучно. Между тем г-жа Бороздина, которая не могла всего этого не знать, в крайней тревоге ожидала последствий. Ей неприятно бы было обнаружить подобное происшествие в своем доме, оно и ей не могло принести ни пользы, ни чести, но Ржевский, выздоровя, явился на пробу и мог сыграть комедию. Тем вся молва и утихла, и генеральша угомонилась. Все пришло в свой прежний порядок, но в обращении взаимном всякий сделался осторожнее, и хозяйка дома стала делать выбор в своих посетителях, дабы не подать нового повода к такой же безобразной сцене.

Театр совсем погасил страсть мою к Щербатовой. Слова ее были справедливы, советы назидательны. Я остался ей предан, но уже нимало не влюблен и реже посещать стал дом их под предлогом новой забавы, отнимающей у меня все мое время. При начале зимы умножились мои рассеянии. Граф Строганов, дядя мой, посредством графа Мусина-Пушкина исходатайствовал мне честь быть на балах великого князя. Пушкин Валентин Платонович, генерал-аншеф и первый чиновник при дворе наследника, женат был на Прасковье Васильевне, дочери незабвенного моего благодетеля князя Долгорукова-Крымского. По его благоволению ко мне угодно было его высочеству приказать записать меня в список приглашаемых на его балы как в Зимнем дворце, так и на Каменном острове. Они давались два раза каждую неделю. Я был восхищен до безу-

 

 

110

мия, когда придворный скороход пришел мне объявить о сем, и отдал ему все, что у меня тогда случилось в кармане. Для него нажива была не большая, но для меня крайняя жертва. Всю зиму я этими балами пользовался, не пропуская ни одного. Это удвоило шаг мой в большом свете и доставило мне случай короче ознакомиться в доме у графа Пушкина, где я был потом всегда принят, как родной, с большою милостию и участием во мне. Главное для меня приобретение от сих балов было то, что я узнал все уловки двора и придворных, нагляделся в самое широкое стекло на суету мира и, насыщаяся ею, запасался сведениями для будущей моей жизни. Ничто таких опытов не приготовит, как двор. Тут человек виден во всех его отношениях, обстоятельства меняются ежечасно, по воле их он и падает, и возвышается. Голова его становится лабиринтом, из которого иногда никакая нитка не выведет души на истинный путь ее спокойствия и тишины. Ах дети! Друзья мои! Какая школа царские чертоги! Окончав нынешний год, сделаем ему краткое нравственное обозрение. Я много приобрел знакомств и тщетной славы, известен стал в лучших домах и вхож к меньшому двору. По общему мнению судя, я поставил себя на хорошую ногу в свете, но посмотрим, чего мне это стоило. Я не говорю о скуке, об исканиях, ходатайствах и разных капризах, которые там и сям мне переносить было должно. Более всего меня угнетать начинали долги, сей неусыпаемый червь городских жителей! Читатель уже знает главные душевные мои припадки: я любил рассеяние и роскошь. Щегольство вскружило мне голову. Мне хотелось иметь фрак такой же, как и у всех, и как можно чаще, следуя моде, переменять его. Славный портной тогдашний, Vainqueur, одевал меня в долг и в один год подал счет в 1000 рублей. Кроме фраков, театр требовал своего одеяния, и я не хотел ни от кого отстать. Все молодые люди щеголяли также ческой, как и мне не отличиться множеством пуклей на голове? Парикмахеров иностранных тогда было множество в Петербурге, и некто Beauregard хаживал меня убирать на каждый бал или съезд, что случалось почти ежедневно. Кто молод не бывал? Всякому хочется быть выскочкой. В двадцать лет человек редко знает, чем надлежит отличаться, а многие, сказать правду, и умирают с тем, что век того не знают. Беспрестанная езда то в Сарское Село, то по дачам знатных господ, кои всегда летом живали за городом, требовала наемного экипажа. Моя пара могла меня только возить в городе, и то не напоказ. Вот новая издержка и очень значущая. Извозчики были дороги, и наем четверни очень часто становился убыточен моему карману. На все это окладного моего жало-

 

 

1785

111

вания от батюшки и в полку, которое вообще не превышало 1500 рублей, было очень недостаточно; кредит дополнял его, и по окончании года оказалось на мне долгу до 2000 рублей. Продолжительная разлука моя с батюшкой налагала на меня долг с ним повидаться. Чувствовал я, что кредиторы мои,  кудречесы,  ямщики,  закройщики  не  скоро выпустят меня из города. Мучим таким беспокойством, я решился, не дожидаясь далее, исповедать батюшке свою невоздержность. В этом намерении не то меня тревожило, чтоб навлечь на себя гнев родительский, я уверен был, что он не падет на меня, потому что заблуждении мои проистекали не от порчи сердечной, а от молодости и легкомыслия, которое, будучи естественною данью природы в мои лета, не могло обременять совести моей и, следовательно, раздражить отца; более всего меня тревожило то, что расстроенное состояние родителей моих, собственные их недостатки, кои становились уже чувствительны, увеличатся моими прихотями. Батюшка должен будет изворачиваться с трудом, чтоб сделать мне вспоможение, а огорчить его казалось мне самым большим несчастием, ибо я его очень горячо любил и с доверенностию беспредельной. Итак, написал к нему о моих издержках и ждал ответа, как громового удара. Почта принесла его в две недели, и кто ж бы поверил развязке? Нежный родитель без гнева, без досады пенял мне с чувствительностию, что я дал волю тщеславному побуждению моих склонностей, напоминал мне прежние свои нравоучении, распространялся в них, увещевал быть впредь осторожнее и, наконец, благодаря меня же за откровенность, с какою я обратился прямо к нему в тесных моих обстоятельствах, за то, что я без всякой интриги, не стороной, а непосредственно ему повинился, принял на себя милостиво долг мой и, уплатя из него тотчас 800 рублей, остальные очистил по времени. Как же я был счастлив! Не потому, что долг снят с меня, как вредный нарост рукою мудрого и чувствительного врача, но счастье мое составляло то, что батюшка не гневается на меня и щадит сына повесу. Как гора с плеч свалила! Сколько раз, освободясь от должников, я клялся никогда не впадать более в их руки. Но увы! Роскошь и после этого опыта ставила мне новые силки, в которые я всегда попадал, как сом в вершу9. Трудно устоять против царствующей страсти! Все прочие покоришь рассудку, но есть всегда такая в них, которая самого тебя невольно порабощает. О человек! Чем же ты гордиться можешь!

Пред истечением года в Москве были дворянские выборы, и батюшка выбран в депутаты (дворянские) от московской округи. Депутаты были сочлены губернского предводителя, который, по учреждениям Екатерины,

 

 

112

вообще с ними (а их от каждого уезда избиралось по одному) обязан был рассматривать дворянские родословные и вносить поколении настоящих дворян в особо установленные на то книги. Должность маловажная но как выборы дворянские через каждые три года в разные места судей и чиновников из отставных были прекраснейший идеал, который Екатерина ввела первая в своем государстве, то всякая должность, ими налагаемая, казалась уважительною и превосходной. По сему-то отношению и отец мой не считал приличным отговориться от этого пустого звания.

 

1786

Несмотря на кроткие отношении ко мне моего отца, ему хотелось пожурить меня лично, да и было за что. Он писал к Николаю Ивановичу и просил об отпуске меня на 29 дней в Москву. Салтыков отвечал батюшке похвальным письмом насчет моей службы и поведения, а между тем, посуля мне паспорт, удержал еще недели на две при полку, дабы я мог воспользоваться готовящимися праздниками по случаю дворянских выборов, коим в той зиме истек трехлетний срок в Петербурге.

Первое удовольствие мое в наступившем годе состояло в Богоявленском параде. В Крещеньев день бывает обыкновенно крестный ход из дворца на воду в Адмиралтейском канале, на котором готовится Иордань1. Полки вокруг ее становятся повсюду и занимают отдаленное пространство в городе, фрунтом командует по наряду очередной штаб гвардии. Ныне доставалось нашему майору Левашову, и ему угодно было меня взять при себе для распоряжения церемонией военной. Погода была теплая, я достал лошадку смирную, потому что трусливо езжал верхом. По счастию моему, и майор мой не храбрее меня сидел на своем буцефале2. Мне казалось, глядя на себя, что я первый человек был в городе и что скакать по улицам верхом в знаке и шарфе, рассчитывать ряды, таскать за собою кучу сержантов есть торжество ни с каким другим не сравненное. Для меня эта Иордань была Траянов триумф, и я, отправя парад, был собой чрезвычайно доволен. Церемония кончилась благополучно. Великий князь изволил с своего балкону смотреть, по обыкновению, на полки, кои, мимо дворца проходя, повзводно салютовали его высочеству, и отретировались солдаты по казармам, а мы по своим домам, не отморозивши ни одного члена, что было всего счастливее, потому что иногда Крещеньев день на Неве не шутит и долго памятен бывает солдатам.

 

 

1786

113

Потом начались выборы. Государыня изволила поручить отправить обряд их Николаю Ивановичу, и все возможное раскинуто было при том великолепие. Действие сие происходило в Канцлерском доме, где учреждена дума Владимирского ордена. Я ничего здесь не скажу о выборах. Мне не известно было, ни как они должны производиться, ни как шли. Мое дело было веселиться, и я на двух маскарадах, которые при сем случае от двора даны были под управлением Салтыкова, подвиг свой совершил очень порядочно, то есть плясал чрезвычайно много и ветреничал около молоденьких барышень.

Потом, увы! Дан мне паспорт на 29 дней, и, сперва собравши на масленице дань со всех петербургских забав, приехал в Великий пост поститься в Москву, смиряться и говеть. Вот как всякое время переходчиво! Бывало, в Питере тошно — теперь из него грустно.

Сколько бы снисходителен ни был отец, он должен иногда суровый вид показать сыну, когда сей увлекается в беспорядки. Батюшка принял меня с важной холодностию и целый день не изволил говорить со мною, ожидая полного моего к себе обращения. Сестра большая пользовалась всей его доверенностию и по качествам своим заслуживала преимущество над нами, а как мы были с малолетства всегда между собой очень дружны, то ее ходатайству я и обязан совершенным прощением. Назавтра моего приезду вошел я к батюшке, застал его одного, пал пред ним на колени и, начав с глупого пистолета, до последнего дня петербургской жизни все ему рассказал с неограниченным чистосердечием. Батюшка только этой жертвы и требовал от нас, признание мое изустное его победило. С терпением выслушав все мое похождение, он взглянул на образ, заплакал, потом, оборотясь ко мне, с усмешкой поцеловал меня в лоб. Это была печать совершенного примирения! Эта минута неизгладимыми чертами врезана в душе моей. Матушка о шалостях моих ничего не знала. Батюшка, сберегая слабые чувства ее, никогда не доводил до нее то, что могло бы их расстроить. Проживши в Москве пост, в который никаких забав не бывает, я не мог ими пользоваться, но ни с чем не сравню того удовольствия, с каким я прожил это короткое время между своими родными в доме родительском! Такое удовольствие заменяет все прочие на чужой стороне. Кому не мило родимое гнездо?  И лаплан[д]ец свое дымовье предпочитает Индостану! К тому же рассеянная жизнь больших городов всегда оставляет в сердце пустоту, а семейная живит нашу душу.

В разговорах насчет службы моей с батюшкой узнал я, что ему хотелось поместить меня при начале воспитания великих князей в штат наби-

 

 

114

раемых к ним кавалеров. Он об этом имел сношении с Николаем Ивановичем, который отозвался, будто бы государыне не угодно окружать внуков своих людьми знатных фамилий. Итак, я к лику сих избранных не мог быть причислен. Отговорки ли то были пустые с стороны Николая Ивановича или настоящая правда, узнать трудно! Беседы их с Екатериной нам никто не рассказал. Может быть и справедливо, потому что он имел многих ближайших родственников, из которых, однако, никто не попал ко двору также, что по времени подтвердила мне и Наталья Володимировна в откровенном разговоре. Но, по некоторым другим опытам, судя после о характере Салтыкова, я принужден верить, что он сам или от трусости придворной, или от хладнокровия ко всему тому, что было не он сам, не смел о сем государыне и заикнуться. Здесь обнаруживается первый случай, где Салтыков, похищая название благодетеля нашего дома, оного, однако, не оправдал и оказывал свое доброхотство ко мне не услугами прямыми, а одними пустыми приветствиями. Будущая История моя сие более и более докажет.

Как миг пролетело время моего отпуска. Несмотря на скуку Великого поста, я не видал, как приспел срок мой. Собравшись назад к полку, я не простился ни с кем, по русской пословице: «Дальние проводы — лишние слезы». Взвился и полетел.

Положение моих финансов не могло перемениться. Отец мой не в силах был давать мне золота пригоршнями, его чувствительно обременяли долги, оставалось мне умеренностью в расходах прибавить себе доходу. Трудна задача! Но необходима. В полк явился я в марте по последнему пути и начал опять дежурить. Скоро двунедельную мою просрочку я заработал, и мне ее в вину не поставили.

Между знатнейшими домами в Петербурге по рождению и богатству считался дом принцессы Голштенбековой. Она была принцесса крови и екатерининский кавалер3. Вышед замуж за князя Ивана Сергеевича Бар<ятинского>, но будучи с ним в разводе, она с двумя детьми своими, сыном и дочерью, жила бессъездно в Петербурге. За ней было одиннадцать тысяч душ. Все ее привыкли звать принцессой, всякий почитал себе за особливую честь быть въезж в дом ее, потому что кроме титла своего она была дама почтенная, любезная, ко всем благоприветлива без гордости и чванства, вела себя со всеми ровно и довольно еще была молода, чтоб привлекать к себе всю молодежь городскую, однако в ее обществе был большой разбор в людях. Прием к ней был аттестат для молодого человека. Она очень строго смотрела за поведением равно тех,

 

 

1786

115

кои рекомендовались ей в знакомство, как и тех, кои представляли ей своих приближенных. Она любила забавы большого света, театры и балы. Богатство позволяло ей роскошь. Муж ее был генерал-поручик и послом в Париже.

По случаю детского спектакля в ее доме, скоро по приезде моем, имел и я честь быть приглашен к ней. Принцесса меня приняла с лестной благосклонностию и предложила мне играть у нее на театре. Таков ли я был, чтоб отказаться от этой работы? Славный французской придворной труппы актер, г. Hoffrene4, хаживал нас учить и управлял нашим зрелищем, потому что принцесса любила в доме своем давать не игрища, а настоящие комедии. Я любил театр черезвычайно и сверх общих наставлений, кои давал нам Гофрен при репетициях, хаживал к нему на дом брать уроки. Я так ему показался способен, что он принялся за меня с крайним усердием, и в короткое время я до такой точности подражал его голосу, ухваткам, произношению, что, затворя двери в комнату, где мы вместе проходили мои роли, сама жена Гофренова часто ошибалась и по голосу принимала меня за него. У принцессы готовилась французская комедия «La soirée a la mode»5, в которой я играл пожилого барона; прочие актеры были господа Энгельгард[т], Ржевский, тот же, с которым я играл у Бороздиной, родственник мой князь Сергей Васильевич Долгоруков, Свистунов6 и учитель принцессина сына. Актрисы: г-жа Ломан, урожденная Хрущова, монастырка, барышня Ивкова, жившая в доме, и две девицы Волковы. Все они были монастырки, все, особенно Ивкова, с пригожеством и талантами природными.

Репетиции наши были не так, как водится во многих благородных театрах, одно условное сходбище, чтоб резвиться в свободе, нет! Мы не прежде сыграли комедию, как удостоверясь Гофреном, что она пойдет хорошо. В самом деле, трудно было бы охотникам удачнее нашего сыграть, и из всех театров благородных не было совершеннее нашего. Тут-то я нажил славу свою в этом роде, все называли меня молодым Гофреном, рукоплескании не умолкали, и я поднялся на ходули. Дарование театральное было тогда заметно в людях благородных, оно давало им особенную цену в отборных обществах. Двор сам любил мимику, вкус его разливался на все состоянии. По большей части, не всегда то только и хорошо, что вправду хорошо, но что любо двору, то бывает любо и всем. Старый закон гражданского мира! Столичные жители всегда обезьянят царские чертоги. С этой комедии я сделался короток в доме у принцессы и принадлежал к ее обществу. Игравши у Бороздиной, я во-

 

 

116

лочился за Львовой, а у принцессы за Ивковой. Но, как я не могу этих двух пристрастий назвать настоящей любовной страстью, то об них особенно и не упоминаю, ибо для описания подобных скоропреходящих капризов в жизни моей не стало бы бумаги в лавках.

Наследник престола препровождал, обыкновенно, лето в двух своих увеселительных замках: в Павловском, близ Сарского Села, и в Гатчине, занимаясь, по склонности врожденной к воинской службе, вахтпарадами, учил каждое утро при разводе или баталион морской, состоящий в его ведомстве, потому что он был президентом Адмиралтейств-коллегий и генерал-адмирал, или Кирасирский свой полк, а с утренней зарей иногда забавлялся полковыми строями. Прочее время дня он томился в скуке, не имея, кроме чтения, никаких занятий, вечера он убивал за шашками. Объехавши почти всю Европу в последнем своем путешествии7, он привез с собою вкус к изящным художествам и искусствам. От природы же был весьма умен и учен основательно, память имел превосходную, но был, как и я, грешный, безобразен лицом и, как я же, любил около женщин делаться рыцарем. За ним была принцесса Виртембергская, о которой только скажу то, что она к мужу своему была очень привязана и Бог благословил их изрядным поколением. Сие предварительное объяснение о доме царском нужно здесь потому, что судьба моя скоро будет непосредственно от них зависеть и гораздо прежде, чем вся Россия.

Их высочества любили театр. Он, как я сказал уже выше, был забава по моде. Великой княгине захотелось дать супругу своему сюрприз и нечаянно представить ему в Гатчине театральное зрелище. Камергер граф Черны<шев> заправлял этим делом и составлял труппу. Нетрудно было набрать ее из фрейлин, при дворе тут живущих, и из придворных. Всякий за честь себе ставил попасть в список. Расположились они играть драму «Честного преступника»8, разумеется, по-французски, другого наречия при дворе не было. Престарелого отца в ней играть было у них некому. В самое это время везде кричали о моем таланте. Чернышев доложил о том великой княгине и, испрося дозволение причислить меня к их кругу, сообщил о том г-же Бе[н]кендорфовой, потому что сам лично не был знаком со мною, а Бе[н]кендорф была и в тесной связи приязни с великой княгиней, и очень коротка в доме у принцессы. Через нее начались со мною переговоры. Принцесса мне сделала предложение играть у двора, я посоветовался с родными, спросился у графа Пушкина, никто от этого не прочь, и я согласился. Граф Чернышев при первом свидании отдал мне мои роли и назначил день приезда в Павловское. Вытвердя роль

 

 

1786

117

в драме, я ездил учиться к Гофрену и с его одобрения отправился на новые подвиги ко двору.

Там начался для меня новый и волшебный род жизни. Великая княгиня делала сюрприз, и, следовательно, нужно было скрывать от великого князя. Этот знал, что будет что-то, но притворялся, будто ничего не ведает, и, пока мы пробовали свои пиесы, они разыгрывали между собою очень искусно свою. Один я был из гвардии офицеров в их обществе. Под каким предлогом меня показать заранее великому князю? Итак, великая княгиня изволила мне отвести квартеру вне замка и приказала, чтоб я днем не попадался нигде на глаза великому князю и проводил время у г-жи Бе[н]кендорф, не той, которая пользовалась ее милостию, а у невестки ее родной9, которой муж, отставной майор ничего не значущий, был в услугах у великой княгини на жалованьи ее карманном и смотрел за павловским хозяйством, понеже знать надобно, что у ее высочества все было на немецкий манер; итак, просто сказать, я был у немки этой, Ермолая Ивановича супруги, на хлебах. Она была женщина рослая, дюжая и немудреная: беседы никакой, познании все огородные. Нигде я такой трак-тации школьной не выслушал о картофеле и чухонском масле, как у нее, а после теории следовала практика, и я по четыре раза в день приглашался делить с ней большое блюдо этого овоща, плавающего в масле. Тяжело мне было, но пред торжеством, которое мне готовилось, надобно было что-нибудь и вытерпеть. Карантин продолжался с неделю. Днем я прятался от всех, после ужина меня выпускали погулять в саду, потом являлся на репетиции, кои продолжались с одиннадцати часов вечера до двух и трех заполночь. Спать мог целое утро, никто бы меня не хватился, ибо я нужен был только для комедии. При драме «Честного преступника» готовили оперу небольшую с ариями и куплетами в честь герою торжества, великому князю. Опера кончалась балетом. Все это сочинял граф Чернышев, обер-балагур придворный. Сверх роли в драме мне дали и в опере, и в балете работу. Во всех искусствах заставили дебютировать. В опере я играл потешного приказчика, а в балете буффу10. Сует было много, и при всей скуке я не видал, как время шло. Самолюбие меня крайне обуревало!

Настал день моего избавления. Из Петербурга съехалось множество знатнейших господ, почти все иностранные послы были приглашены, Это происходило около Петрова дня. Погода была прекрасная, спектакль шел очень удачно. Я нарядился так сходно с моим характером, что мне можно было дать лет восемьдесят. Сперва я оробел. Великая княгиня, по милости своей, при входе моем на сцену изволила ударить в ладо-

 

 

118

ши, и меня это очень ободрило. Подобно сражению, где первый огонь страшен, тут первое слово выговорить тяжело, потом войдешь в свое натуральное положение и ничего уже не боишься. Я играл заданно11. Все мне рукоплескали, были места, в которые я заставлял зрителя плакать. Между растроганными мог я заметить и француза г. D'Aguesseau, которого похвала мне лестнее казалась многих моих соотечественников. Он нагляделся своих домашних театров в Париже, и мне трудно было тронуть зрителя, уже давно избалованного в этом вкусе. Всеми похвалами, какие я приобрел тогда, обязан я урокам Гофрена, без них худо бы мне было. На пробах наших нечему было учиться. Шум один и споры начинали их и оканчивали, всякий заправлял, и никто никого слушаться не хотел, к тому же совместничество препятствовало доброму согласию между нами. Гатчинские жители составляли свою партию, а мы, петербургские заезжие, свою, и оттого часто усилии наши не имели полного успеха. После драмы изрядно пропел я и арии свои, а танцовал хоть плохо, да смешно, то-то в роли моей и надобно было. Много поддержали меня, когда я робел, граф Пушкин, принцесса и княжна Щербатова. Все, принимая во мне участие, наперерыв мне аплодировали, и благосклонность их поправляла мои недостатки.

По окончании театра я сошел в свою комнату, как после кораблекрушения, весь в воде. Тут меня ожидал опыт самый неприятный. Чернышев, прибежавши меня обнимать и благодарить, насказал мне пропасть приветствий и кончил тем, что великий князь шлет ко мне прекрасные часы в подарок за мое снисхождение. При этом слове меня бросило в жар, я забыл где я, забыл долг уважения к лицам, меня призвавшим, и, наговори всего много, просил Чернышева поскорей предупредить такой уничижительный для меня поступок, потому что я часов не приму и дам чувствовать их высочествам, что меня наравне с художником наемным награждать они не могут, что я стыда такого не потерплю и что я никого не родился тешить из подарков. Чернышев начал меня уговаривать и, оставя в сильном волнении, даже в слезах, побежал назад. Что там происходило, я не знаю, но спустя несколько минут майор Бенкендорф пришел меня звать от имени их высочеств в их покои. Достигнувши своей цели, я успокоился и пошел во дворец. Кто бывал несколько раз в Сарском Селе, для того уже Гатчина не диковинка. Их высочества прогуливались в саду, на лугу близ картинной галереи, в которой ужин приготовлен был. Меня представили великому князю, который, не пожаловав руки из учтивости, изволил мне несколько приятных слов сказать, потом я был

 

 

1786

119

представлен к руке ее высочеству и удостоился также ее лестной апробации. Им угодно было приказать мне отужинать у себя, и так очутился я у двора. Чего многим иногда самые редкие достоинства доставить не могут, тем обязан я был скоморошеству. Таков свет придворный! Милости принцессы, графа Пушкина и ласки прочих моих знакомых меня совершенно очаровали.

Великому князю угодно было еще раз видеть зрелище, и я для этого оставлен в Гатчине, но уже не с прежней своей хозяйкой делил время, а ходил к обеду и к ужину во дворец и там проводил вечера по принятому обряду. У великого князя обыкновенно в час пополудни садились за стол, ужинать подавали в девять, утро все проходило по комнатам каждого, как кому захотелось. Собирались в залу в двенадцать часов, после обеда опять расходились в три и до семи всякий делал, что ему рассудится, у себя, в семь опять все в залу. Тут начинался или театр, или игра в карты и в лото, а между молодыми людьми разные резвости в саду и на террасах. В десять все расходились по номерам спать. Вот как и я проводил тут после театра еще три дни. Всякий день их высочества изволили меня замечать и разговора своего удостоить.

Во второй спектакль уже мы меньше имели зрителей. Большая часть гостей воротилась в город, и я в тот же вечер откланивался их высочествам, кои столько милостивы были ко мне, что позволили и впредь ездить к себе в их увеселительные замки. Я очень чувствовал, что такой честью обязан я был не себе лично или достоинствам своим, а ремеслу актера, но, отложа все эти тонкости, рад был приглашению, потому что оно мне сулило впереди и много удовольствий, и много случаев отличиться перед своими товарищами в петербургской публике.

Я ни слова еще не сказал о Гатчине и о нашей труппе. Восторг увлекал меня в другие подробности. Гатчина — место дикое, мрачное, в пятидесяти верстах от Петербурга. На нем выстроен большой каменный замок во вкусе древних рыцарских обиталищ. Маетность сия принадлежала князю Орлову, по смерти его Екатерина купила это место в казну и пожаловать изволила его великому князю. Тут построен очень хороший театр в самом доме, и замечания достойны оружейный кабинет и фарфоровый столовый сервиз с разными видами сельских охот. Великий князь Живал тут по большей части осенью и тешился театром и маневрами. В Гатчине он был хозяин, а в Павловске супруга его.

Общество наше в «Честном преступнике» составляли: камергер граф Чернышев, камер-юнкеры князь Волконский и граф Пушкин и Violie,

 

 

120

живописец, живущий на жалованьи при дворе их высочеств. Женщины: сенатора графа Пушкина жена, дама иностранная12, и госпожа Ровен урожденная Борщова, монастырка, бывшая до замужества фрейлиной у великой княгини. В опере, сверх наименованных лиц, участвовали Анна Кирилловна Бенкендорф, приятельница великой княгини, фрейлина ее высочества Нелидова и барышня Смирнова, которая по выпуске из монастыря взята была ко двору их высочеств. Мужчины присоединились к нам в опере: Плещеев, бригадир во флоте, находившийся при великом князе13, и подполковник флотский Кушелев14. Во всем кругу дам и девиц глаза мои кинулись прежде всех на девицу Смирную, и я с каким-то особенным чувством ее заметил.

Евгенья Сергеевна, так ее называли, была дочь самых беднейших и неважных дворян. Отца она лишилась во время Пугачева. Местечко Стародуб ее родина. Мать ее, имея маленькое именьице в Тверской губернии под названием Подзолово, проводила тут жизнь свою, воспитывая четырех сыновей и двух дочерей, и содержала свое семейство тем малым доходом, какой могли ей дать состоящие за нею во владении семнадцать душ крестьян. На все случаи жизни нашей есть роковая минута. В одно из путешествий Екатерины II в Москву г-жа Смирная нашла случай представиться фельдмаршальше графине Румянцевой и просить ее о вспомоществовании ей пристроить дочерей своих в какое-либо казенное училище. Евгения была представлена великой княгине Наталье Алексеевне, первой супруге наследника престола. Понравился ей ребенок (ей было тогда четыре года), и государыня изволила взять ее на свое попечение. Мать привезла девочку ко двору, и тут ее оставили. С ней приняты были и еще другие две, все они обучались по-французски и жили на половине великой княгини. По кончине сей разумной и благотворительной принцессы Евгения, по соизволению ее, отдана в Смольный монастырь и там воспитана.

Смольным монастырем называлась женская монашеская обитель под самым Петербургом, при которой Екатерина установила для бедных дворянских дочерей училище. Сие заведение есть одно из превосходнейших в своем роде. Оно вечную славу принесло Екатерине. Памятник незабвенный благости ее и изящной чувствительности к сиротам своего пола. Тут, наряду с прочими благородными девушками, образовалась и Смирная. Постановлено было им жить и обучаться при этом монастыре двенадцать лет, после чего выпускались они в свет к своим родным. Все лучшие и знаменитейшие дворяне отдавали сюда дочерей своих воспиты-

 

 

1786

121

ваться. Главное надзирание над сим заведением имел Иван Иванович Бецкой, а в самом доме жила и управляла воспитанием благородных девушек с самого начала его учреждения княжна Анна Сергеевна Долгорукова, пожилая девица, а потом вдова генерал-майорша де Лафон. Во время сей последней вступила Смирная. Поелику она отдана была от двора и на счет его воспитывалась, то и присмотр за нею, и ученье ее было несколько отличнее общего. Всякие три года бывал прием новых и выпуск старых воспитанниц. Смирная была понятна и училась хорошо; войдя в белый возраст (так назывался последний срок пребывания монастырского, во время которого они носили белые платья), в ней открылись даровании превосходные. Она прекрасно пела, танцевала, играла на арфе и к театральному выражению, то есть к декламации, была очень склонна.  Собою не хороша, но миловидна, мала ростом, но стройна. К несчастию, имела слабую грудь и часто кашляла. В Смольном монастыре иногда бывали театры, и благородные воспитанницы между собою разыгрывали нравственные пиесы. Роли мужчин играли они же, ибо наш пол во внутренние комнаты их никогда не впускался, и с ним их не ознакомливали иначе как изредка, в больших собраниях публичных, на экзаменах, и то со всякой предосторожностию. За барышнями везде были строгие глаза.

Государыня жаловала это место и часто посещала их запросто, без всякой пышности. Кто не пристрастен к своим собственным заведениям? Однажды представлялась у них опера «La belle Arsène»15, и Смирная играла в ней первую ролю. Искусство ее понравилось Екатерине. Она заметила ее и пожаловать ей изволила на приданое 2000 рублей, которые хранились в ломбарде до ее замужества. Приспело время ее выпуска. Это было в 1785-м годе. Она выдержала экзамен и, кроме похвального листа, удостоилась получить в награждение золотой вензель императрицы. Сим означалось преимущество самых лучших монастырок по их успехам. Он разделялся на три класса: первый вензель на белой ленте о трех золотых полосах, второй о двух и последний об одной. Вензеля все были одинаковы, их носили так, как и алмазные фрейлинские вензеля, публично, и они служили отличием монастыркам во всю жизнь их, во всяком состоянии. Смирной дан был бант о двух полосках. Раздавали вензелей таких при всяком выпуске только шесть, а выпускали вдруг по пятидесяти девушек. В память покровительства покойной великой княгини принята была Смирная к меньшому двору, представлена государыне и стала жить на половине великой княгини Марии Феодоровны во всем

 

 

122

наравне с придворными ее фрейлинами, хотя и не пользовалась сим наименованием, потому, вероятно, что им положен был штат и он был наполнен. Их высочества оказывали ей отличные милости и благоволении. Игравши у двора комедию, я скорее всех с нею ознакомился и скоро в нее влюбился. Чем суровее она со мною обращалась, тем сильнее я к ней привязывался и часто питал намерение на ней жениться, если буду взаимно ею любим. Трудно было до этого достигнуть, но я старался все преодолеть. Знал я, сколько препятств откроет мне в моем желании воля моих родных, потому что она была бедна, но любовь редко слушается рассудка, — все соображении становились химерою, когда глаза мои ее встречали. Я полюбил ее страстно и непременно решился соединить с ней судьбу мою. Само небо, казалось, мне ее предназначало, как увидят после. Большая часть знакомых мне девушек были монастырки. Привыкнув к обращению с ними, я пленялся их воспитанием, простосердечием, добродетельными побуждениями души и здравым рассудком. Они не умели притворяться и лукавить, всегда были открыты со всяким и никакого не показывали кокетства в поведении. Мне всегда хотелось, когда я помышлял о женитьбе, выбрать монастырку бедную и не очень знатного рода, мне казалось, что ничего нет тягостнее, как принадлежать по жене большому дому. Всякий дядюшка, думал я, станет тебя брать в опеку и властвовать над тобою. Всякая беззубая тетушка за все про все будет ворчать. Богатая жена рано или поздно при малейшем своевольстве упрекнет своим имением и разогорчит черезвычайно. Воспитанная в свете девушка замучит своим жеманством. Вот как я думал о союзе супружеском и едва ли ошибался. В таких мыслях стал я искать понравиться Смирной, старался выказывать ей мою склонность, испытывал нрав ее и расположился добиваться удачи. Посещении меньшого двора и театры проложили мне к тому удобнейшую дорогу, с которой я уже и не сбивался.

Шаг мой ко двору великого князя сделал чувствительное удовольствие родным моим в Москве, особливо батюшке, который, живши в Петербурге по службе, был всегда его высочеством замечаем; везде, где он его видал, на балах и публичных съездах во дворце или в ином месте, везде подходил к нему и с ним говаривал. Такое внимание привязало отца моего к великому князю, он его любил и на ласках его основал то счастливое заблуждение, что Павел, вступя на престол некогда, возвратит дому нашему прежний блеск его и силу. Дым честолюбия заражал часто моего отца, кровь деда моего, пролитая на плахе, не излечила его потомства от сей мучительной болезни. По этим драгоценным мечтам,

 

 

1786

123

батюшка очень радовался, что я вхож к великому князю, и почитал милости его ко мне следствием благоволения его к нему. Плачевная ошибка! Время нам покажет, что одна комедия была пружиною, действующей во всей моей судьбе у двора.

Гораздо существеннее предстояло удовольствие московскому нашему семейству. Меня уведомляли в то же время о помолвке сестры моей середней, княжны Анны, за графа Петра Андреевича Ефим<овского>. Краткая биография его состоит из следующего. Отец его, граф Андрей Михайлович Ефимовский, будучи в родстве с графами Скавронскими и, следовательно, с Екатериной I по ее рождению16, достиг, служа в России, до знатного чина и важного состояния. Он был обер-гофмейстер, помнится, при императрице Елизавете, то есть генерал-аншеф, и имел за собой  большое  имение.   Женившись  три  раза,   от  всех  жен  прижил детей17. Жених сестрин родился последний. О законности его происходили по духовным трибуналам сильные споры. Отец его, слюбясь с своей крестьянкой, потаенно на ней женился и прижил сына Петра и дочь Марью18. О браке его доныне идут противоречии, и думать надобно, что молодой граф не мог доказать своего происхождения правильным образом, когда по многом сопротивлении духовной дикастерии19, Екатерина II, из особенного благоволения к сему дому, изволила объявить, что граф Андрей Ефимовский был точно женат на рабе своей и ей тайну сию исповедал пред кончиною, стыдясь огласки публичной, ибо тогда неравенство в супружестве считалось в дворянском сословии за большое отступление от чести и всех добрых правил. Подлинно ли брак сей состоялся, или Екатерина хотела только разрубить узел рождения малолетнего потомка Ефимовских рода, но на сем ее объявлении решено дело, и мальчик Петр с сестрою признаны публично законными детьми графа Андрея Михайловича. Сын сделался наследником знатной части имения родительского20. Оно взято в опеку вместе с ним, и сирота воспитан очень худо в Московском пансионе под мнимым покровительством двора, который тогда же и забыл о нем.

В течение настоящего года ему было не более двадцати лет. Матери его уже не было на свете, он только что вышел из опеки и получил в Управление свое до 2000 с лишком душ в одном месте во ста верстах от Москвы и, несмотря на то, что был очень худо образован, считался уже по Москве на ряду отличных женихов. Старый слуга его, имевший над ним большое влияние, водил его часто к нашему приходу к обедне. Тут он видел сестру мою, она была пригожа, он в нее влюбился и стал свататься.

 

 

124

Сестра охотно за него пошла, несмотря на его странности и недостатки хотя, впрочем, ум у него природный и был, но в самой грубой корке, а просвещения никакого. Она надеялась, что, вышед замуж, она его образует и снова даст ему воспитание, приличное большому свету. Увы! Все мы ошибаемся! Но всякий на свой манер. Батюшка, видя добрую волю дочери своей, и матушка также, хотя не с горячим стремлением, однако согласились на ее замужество; итак, мая 3-го числа сестра помолвлена решительно, и всем родным дано о том знать. Сверх многих диковинок, кои в женихе примечались постепенно, неприятно было и то, что он еще был только сержант гвардии, но 2000 душ, все 2000 душ и, по словам Фон Визина в «Бригадире», какие к чорту без них достоинства21! Впрочем, можно было надеяться, что фамилия его, единственная уже в России, ибо он был последний в роде, близкое свойство с домом Петра I, а более всего богатое состояние скоро доставят ему и по службе повышение. Я с моей стороны, не знавши этого молодого человека совсем и заочно уведомлен будучи о судьбе сестры моей, сомневался, радоваться или печалиться, но, в полной доверенности к выбору моих родителей и самой невесты, надеялся, что она будет счастлива, и это одно могло меня сделать довольным, потому что я сестер своих всегда искренно и чувствительно любил.

Мои новые обстоятельства шли своим порядком. Я влюблялся в Смирную каждый день более и на сей конец очень часто ездил к великому князю. Мне так сие сделалось обычно, что я почти жил у двора. Полком правил добрый и п...* Ди<вов>. Он по большей части все спал, а офицеры делали, что хотели. Солдаты, не учась ничему, торговали жениными издельями. В таком общем бездействии и я имел много свободного времени. Отдежуривши неделю при полку, возил свой рапорт к Салтыкову в Сарское Село, там, отобедавши за екатерининым столом, приезжал на несколько дней, а часто и на неделю, в Павловское. И тут так же был театр, как и в Гатчине. Место гораздо приятнее, открытое, близко от города и дворца Сарскосельского. Все забавы его и упражнении были живее; может быть, оно более Гатчины нравилось и оттого, что я не выдержал тут такого карантина, как там. Впрочем, род жизни их высочеств был везде одинаков. В Павловском великий князь занимался более морским баталионом, который у него караул держал, и по праздникам выходила рота с штандартом. Всякий день бывал развод с ученьем. В Гатчине, напротив, стоял Кирасирский полк и наряжал на караул ко дворцу один взвод пе-

* Так в рукописи.

 

 

1786

125

ний с офицером в полном одеянии в латах. Там разводы были не так пышны, зато в хорошие осенние дни с утренней зари начинались полковые строи и маневры, а иногда и баталион морской прихаживал для общей экзерциции туда же. Утро все в жертву приносилось Беллоне и Марсу22, а остальная часть дня посвящаема была забавам. Их высочества делили все лето между сими увеселительными домами и имели обыкновение оканчивать сельскую жизнь свою в начале октября, переезжая к 14-му числу (день рождения великой княгини) всегда в Петербург на зимнее житье. Ни один год не был так богат удовольствиями, как настоящий. Все лето мы играли разные комедии то в Павловском, то в Гатчине. Я имел множество удобных случаев питать новую страсть свою, и она сильные пустила корни. Свычка быть вместе с Смирной поутру, днем и вечером, беседовать с ней, искать взаимной любви ее связали тот неразрывный узел, которым я теперь наслаждаюсь. Евгения стала помаленьку мягче со мною обходиться, увлекалась к подобным моим восторгам и сама меня полюбила. Я старался угождать их высочествам моими слабыми дарованиями, дабы приобресть их благоволение, и, казалось, на то время успел в моих видах. Их высочества меня жаловали, принимали всегда благосклонно, часто изволили со мною говорить, я всегда имел хорошую комнату и во всем довольство. Надо признаться, что приезжающие в маетности великого князя всегда были очень хорошо угощаемы. Всякий имел свой номер, в который принашивали поутру и пополудни, два раза в день, полный прибор чаю, кофе, шеколаду и пред обедом хорошую закуску, на вечер две восковые свечи; как первому вельможе, так и последнему чиновнику, но гостю, оказывали те же учтивости в приеме. Стол всегда прекрасный, по вечерам музыка в саду и разные игры: или благородный театр, или немецкий, в саду качели, кегли, свайка23, в комнатах волан, жмурки, фанты, танцы и разные другие игры. Всякий ими пользовался и принимал во всех забавах участие. Немецкий театр был всего скучнее, это правда, особливо для меня, потому что я не разумею языка, но их высочества не могли иметь другого. Русский, французский и опера италиянская работали для публики в Петербурге и часто в свободные Дни отвлекались в Эрмитаж к императрице.  Свобода в обращении у Меньшого двора ничем не стеснялась, и каждый забывал, что у будущего Царя в гостях. Для меня всего тягостнее были утренние строи. Я любил высыпаться, а для них надобно было выезжать часа в четыре утра, да и верхом, что также умножило мое отвращение, но великий князь любил военные игрушки и хотел, чтоб всякий в них такое же находил удоволь-

 

 

126

ствие, как и он сам. Часто я просыпал ученьи, и никогда мне это с рук не сходило. Великий князь по нескольку дней иногда, в наказание за мою лень, со мною не говаривал ни слова. В угодность его я должен был притворяться и против воли садиться на буцефала, ездить за ним по шеренгам и, измучась во все утро, быть на целый день ни к чему не способным. Ах! Как я ненавидел всегда эти дурачества, кои называют маневрами и кои лишь ребят одних занимать могут, а великий князь уже был не дитя. Но страсти человеческие так разнообразны и капризны, что ни одной из них понять нельзя, когда сам ею не страдаешь.

Осенью мои набеги на Гатчину познакомили меня с другой забавой, к которой я не мог также пристраститься. Граф Пушкин страстный был охотник до собак. Великий князь не имел этого вкуса сам, но, желая доставить графу удовольствие, выписывал на всю осень к себе придворную большую охоту. В этом ему и не отказывали, потому что у большого двора никто не занимался ею. Однажды случилось и мне съездить с графом, что называется, на поле. Целый день я проторчал верхом; и поутру гоньба, и после обеда тоже, и очень поздно воротились мы во дворец. Пушкин знатную привез добычу и восхищался днем своим, а я считал его потерянным совершенно. Вот как различны капризы нашего вкуса! Для меня одна только и есть забава — многочисленное собрание разумных тварей, театр, музыка, шум и роскошное освещение. Где светло, тут мне и весело.

Для государя непогоди нет, и в октябре в придворной деревне тот же город. Но надобно было перебираться в Петербург, и я на этот срочный день смотрел как на последний день моей жизни. Отправляясь перед тем в полк из Гатчины, я по обряду откланивался их высочествам. Великий князь изволил приказать мне ездить во дворец на его половину так же и в городе зимой, как летом в загородные его замки. Восхищение мое было чрезвычайно, итак, я мог видеться с Евгеньей беспрестанно, мог заниматься ею по-прежнему, не терпя мучительной разлуки. 14 октября, в день рождения великой княгини, я в первый раз имел счастие ужинать у их высочеств, и всякую неделю раза по три пользовался этой честию. Не все могли иметь ее, круг гостей городских очень был ограничен. Обыкновенно беседа их высочеств съезжалась к ним на половину в семь часов вечера, а в десять все разъезжались. Хотя городской образ жизни не мог уподобляться деревенскому и этикет очень надоедал своим строгим принуждением, однако благоприятное обращение их высочеств доставляло разные удовольствии посетителям их, а к тому же театр не останавливался, и наша труппа готовилась к новым зрелищам на Каменном острове.

 

 

1786

127

В эту зиму я очень развлечен был. Кроме театра придворного, я продолжал играть у принцессы. Дядя мой граф Строганов также вздумал к своим именинам, 23 ноября, завести спектакль, в котором я участвовал, а вдобавок я собрался сам сочинить маленькую оперу, которую разыграли в доме графа Пушкина в день именин графини, 28 октября. Она написана была по-французски. Сочинение неважное, но для безделки искусства большого не надобно, и я с изрядным успехом выплелся из дерзкого предприятия быть сочинителем. Тут играли трое нас Долгоруковых24 и живущие в графском доме родственницы. Везде театр шел удачно, всюду мне рукоплескали, и я был необходим во всех домах, где ставили кулисы.

Придворные увеселении для меня были всех занимательнее по двум отношениям: я был влюблен и ожидал в свое время воспользоваться щедротами Павла, когда он примет престол. Но как в молодости страсть честолюбия еще не имеет большой силы, то приятно было мне и по другим театрам славиться хорошим актером. Самолюбие мое наслаждалось полным успехом в этом предмете. В доме графа Пушкина жили две благородные девушки, обе очень любезные, графиня Голов<ина> и Безоб<разова>. Я не предпочитал Смирной никого, однако, когда не мог делить время с ней, проводил его без скуки у Пушкина и признаться должен, что меня туда заманило также легенькое пристрастие к обеим вдруг. Упомянуть обязан здесь непременно и о доме графа Строганова. У него была одна дочь, еще ребенок. Он жил розно с женою и поручил ее воспитание француженке г-же Villeauxcleres. Между тем как мать делила все свое время с маленькой графиней, дочь ее, молодая и пригожая девушка, вела интригу с старым графом и, обманывая его, любилась с другими. Мать ее, женщина уже лет сорока с лишком, сметливая и хорошо образованная иностранка, сквозь пальцев смотрела на проказы своей дочери и занималась с утра до вечера воспитанием молодой графини. Будучи как француженка жива и под старость, она имела около себя круг иностранный; актеры, художники, ученые к ней съезжались, и всякий День на детской половине был для них особый стол. Туда повадился и я ездить часто. Общество мадам Villeauxcleres было очень заманчиво. Беседа ее занимательна и шутки остроумны. И в этом-то обществе я могу сказать, что я выучился быть светским человеком. Меня осмеивали, критиковали, я вырабатывал свои мысли, чувства, выражении и смело признаюсь, что если я слыл в большом свете любезным, обязан я этим точно попечениям госпожи Villeauxcleres, которая, полюбя меня, снова воспитала и ознакомила с теми уловками приятного общежития, без которых

 

 

128

молодой человек может быть многих похвал достоин по качествам своим но приятен —  никогда. А кто же не хочет нравиться? Суровые философы назовут это преимущество суетой. Пусть так! Но одна добродетель суха в мире, и, чтоб дать ей всю ее цену, необходимо нужно убрать ее цветами светского образования.

Называть по именам все комедии, кои я разыгрывал на разных театрах, было бы пустое. На иных, однако, можно остановить внимание, потому что они имели особенное на меня действие. При великом князе жил швейцарец по имени La Fermière, которого он очень жаловал, и в досужное время, особенно пополудни, заставлял его читать у себя разные книги для своего занятия. Иностранец этот имел познании очень хорошие и уже немолодых был лет, но весьма груб и неприступен для людей ему незнакомых. Он сочинил французскую оперу «Le faucon»*, которая понравилась их высочествам и, действительно, была затейлива, вся в тогдашнем вкусе, то есть очень романическая, довольно велика и состояла из трех действий. Музыку сочинил для нее г. Бортнянский превосходную. Их высочествам угодно было, чтобы мы ее разыграли. Читана она автором самим публично при всех при нас в одно пополуденное время в кабинете великого князя. Тут же розданы роли и назначено ее учить. Мне надлежало ехать в Москву к сестриной свадьбе, и я от роли своей учтиво хотел отозваться, но заменить меня новым лицом у двора не хотели. Великая княгиня просила меня остаться, я должен был исполнить волю ее и от этого зрелища после так сильно влюбился в Смирную, что уже после комедии не имел сил от нее удалиться. Итак, вытвердили мы оперу, зрелище было прекраснейшее. Я сам имел ролю неважную, первые играли Смирная и Вадковский, камергер, сын бывшего нашего подполковника. Представление удалось и несколько раз было повторено с большим удовольствием. В этой-то опере Смирная отличилась чрезвычайно. Она выказала мастерское знание театрального искусства, и голос ее нежностию своей производил чудеса, в то же почти время она употреблена была в балете пантомимном, довольно продолжительном, и всех изумила немой своей игрой, картиной стана и проворством в ногах. Не было зрителя, который бы не восхищался ее прелестьми на театре. Что ж должен был чувствовать я, который уже любил ее страстно и был ею замечен в таком обширном и великом круге молодых и лучших людей? Я был всегда, глядя на нее, в исступлении, и конечно не солгу, когда напишу здесь и сто

* «Сокол» (фр.).

 

 

1786

129

раз еще, может быть, в жизни повторю, что театр был первой причиною моего счастия и что от этой забавы я много имел отрад и много принял горя. Какие мелкие вещи созидают иногда всю нашу участь! Стыдно, но запереться в этом трудно. Опыт всегда в том порука.

Прежде нежели кончить речь о театре, заметим еще странность. Я никогда не учился музыке и правил ее совсем не знал, следовательно, мог петь по навычке народную песню, но не арию в опере с оркестром. Однако же я пел в операх, и самые значительные роли, не ошибаясь ни в одной ноте, напротив, случалось иногда в квартетах, где так музыка многосложна и сбивчива, помогать другим, мурныча про себя их партию, и всегда кстати и вовремя попадал в свое собственное место. Действие памяти счастливой и верного слуха от природы. Я все свои арии вытверживал наизусть, как урок грамматики. Скрыпач по нескольку раз то же да то же мне наигрывал, и я таким образом очень твердо удерживал на памяти все тоны и ни с каким оркестром не сбивался, к удивлению многих. Сама великая княгиня, когда ей о сем доложили, не хотела верить и нарочно пришла на одну школьную репетицию,  чтоб удостовериться в этом. Бортнянский сидел за своим фортепьяно, у нас у всех, в том числе и у меня, ноты были в руках, всякий пел свою партию, дошла до меня очередь, и я, глядя на ноту, очень исправно пропел свой куплет. «Как же, — вскричала великая княгиня, — государи мои, вы сказали, что он музыки не знает, да он поет по ноте». «Извольте, ваше высочество, приказать князю Долгорукову показать вам место на бумаге, которое он теперь протвердил», — ответствовал Бортнянский. Государыня подошла ко мне ближе, и какое было ее удивление, когда она изволила увидеть, что не только я схватил совсем не ту партию, которую в то время разыгрывали, но даже и бумагу держал вверх ногами, что ясно показало ее высочеству, что я никакого понятия не имел о музыкальных правилах и пел одним навыком, благодаря верному своему слуху и памяти. Большую часть приятных художеств я получил от природы и от рутины. Пел, танцовал, комедию играл, даже стихи писал — все по привычке более, нежели по теории правил. Натура более мне дала искусств и чувствительности в органах, нежели все профессоры Университета набили мне ума и наук в голову.

Оставим теперь театр и углубимся в обстоятельства, кои устроили судьбу мою и коих первое основание положено было, так сказать, за кулисами. Вот причина, для которой я так распространялся, говоря о наших зрелищах.

 

 

130

Любовники сколько ни таятся, все их изобличает. Многие стали догадываться, что между Смирной и мною есть симпатия и что мы друг другу необходимы во всех играх и занятиях наших. Молва начала о сем распространяться, сперва глухо, а потом говорили многие о сем без закрышки. Сведали родные мои в Петербурге, что я имею на эту девушку виды, знали они, что, влюбясь у двора, мне нельзя будет, огласивши девушку достойную и под их покровительством, отстать от нее так же свободно, как водилось за мною в других местах, а потому они с уважением глядели на нынешнее положение мое и круто взялись прекратить эту склонность, доколе можно было еще им действовать и поступки мои не были решительны. Дядя мой барон Строганов с досадой выговаривал мне о сем, грозил жаловаться батюшке и силою его власти оторвать меня от нового моего пристрастия. Тем-то самым он ускорил только успехи моих происков. Ничего нет щекотливее, как удерживать порыв молодого человека, когда он страстен.  Это требует большого искусства.  Строгость, а паче жесткие выговоры тут совсем не у места. Нежное обращение гораздо надежнее, но дядя мой думал, что крик все приведет в порядок. Он судил по прежнему опыту. Здесь совсем другие были отношении, и я его избавил от труда кровь пускать мне в другой раз. Видя, что он, граф Строганов, и прочие, участвующие во мне в городе, все против моей женитьбы на Смирной потому только, что она бедна и я также, но, впрочем, от них же слыша от всех справедливые похвалы о ее нраве и качествах, я нимало не колебался в моем намерении искать руки ее. Салтыков, Пушкин, все почти называли меня сумасшедшим, говоря обыкновенно, как водится: чем вы будете жить? Я не умел бедность почитать препятствием, все возражении казались мне неосновательными и, дабы дядя мой не упредил меня в Москве, я тотчас написал обо всем к батюшке с обыкновенною откровенностию и предварительно просил дозволения жениться на девице Смирной, если она согласится за меня выйтить. Начавши сию переписку с отцом моим прямо, я уже освободил себя от большой заботы, то есть не боялся, чтоб ему прежде меня наговорили, намутили, не страшился посторонних впечатлений, для меня ли и для Смирной предосудительных, ожидал со страхом и трепетом батюшкиного ответа и, сложивши в родительское сердце такой тяжелый груз доверенности, принялся между тем слаживать дело у двора.

Камергер Вадковский был любимец Павлов. Мне он хорошо был знаком, я открылся ему в моей страсти и поручил узнать расположение сердца девицы Смирной. Ответ был благоприятен. У двора не было про-

 

 

1786

131

тивников моему намерению. В один вечер, ужинавши у великого князя, я приметил из шуток его, что он уже знает обо всем; однако не пожалуюсь на скромность его, он ни слова не выпустил неприятного в насмешках своих. Женщины всегда торопливее мужчин. Они любят в подобных случаях ускорить развязку. Бенкендорф, отозвавши Евгению, что-то ей пошептала; та очевидно переменила со мною обращение, стала удаляться от меня во весь вечер и, не говоря ни слова, скрылась в свои покои. Это меня взорвало! Я вспыхнул. Мне казалось, что г-жа Бенкендорф внушила худые мысли о моем поведении или свойствах Евгении и тем произвела ее холодность. В тот же вечер я от великого князя после ужина бросился к Вадковскому, все ему рассказал и требовал настоятельно объяснения с Смирной. Хотя я к ней имел позволение иногда ходить, но всегда был не один, [а] разговор такой, к какому я с ней готовился, не требовал свидетелей. Вадковский именем ее назначил мне свидание ноября 1. О, преблаженный день в жизни! На что описывать наше свидание? Кто любил, тот почувствует его. Меня кидало в огонь поминутно, я робел, не смел слова промолвить, дрожал, как пред Богом! Евгения от стыдливости и невинного сердца получала неизъяснимые прелести, каких не дает женщине ниже Венеры самой красота. Переговоря с ней при Вадковском, мы друг другу поклялись в вечной любви, и это была минута свободной нашей помолвки, после которой начались обряды света. Вадковский доложил о нашем свидании их высочествам, равно как и о том, что я писал к отцу своему. Тотчас сделалось это гласно. Весь город заговорил о моей женитьбе, родные мои надули губу, видя, что уж переделать это не в их силах. С двором сладить им было неудобно, а двор, то есть их высочества, взяли наше соединение в особое свое покровительство. Но до ответа батюшкиного нельзя было еще объявить всенародно нашей тайны. Между тем театры и забавы не теряли своего порядка, и я приватно становился домашним на половине у великого князя.

Хотя Павел о намерении моем знал через Вадковского, однако же хотел изустно от меня узнать о том же. В один из зимних балов великий князь в удобную минуту, отведя меня несколько к стороне, начал шутить и тянуть сатирический разговор насчет моей склонности. Видя, что он добивается моего признания, откровенно с ним изъяснился. Выслушав меня, он принял вдруг вид очень важный и спросил: «Quelles sont vos vues?» (Какие ты имеешь виды?) «Celles d'un honnête homme!» (Виды честного человека), — ответствовал я. На сей отзыв он опять улыбнулся с видом весьма благосклонным, начал хвалить мое поведение, нрав моей

 

 

132

невесты, поручал мне ее жребий, желая нам обеим быть благополучными. В несколько урывок в тот вечер великий князь изволил мною заниматься, и все насчет того же предмета. Я никогда не забуду, что тогда же именно тогда, как я, говоря с ним, что я небогат, возразил он резко: «Знаешь ли ты по-немецки?» «Очень мало, государь, однако несколько понимаю». «Kommt Zeit, kommt Rat» (Придет пора, придет и совет). Из уст наследника престола эта пословица немецкая могла многое значить, но государи не всегда держат свое слово. Никогда не должно забывать Давидова изречения, оно всех пословиц справедливее: «Не надейся на князей» и проч.25 Исповедь моя того вечера кончилась тем, что великий князь приказал ожидать соизволения отца моего, «без которого, — сказал, — и я своего дать не могу».

Первый ответ, полученный мною от батюшки, хотя не был еще решителен, однако принес мне чувствительное удовольствие. Я дрожал, снимая печать с конверта, я догадывался, что, верно, или тотчас после меня, или, может быть, в одно время дядя мой писал к батюшке, и боялся, чтоб бедность моей невесты, резон, впрочем, для опытных мужей весьма основательный, не поколебал батюшкиных мыслей. Какое, напротив, счастие! Батюшка, приняв мое письмо как искренний залог моей полной к нему доверенности, изволил ко мне писать, что бедность невесты моей его не страшит, что он в жене моей желает найти добрую душу, благородное сердце и уверен, что воспитавшие ее не упустили попечения о ее нраве. Итак, он не противился моему браку, но требовал, прежде нежели приступить к решительному согласию, чтоб я дал ему время размыслить порядочно, как учредить будущее мое положение. Вместе с тем уведомлял меня, что сестра выдана замуж 6 ноября, и писал, что он не может скоропостижно от одного столь важного домашнего происшествия приступить к другому, еще важнейшему. Для других мог бы сей ответ показаться подозрительным, но я знал отца моего, знал беспредельную любовь его к детям и твердость нрава и уверен был, что вскоре тот решительный ответ, которого я ожидал, дойдет до меня непременно. Я не потаил от Евгении содержания родительского письма, она сообщила о том двору. Иные считали дело решенным, другие сомневались, мнении делились на две партии. Однако родные мои открыли против меня всю свою досаду. Дядя негодовал, что я предупредил его жалобы к батюшке моим собственным признанием. Пушкин, Салтыков и многие другие стали обходиться со мною очень холодно. Некоторые же, напротив, удвоили свои ласки, и наипаче господа придворные, которые, видя, что я при-

 

 

1786

133

обретаю день от дня сильнее милости меньшого двора, втирались в приязнь мою для будущего времени. У придворных свой расчет! Им низость ничего не стоит! Не удалось — он не стыдится, а отмщает прежние свои ласковости грубым презрением, а удалось — он уже и знаком с тем, кто ближе его успел стать у потока земных благ.

Рассуждать о женитьбе моей мог всякий, как хотел, но за что же было кому-либо на меня сердиться? Разве не волен я был в выборе себе жены по сердцу, разве я мог кого обременять моими недостатками и бедностию? Но всякий любит вмешиваться иногда и в чужие дела для того, чтоб в общем мнении о каком бы то ни было публичном случае не терять своего права спорить, судить и делать приговоры. Я знал тогда же, что некоторые старались разорвать мою женитьбу, но я уверен был в согласии двора, в любви моей невесты и в расположении родителей моих, а потому не боялся ничьих замыслов. Между некоторыми, кои были по-виднее, расскажу здесь о двух весьма забавных. У принцессы Виртембергской26, невестки родной великой княгини, была фрейлина, в которую принцесса предположила, что я должен влюбиться27, и, настроя на этот счет все свои мысли, она, бывало, подгоняла ее прямо ко мне в руки, когда мы, играя в жмурки в Гатчине, ловили друг друга с завязанными глазами. Часто сама великая княгиня изволила тут же позволять себя ловить. Мне всегда как-то попадалась фрейлина принцессина, потому что ее всегда ставили на пути моем и из этого заключали, что я в нее влюблен. Смирная знала, что это вздор, но другие верили и укоряли меня ветреностию, что могло мне вредить в мыслях их высочеств. Другой случай еще забавнее. Одна благородная девушка28, имея склонность к придворному кавалеру, хотела усилить взаимную любовь его к себе, которая начала простывать, и, чтоб возбудить в нем ревность хоть не по страсти, но по самолюбию, срисовала тихонько мой силуэт без воли и ведома моего и спрятала в свой портефёль; потом, игравши также в фанты, будто нечаянно выронила книжку в том предположении, что рыцарь ее ухватится за нее, найдет мою рожу и тем более приревнует, что он был собой недурен, а меня во всем обществе не было никого лицом хуже. На беду ее и мою, вместо ее селадона29 камер-лакей, прибирая покои, нашел чей-то портефёль, отдал гоф-фурьеру, тот далее, словом, на другой день сведал весь двор, что мой силуэт найден в чужой книжке. Тотчас заключили, что я с той девушкой в интриге. Она при первой заворохе отправилась в город, а на меня пало подозрение, но, к счастию моему, когда после первого движения стали соображать все вещи, увидели ветреность одну сказанной

 

 

134

барышни и меня из истории выгородили. Все подобные приключении могли повредить мне у их высочеств и иметь влияние на благосклонное соизволение их выдать за меня свою воспитанницу.

Зима, так же как и лето, в тот год наполнена была забавами. Их высочествы часто собирали катаньи санные и езжали с многолюдным обществом обедать на Каменный остров. Обряд сих прогулок был таков. Приглашали одних дам и девушек. Каждая из них выбирала своего кавалера, разумеется, в кругу тех, кои имели право приезжать к меньшому двору. Пар до шестидесяти иногда составляли катанье. Все съезжались с утра завтракать на половину их высочеств. Каждый кавалер имел свои сани с двумя вершниками30. После чаю и разных закусок кавалеры брали номера из чаши, и кому какой выходил, того сани там и становились. Сам великий князь, который всегда изволил кататься с супругою своей, вынимал номер, и нередко сани его бывали позади многих других в колонне. Впереди всего катанья езжал конюший, а за ним в большой фуре духовая музыка, которая вплоть до Каменного острова играла. Прогулки такие были очень величавы и равно увеселительны как для участвующих в них, так и для зрителей по домам, мимо которых езжали. Я обыкновенно катался в придворных санях и, по большей части, с Смирною. На Каменном острове всегда угощались посетители обеденным столом, после обеда почти тотчас на тамошнем театре французская придворная труппа давала зрелище, обыкновенно прекрасное и по выбору предварительному их высочеств. После спектакля все разъезжались в город в каретах своих с факелами, и дни, на сии праздники назначаемые, всегда были для меня первейшими праздниками в году.

Однажды и мы после катанья давали между собой спектакль их высочествам. В то же время как у принцессы играл я первую ролю в комедии «Le philosophe marié»31, захотели их высочества, чтоб и у них на театре ее дали; итак, в обеих обществах я играл ту же ролю, но с разными лицами. Будучи в городе и в возможности учиться по-прежнему у Гофрена, я выработал свою ролю мастерски и, по уверению всей публики, играл ее превосходно. Целую неделю я только и делал, что на пробы ездил то к принцессе, то к их высочествам. Здесь, обыкновенно, репетиции делались после обеда в кабинете великого князя. Роль жены моей представляла Смирная, и по известной уже всем секретной моей помолвке эта пиеса имела двойную цену в глазах зрителей. Великий князь всегда почти приходил на наши пробы и любил приводить нас обеих в замешательство, когда мы оставались двое на сцене. Скажу откровенно, что

 

 

1786

135

у принцессы эта комедия шла гораздо лучше, нежели у двора, и будущая жена моя хуже играла свою ролю, приготовляясь к ней на самом деле, нежели дочь принцессы, с которой мы на одном дощатом театре были часа два супругами. Это представление усовершенствовало мое искусство, и слава моя в декламации возвысилась до последнего степени. Старый и угрюмый сенатор Стре<калов>, который между прочим управлял придворным театром, подошедши ко мне после комедии, очень резко и насупившись сказал: «Мне очень жаль, что вы князь Долгоруков, а то бы я вас нанял на придворный театр и дал вам четыре тысячи жалованья в год». А он и сам не получал по службе такой суммы. «Вот каково быть актером!» — думал я. По крайней мере, при невзгоде (а кто избежит их на свете?) я мог явиться к г. Стрекалову и получить верный хлеб насущный.

Наконец пришел вожделенный ответ! Батюшка решительно дозволял мне вступить в брак с девицей Смирной, давал мне обще с матушкой на сие родительское их благословение. Эта счастливая для меня почта пришла в самый тот день, в котором мы играли на Каменном острове «Философа», и я своей театральной жене в ту же минуту объявил, что она скоро будет моей настоящею женой. Известие сие не могло быть тайно. Оно тотчас разнеслось в публике, но, как отец мой приказывал мне, чтоб я хоть на неделю прежде свадьбы с ним повидался, то до возвращения моего из Москвы помолвка моя все еще оставалась скрытою. Барон Строганов , хотя знал о успехе моей переписки с домом, но все еще полагал, что женитьба моя не состоится и что вызов батюшкин, дабы приехал к нему в Москву, есть учтивый отвод, посредством которого меня задержат дома и разорвут предприятое. Ошибочно было так думать, ибо двор уже знал о моем сватовстве, их высочества согласие свое изъявили, публика о том знала, следовательно, отцу моему нельзя было так поздно, и обнадежив уже меня предварительно своим соизволением, вдруг отказать в оном, да еще и с таким коварством! На что ему были подобные уловки? Разве он не мог запретить мне действовать и без обмана? Это Доказывает, что дядя мой не довольно хорошо знал и меня, и батюшку. Он и Пушкин более всех на меня сердились, давая предлогом одну бедность. Но разве сквозь золота слезы не текут? Их самих можно было о том спросить...

Ничто бы мне не помешало в тот же день, как я получил письмо от батюшки, скакать в Москву. Это было 3 декабря. День прекраснейший жизни моей после 1 ноября! Но их высочества готовили всему актерскому обществу сюрпризу, и, по убеждению Вадковского, я должен был ее

 

 

136

дождаться. Она состояла в следующем. Некто иностранец Филидор приезжал в то время в Петербург показывать разные штуки своего проворства, что называется по старинному наречию фокус-покус или escamotage*. Он в этом роде забав славился особенным мастерством. Их высочествам угодно было его видеть, и он представление свое дал в их покоях 6 числа, в Николин день. Между разных штук он начал выпускать на волю по одной живой птичке, адресуя каждую на имя кого-нибудь из актеров или актрис. Всякая птичка несла во рту бриллиантовый перстень. Один щегленок и на мою сторону попался. Не трудно было отгадать, что это значит. Мы, принимая птичек от Филидора, подходили к их высочествам благодарить, они жаловали нам руку. Прекрасный вымысел — подарить благородных людей в признательность за их снисхождение. Перстни были сделаны с вензелями, для девушек — великой княгини, для мужчин — великого князя. Такое милостивое внимание сделало подарки сии бесценными. Сами бриллианты и вообще все розданные перстни могли стоить казне до пяти тысяч. Мужских роздано шесть: господам камергерам Вадковскому, Чернышеву, князю Голицыну, камер-юнкерам князю Волконскому, графу Пушкину и мне. Дамских три: Нелидовой, Ровен и Смирной. Сверх того, подарен иностранцу Violie перстень дороже наших ценою, но без вензеля, и сия оттенка внимательная к нашему обществу совершенно пленила всех нас. Можно сказать, что со всех сторон поступок их высочеств был сопровождаем разборчивостию самой нежной.

В тот же вечер, отужинавши у двора их высочеств, я им откланялся. Они милостиво пожаловали меня к руке, пожелали мне успеха и скорого возвращения. Простился с невестой и поскакал в Москву. Разумеется, что я имел уже полковой паспорт, выпрошенный прежде. Салтыков отпустил меня до 25 декабря, то есть на две недели — я так просился. Он бы охотнее меня уволил на год, потому что всем почти знатным моим покровителям моя женитьба, из какого-то жаркого ко мне участия по наружности, была противна. Старший наш подполковник граф Брюс, хотя был тогда в Петербурге, но полком не правил. Схороня жену свою в Москве, он был уволен на год и, в сокрушении своем, не отправлял никакой должности. Москва поручена была старому защитнику ее и патриоту П. Д. Еропкину.

Тихая моя езда читателю известна. Как я ни торопился, но в Москву приехал 11-го числа. Свидание мое с родными было трогательно. Ба-

* фиглярство, обман (фр.).

 

 

1786

137

тюшка занялся тотчас со мной переговорами о моей невесте, о расположении к ней и ко мне их высочеств. Между настоящими соображениями вмешивались и химеры в будущем. Я один был влюблен, следовательно, одна Евгения меня и занимала. Родители мои помышляли о дворе, о чаянии будущих благ и покровительства всему дому. У всякого из них была своя бабочка в голове. Меня к супружеству влекла одна чистая страсть, и если б Евгения жила даже у своих бедных родственников, я бы и тогда так же домогался владеть ею, как и теперь, видя ее у двора, в золотых чертогах. Любовь кружила мне голову. Честолюбие в нее не входило, и я могу побожиться, что наследник престола российского не имел никакого участия в моей страсти к воспитаннице их высочеств. Невинность ее меня пленила, прелесть расставила сети, а театральное очарование все довершило. Вот в двух словах история моей женитьбы.

На другой день моего приезда, то есть 12-го числа, родители меня благословили образом. Я съездил один раз в публику, был в клобе, равнодушно посмотрел на всех московских девушек, наплясался, однако, досыта и через четыре дни уже опять скакал к невесте своей.

В сие короткое время ознакомился я в Москве с зятем моим графом Ефимовским, расцеловал его и сестру и, хотя странен мне казался новый брат мой многими своими ухватками, но сестра была довольна своей участью, а я, любя ее и желая ее собственного счастия, был и сам доволен ее супружеством. Много забот и печали принесло мне в Петербурге ходатайство о его повышении в офицеры, но о сем надо говорить долго и много, и я оставляю этот эпизод к концу года. Случай представил мне ознакомиться еще тогда же с ближайшей родственницей, а именно с графиней Скавронской, теткой моей родной по матери, и которой сын мне оказал столь важное благодеяние, выпрося у Потемкина мне чин офицера гвардии.

Графиня Скавронская Мария Николаевна, дочь общих родителей с моей матерью, старшая сестра ее, весьма различествовала с ней судьбой. Она была статс-дама со времени императрицы Елизаветы Петровны, которая, будучи по Екатерине I в свойстве с родом Скавронских, возвела ее в сие высокое достоинство по муже ее, графе Мартыне Карловиче32, следовательно, тетка моя была дама знатная, пожилая и очень богата. Она не нравилась Екатерине, а Россия ей не полюбилась, и так всю жизнь свою провела в чужих краях, особенно в Италии, к которой она пристрастилась и где сын ее был министром российского двора. Вздумалось ей ныне побывать на родине, и прямо приехала в Москву, где до поездки в Петербург жила несколько времени, сохраня с нашим домом

 

 

138

все наружности родственной и такой близкой связи. В настоящий мой набег в Москву я был ей представлен матушкой и в первый раз от роду удостоился эту тетушку увидеть. Никогда она к матери моей не писывала и никакой между ими не было взаимности, а потому и я очень сухо с ней ознакомился.

На дороге встретилось со мною приключение, которое еще усилило отвращение мое мыкаться по ночам. Ехавши жениться, я вез с собой невесте разные подарки, состоявшие в жемчугах и старинных бриллиантах, между коими был и медалион с моим портретом, тем самым, который подарен был сперва Алене, потом отобран назад, и все по секрету, следовательно, он был нов для всех, и никто его еще не видал. Выехал я до зари и на первой станции от Москвы застал тревогу. Недалеко от нее только что проехал какой-то капитан армейский Б., в которого из леса стреляли разбойники и его с кучером ранили. До лекаря надобно было достигать в Клин, туда его и повезли. Еще не рассветало, и я в недоумении был, продолжать ли путь или воротиться. Меня пужали вещи, которые ворам могли представить жирную добычу. Однако, подумавши, решился и поскакал вперед. Кого такая сумятица не испугает? Мне же больше, нежели когда-нибудь, жить хотелось. Проехал я опасное место чуть-чуть на заре, завороха меня спасла. По всем сторонам была погоня, и меня никто не тронул. В Клину узнал я, что офицер, перевязав рану, поехал потихоньку далее. Я его настиг в Твери, отыскал, расспросил обо всем, свел минутное с ним знакомство и, во избежание опасности далее, согласились вместе ехать в Петербург, а по ночам становиться на квартеру. Так мы и доехали до места благополучно 20 декабря.

Прискакавши в Петербург, я думал, что в тот же вечер предстану пред великого князя и доложу ему о успехе моей поездки. Напротив, посетивши сперва Вадковского, я узнал, что в короткое время моей отлучки несколько случаев встретилось, кои подействовали на спокойствие меньшого двора, и что их высочества ни ужинов уже несколько дней не дают, ни в публику не выходят, следовательно, и я не мог иметь чести им представиться. От Вадковского я кинулся в объятии моей невесты и там забыл всю коловратность обстоятельств, кои я застал в городе. Евгения то же мне подтвердила, что и Вадковский. Придворные тревоги до моей Истории собственной не касаются, я нигде о них и не пишу, но здесь они отсрочивали развязку моей судьбы, и потому я должен слегка их коснуться.

У великой княгини был родной брат, герцог Виртембергский33, мужчина дюжий, рослый и очень ограниченный, генерал-поручик российской

 

 

1786

139

службы, сверх того генерал-губернатор Выборгский. Он часто ссорился с супругой своей, немецкою же принцессою и сестрой в третьем колене Ивана Антоновича, и если верить молве, то, по свойственной себе грубости, иногда он бивал ее. Часто их высочества сами за нее вступались, выговаривали приватно герцогу за его жесткое с ней обращение. Видно, что сие не сильно было воздержать его. Он однажды плотно ее пощекотал, и принцесса, вышед из терпения, выждала в одно эрмитажное собрание Екатерину в переходах из театра в свои покои, пала на колени и просила защитить от наглых поступков ее мужа34. Екатерина выискивала охотно средства огорчить наследника, кольми паче не пропускала тех, кои так способствовали сами собой достигать ей своих намерений. Не Тита милуя, а Рим казня, вступилась она за принцессу очень жарко, выключила Виртембергского принца из службы и сообщила ему через великую княгиню, чтоб он в три дни выехал из России, а принцессу, взяв в свое покровительство, под видом тишины и спокойства выпроводила ее в 1787 годе в один замок, недалеко от Курляндии, где принцесса получала пристойную пенсию по званию своему, имела придворную камер-фрау для услуг своих и где, год спустя, благополучно скончалась35. Великая княгиня не могла равнодушно принять строгого поступка императрицы с ее родным братом, да и за что же, — за домашнюю ссору между мужа и жены, в которую, может быть, Екатерине, так высоко сидя, и не следовало бы вмешиваться36. К этому случаю присоединился и другой, еще не менее их огорчающий. Императрица намеревалась предпринять путешествие в полуденные области своего государства и приказала готовиться внукам своим с собою ехать туда же. Родители с прискорбием сносили сию разлуку. Им путешествие детское не нравилось. Они хотели их во время отлучки государыни иметь при себе, а Екатерина не хотела их на руках у отца с матерью оставить. В этой   борьбе желаний естественно, что торжество всегда оставалось на стороне Екатерины, а наследник мог только плакать, и то очень тайно, в своем кабинете. Сии два происшествия сильно расстроили дух великого князя, и как он, так и супруга его не в состоянии были заниматься посторонним кругом своих гостей. От этого и я должен был ожидать еще несколько времени явного признания моей женитьбы.

Между тем я явился к полку, объявил дяде о позволении моего отца, который сначала принял это очень горячо и долго на меня сердился за то, что его интриги против меня не так были на сей раз удачны, как в прошлом годе, когда он мне изволил кровь пустить. Поздравил он меня

 

 

140

сухо, принял без участия, и вышел я в публике ни то ни сё. Женихом явно называться я не смел, отпираться было также уже не у места. Я провел кончик года весьма скучно, потому что во всякое время я не мог быть у своей невесты. Великая княгиня, строгая женщина насчет пристойностей, требовала, чтоб я к ней иначе не ходил, как при генеральше Ливен, которая имела надзор за великими княжнами и у которой девица Смирная обязана была проводить все свободное время, что уподобляло состояние жениха для меня на тот карантин, который я выдержал в Гатчине у другой немки, г-жи Бенкендорф. Надобно было чинно прикладываться к руке г-жи Смирной и, сидя друг против друга, слушать проповеди г-жи Ливен.

Часто судьба очень проказливо шутит. За два дни пред новым годом у великого князя Константина Павловича открылась сильная золотуха. Сколько ни упорствовала Екатерина в том, чтоб увезти внучат своих с собою, целость их здоровья требовала, чтоб она отступилась от своего предприятия, и юные великие князья оставлены при дворе своих родителей под надзором Салтыкова. Нечаянность сия облегчила печальное положение наследника. Оба они с супругой своей в первый раз благодарили небо, что один из детей их так кстати занемог. Природа во всех состояниях имеет права ненарушимые. Чугун и медь скорей сотрутся, нежели впечатлении ее на сердцах человеческих.

В последний день года пополудни был первый публичный выход их высочеств к государыне. Тут представлены были им для прощальной аудиенции все те особы, кои назначены были в дорожной свите императрицы. Вместе с ними представился и я, пожалован к руке и нетерпеливо стал ожидать наступающего года, чтоб в приватной аудиенции, когда все угомонится, назначено было где, как и когда нам венчаться. Тогда, кроме меня с невестой, всем было не до того. Отъезд государыни занимал весь двор и город, а мы двое один только день и видели в будущем день нашего неразрывного соединения.

Окончив нитку происшествий нынешнего года, осмотрим с примечанием последнее время моей холостой жизни. Против воли многих моих родных, я избирал невесту точно по сердцу своему, ибо кроме страсти, какую к ней почувствовал, я соединял в ней все то, чего давно желал и что в воображении моем сделалось коренным правилом для моего супружества. Она была бедна, не имела почти никакого родства, ни дядюшек, ни тетушек не несла с собой в приданое и к тому же в Смольном воспитана. Сам Бог, конечно, благословил сие намерение, судя по его успехам.

 

 

1786

141

Как бы я мог иначе, сам собой, преодолеть сопротивление одних и, будучи так молод, расположить в пользу мою других. Отец мой был так умен, что не мог не страшиться для меня в будущей жизни, особенно по наклонности моей к роскоши и тщете, пагубных последствий нашего недостатка. Конечно, в другом случае он бы не скоро согласился на мои убеждении, здесь само небо ставило ему соблазн по его свойству. Будучи честолюбив, он мечтал, что великий князь, отдавая за меня свою питомицу, конечно, во время свое устроит и наше состояние, не только устроит — обогатит и возведет наш род в древнее его сияние. Сии милые химеры обольщали моего отца, в недугах и скорбях утомленного. На сем чаянии основано столь охотное его соизволение. Двор очень был рад, что мог пристроить девушку молодую, сироту, попечениям его вверенную, и при замужестве ее доставить ей не токмо титло нарядное в свете, но и родство большое и уважительное, короче сказать, их высочества всегда любили играть свадьбы, нимало не заботясь об участи тех, коих они соединяли, лишь бы было это по наружности пышно и громко. Такие чувства в них многие опыты показали. На сей раз я ни на что не углублял моего примечания. Я рад был, что отдают за меня девушку милую, любезную и без которой я уже не мог обойтиться.

Мне представлялось вдруг несколько невест, из коих каждая, судя по-мирскому, то есть принимая в уважение один достаток, была выгоднее Смирной. Я на минуту всех их представлю читателю. 1) Дядя мой сватал за меня Деми<дову>, дочь тех самых, к которым я ретировался после поединка. Она была невеста с большим приданым, но мне не нравилась, и я отвращался всегда от ужасной мысли продать себя богатой невесте, не любить ее и зависеть в последнем куске хлеба, получая все из ее рук. 2) Он же предлагал мне и Гле<бову>, дочь достойнейшего старика генерал-аншефа, любезную девушку, хорошо воспитанную, даже и пригожую, но сердце мое к ней не лежало, и она мне казалась злонравна. 3) По собственной моей наклонности, может быть, если б я не был влюблен, я бы не воспротивился искать руки трех других девушек, имеющих хорошее состояние. Всех выгоднее из сих была дочь принцессы. Еще ребенок двенадцати лет, она воспитывалась превосходно. Судя по благоволении матери ее ко мне, может быть, она бы дозволила мне искать чести принадлежать ее дому, но богатство невесты давно уже обращало на нее взоры всех женихов на свете, и Н. И. Салтыков, желая добра своему родственнику графу Тол<стому>, поспешил перехватить мне все пути к ней. Пользуясь стесненными обстоятельствами принцессы в

 

 

142

отношении ко двору, предположил ей вместе с своим покровительством родственника своего в зятья. Принцесса не могла отказаться, боясь притеснений. Салтыков был уже силен у двора, и хотя женишок его ограничен был умом, качествами и достатком, однако помолвлен на принцессиной дочери на два года и в это время на счете ее вместе с невестой обучался разным языкам и наукам. Таким образом, Салтыков в другой уже раз препятствовал моему счастию. Я говорю о сем относительно к тому времени еще, когда я не был заражен Смирной и мог свататься на Барятинской. Салтыков интригами своими удалил меня от такого лестного союза. 4) В доме Пушкина жили две девушки, одна родственница их и несколько моя, графиня Голов<ина>37, другая Безоб<разова>. Первая дурна, но чрезмерно любезна, последняя пригожа, но не с отличными дарованиями. Я имел склонность к обеим, но охотнее бы женился на Головиной. Пушкины искали богатства, чтоб улучшить ее собственное состояние, хотя не огромное, но достаточное, и потому не отдали бы ее за меня, конечно, а другую они бы с радостию высватали, ибо она начинала быть им в тягость. Но

страсть ее к другому молодому человеку38 скоро открылась, и она сделалась его женою. В этом доме все следы к женитьбе мне были заграждены. 5) В Москве я оставил, ехавши в Петербург, премилую девушку на примете. Фамилия ее была не знаменита39, но состояние матери дозволяло дать ей казистое воспитание. Ей было пятнадцать лет. Мать ее боготворила и во всем тешила. Театр и балы меня с этим домом ознакомили, я сделался в нем даже короток и почти положил твердое намерение, воротясь к зиме в Москву, на ней свататься. Мать ничего не искала, кроме фамилии, будучи довольно богата, чтоб зятя содержать в своем доме (ибо она с этой дочерью никак бы не рассталась). Их было две сестры, и, конечно, если б я воротился к свадьбе сестриной осенью, я бы стал искать руки этой девушки. Много бы труда мне стоило в том успеть, потому что батюшка против этого семейства был неприятно предупрежден и постарался бы меня отвести от него, но в октябре я, вместо отъезда в Москву, как выше видно, задержан великой княгинею, сыграл «Le faucon» и потом уже я кроме Смирной ничем не бредил, и все вышеписанные невесты остались в голове моей только прекрасными идеалами, о которых я с удовольствием вспоминая вижу, как резво было мое сердце.

Говоря о свадьбе сестриной, обещал я упомянуть о неудовольствиях, кои получил, ходатайствуя за зятя, и здесь войду в маленький этот эпизод.

Вспомним, что бывший при воспитании моем езуит Совере перешел к нам в дом, окончав науки молодого человека Мамонова, который лет

 

 

1786

143

пять был меня старее. Имев одного наставника, мы как ребята видались часто.  Родственники у нас были общие,  у него  по отце,  у меня по матери40. Мы съезжались в одни и те же домы по праздникам. Долго ли сделать свычку в детском возрасте? Мы стали друзьями и росли в уверенности, по крайней мере я, что союз наш продолжится до гроба. Пришло время ему и мне служить. Он был сержант гвардии, я ординарец полевой в Москве. Равны еще были доли! Но уже я был офицер гвардии и в Петербурге, как Мамонов А.М. привезен на службу, будучи с лишком двадцати лет. Все дивились, что отец его так поздно отправил, но он был один сын, и родители выдерживали его дома. Кто знает будущее? Вступя сержантом в Измайловский полк, он основал житье   свое в доме у дяди моего барона Строганова, которому он по жене его был близко родня41. Тут он все имел на коште дяди. Барон Строганов любил насмешки, шутки и сатирическое обращение. Мамонов от природы был костик42, едкий, и очень понравился дядюшке. Вместе с тем, однако, Мамонов был очень горд и часто между острых эпиграмм, которые дядя ему отпускал, Мамонов квитался с ним, несмотря на его хлеб-соль, своими булавками. Будучи в этом доме часто, я с Мамоновым все продолжал связь свою. Скоро он водворился, как сын, в баронском доме.

У дяди была дочь лет уже пятнадцати. Мамонов в нее влюбился. Родство давало им право на короткое обращение, свычка дело довершила, и оба они ни о чем уже не помышляли, как о своем соединении. В начале еще их романа Мамонов, по ходатайству барона, выпущен из сержантов в штат к Потемкину в флигель-адъютанты. Князь отправился в армию, Мамонов был при его свите. Острота его замечена. Князь удостоил его своего благоволения, произвел в майоры, и скоро потом Мамонов переведен в Преображенский полк в капитан-поручики. Сделав такой скорый шаг в службе, он опять сел на прежнее свое гнездо у дядюшки и более прежнего оказывал сестре моей всяких угождений. Она, не в силах будучи сопротивляться чувствам своим, изъяснилась с отцом и просила дозволения выйтить за Мамонова замуж. Для дяди такое нечаянное признание был удар жестокий. Он раздражился против дочери, упрекая Мамонова, называл его коварным соблазнителем и, с одной стороны находя родство препятствием к этому браку, с другой — отнюдь не желая Мамонова иметь зятем, он сбил его с двора и, в правильной досаде за нарушение слепой его к нему доверенности и благодеяний, запретил к себе ездить. После такого стыда Мамонову не оставалось иного ничего, как бежать в Москву и удалиться хотя на время. Прямо из дома дяди

 

 

144

он приехал ко мне, переночевал у меня, плакал, рвался и растрогал меня чрезвычайно. Снова мы поклялись в дружбе непреложной и с этим обетом расстались. Мамонов из Москвы писал ко мне всякую почту, убеждал меня примирить его с дядею и наклонить мысли сего последнего к дозволению дочери за него выйтить. Сестра через меня знала все, что Мамонов делает и предпринимает. Не видя ничего соблазнительного в их страсти, потому что она имела предметом свадьбу, я охотно взялся доставлять сестре письма от Мамонова, но успел только одно довести до рук ее. Таким образом поддерживалась любовь их и заочно, в чаянии, что каприз дяди моего пройдет. Случилось и мне побывать в Москве. Тут я увидел новую картину. Мамонов уже имел связь гораздо прочнее, потому что она вела прямо к наслаждению, с одной замужней дамой, которой он в знак доверенности, а более из чванства казал мне цидулочки. Начавши рассматривать моего героя ближе, я нашел в нем пропасть хвастовства, езуитства, высокомерие чрезвычайное и любовь к одному себе. Все сии свойства мне не понравились, но я все, однако ж, не разрывал с ним моей свычки. Скоро потом съехались мы в Петербурге, и там Мамонов появился на высоком театре придворного света.

Когда двор в Сарском Селе, то туда наряжали на караул одного гвардии офицера с командою. Это было в обыкновении. В нынешнем годе отряжен туда Мамонов. Он был росту видного, прекрасный мужчина; полюбился Екатерине, и как она, при всей своей мудрости на престоле, была рабыня своего темперамента на постели, то избрала его в свои ночные сотоварищи. Тот, кто удостоивался этой чести, назывался фаворитом. Им не было счету. Мамонов сменил Ермолова, который также попал из сержантов нашего полку и подержался только год. Первая вывеска, по которой узнавали успех таких молодцев, состояла в чине флигель-адъютанта. Мамонов его скоро получил и сделался полковником, основался во дворце, где ему отвели особые покои, и захозяйничал в спальне у Екатерины. Можно вообразить по характеристике, которую я дал уже о нем выше, сколько шаг такой его возвысил.

Я сведал о том в публике и огорчился, что не он первый меня о том уведомил. Романическая дружба наша давала мне право сего требовать. Когда он был выгнат из дома дяди, он прежде всех со мною разделил свои печали, для чего же, думал я, ныне он не приехал кинуться ко мне на шею и сделать меня участником своего благополучия? Одни опыты учат нас распознавать нравы. Тут я совершенно узнал, что такое Мамонов, увидел в нем тварь низкую, мелкую, напыщенную только собою и с

 

 

1786

145

красивым умом соединяющую лукавую душу. Холодность его долго меня огорчала, я не знал еще, что счастие и несчастие суть для дружбы человеческой две атмосферы совсем разные. Однако в самом неудовольствии моем, которое более поражало самолюбие, чем сердце (я уже перестал давно искренно любить Мамонова), находил я некоторый род удовольствия, питая свои химеры. Пусть он превозносится, мечтал я сам в себе, пусть пред ним все раболепствуют и ищут его милостей, я выдержу свой характер, я к нему не пойду на поклон, он никогда не увидит меня в своей передней. Пусть он все для других, для меня он все тот же, и я пред сим минутным кумиром никакой жертвы не воскурю. Так бродила кровь во мне, волновалось воображение! Но кто не раб своих обстоятельств? Увы! И мои принудили меня наладить на другой тон свои поступки! Где человек сильнее надеется на себя, там, обыкновенно, провидение заставляет его почувствовать, что он, как трость, ветром колеблема, весь во власти находящих на него случаев. Всуе мы кичимся своими правилами. Выгоды общежития и отношении все себе покоряют.

В то же самое время сестра моя родная обручена за сержанта гвардии. Чин ничтожный! Ни стула нет, ни экипажа в обществе. Батюшка, помня мою детскую дружбу с Мамоновым и узнав о его случае, препоручил мне выпросить у него для будущего зятя чин офицерский. Мамонову это стоило одного слова, но надобно было за этим словом походить. Нечаянно судьба столкнула нас с ним вместе. Я приехал в Сарское Село с рапортом. Жду в зале. Отворяются двери, и из покоев государыни летит Мамонов в шитом мундире. Лишь увидел меня, сыграл тотчас свою комедию. Это была сцена Филибера в романе г. Коцебу: бросился меня обнимать,  прижимал к сердцу,  звал к себе,  велел ходить во всякое время43. По этому восторгу придворные лакеи думали, что я буду и сам великий господин, а может быть, и их приму к рукам. Существенная выгода такой ласки фаворита для меня в этот раз состояла в том, что за обедом меня очень потчевали столовые прислужники. Должен я был к нему сходить. Те же вежливости откровенные и посулы в дружбе. Переехал двор в город. Несколько раз и там фаворит меня принимал все одинаково, то есть прекрасно, и отличал от многих. Положась на это, я решился просить его о зяте. Он вывел меня в свой кабинет, говорил со мной откровенно, уважил причину моего ходатайства, напомня, что он, бывши сам сержантом, опытом знает уничижение этого состояния, и, обещав мне непременно выпросить зятю чин офицера, сказал даже эти отборные слова, коих я никогда не забуду, как памятник того, что чело-

 

 

146

веку знатному всякая ложь, и самая гнусная, ничего не стоит: «Я себе самому за честь поставлю все то сделать, что вам будет приятно». Выражение сих слов сопровождалось каким-то глубоким чувством и любви, и уважения, и искренней благодарности.

Прошло с месяц, а я все на одном посуле. Между тем в Москве, в чаянии успеха, свадьба наша отсрочивалась и могла разорваться. Надобно было ковать железо, пока горячо. Я опять к Мамонову, с напоминанием. Он довольно сурово отвечал: «Неужели вы думаете, что я могу вашу просьбу забыть?» Я изъяснил причины моего настояния. Он им дал веру, почувствовал строгую необходимость исполнить свое слово немедля и дал мне его в другой раз с тем, что в день коронации, 22 сентября, он, конечно, меня поздравит. На сей конец он тут же принял и записку об имени Ефимовского. Чего больше? Дело сделано, думал я, и поехал в Павловское. Дождавшись 22-е число, приезжаю на верное во дворец и лечу к нему в покои. Кто поверит! Я его встречаю, — он видит меня, без поклона отворачивается, и после я узнал, что меня уже не было на листу тех, коих он запросто принимать велел. Гром не мог бы меня поразить сильнее. Я одурел, на месте стоя, и не мог понять, что это значит. Стыд быть так нагло обманутым неблагодарным скаредом одолел весь мой разум. Я решился бросить его, никогда к нему более не ходить и выдержал свой обет, ибо с тех пор уже не видал его иначе, как видят издали на шатрах мишурных царей. Этот Мамонов по времени вырос у двора очень высоко, был наконец генерал-адъютант, пожалован в титло графа, носил Александровскую ленту и начинал перевес делать своему благодетелю Потемкину, который возвел его на настоящую степень. Но судьба и его опрокинула. Он слюбился с одной фрейлиной, обманул Екатерину. Она узнала его интригу, обвенчала их и сослала в Москву, где Мамонов, живучи один с своим швейцаром, не видаясь от гордости ни с кем, умер, как жил, то есть без правил и совести44. Размышляя о сем ныне, думаю, и не без основания, что он хотел вынудить барона Строганова приехать его просить о Ефимовском как о родном своем племяннике, и для того по моим одним настояниям этого не сделал, дабы не потерять столь хорошего случая заманить к себе в переднюю того человека, которому он должен был быть так обязан, но, не прощая ему обиды своей, что он выгнат из его дому, рад был случаю показать над ним при всех свое торжество и возвыситься низостию своего благотворителя, когда бы этот к нему явился. Но он не дал Мамонову желаемого праздника, не посещал его и, встречаясь с ним у двора, всегда холодно раскланивался.

 

 

1787

147

Так-то я ошибся в дружбе, но этот опыт меня не выучил. Он был, к несчастию, не последний в моей жизни. Видно, человек беспрестанно ошибаться должен!

 

1787

После обыкновенного бала у двора 1 числа, на котором вся публика простилась с государыней, изволила она 2 числа отправиться в Сарское Село и оттуда предпринять путешествие в Киев и Крым1. В свите ее были, сверх многих деловых чиновников, флигель-адъютант Мамонов и три иностранные посла: цесарский Кобенцель, французский Segur и аглинский Фиц Гербер. Графу Брюсу поручен был в отсутствие ее столичный город, и полк наш по-прежнему вступил в его подчиненность. Меньшой двор оставался в Зимнем дворце на просторе в полной свободе.

Несколько дней по отбытии двора нечаянно встретил я великого князя на улице. Он прогуливался верхом. Я вышел из кареты, чтоб отдать ему поклон. Его высочество изволил остановиться и с четверть часа говорил со мною очень милостиво. Я поцаловал его руку, он приказал мне быть к нему после полудни во дворец, сообщить наперед о сем графу Пушкину, а в покоях сказаться камердинеру. Это было первое мое свидание с его высочеством после моего приезда в Питер.

Мне не хотелось ехать к Пушкину, дабы не показать нескромности и не дать ему повода заключить, что я из одного глупого высокомерия извещаю его о сем, чтоб показать, что я и без его предстательства пробил себе дорогу в кабинет великого князя. Однако должно было исполнить волю государеву. Я согласил и то, и другое. Зная, что Пушкин всякий день обедал у меньшого двора, я в самый этот час к нему заехал и, не заставши его дома, чего и ожидал, донес при свидании великому князю, что я приказание его исполнил, но граф не был у себя, и великий князь оставил это без внимания.

Пополудни в четыре часа явился я на половину великого князя и велел гоф-фурьеру о себе доложить. Камердинер Кутайсов, вышед из внутренних покоев, ввел меня к его высочеству и затворил за мною двери. Мы остались в большом кабинете глаз на глаз. Беседа между нами продолжалась добрый час. Он и я ходили взад и вперед по комнате. Я вступил в разговор объявлением о соизволении моих родителей на мою женитьбу. Государь принял его с удовольствием и оказал мне искренное

 

 

148

участие. Потом очень долго изволил рассуждать со мною о обязанностях супружества, как отец, давал мне наставлении и правила жизни. Я выслушал тут целую диссертацию о нравственности. Великий князь говорил с жаром усердия, одушевлялся своим предметом, и речь с языка его лилась, как поток. Я внимательно слушал и, безмолвствуя, убеждался его красноречием. Иногда, смягчая сухость материи, вмешивал он в разговоры острые шутки и замысловатые обиняки. Наконец, весьма милостиво меня изволил отпустить, обещав свое покровительство. Я стал на колени, схватил его руку, но он меня, поднявши, обнял, и я вышел. Сие свидание будет до гроба жить в моей памяти! От него я побежал в восторге к Смирной и ей от слова до слова дал отчет во всем нашем разговоре. Она делила мое восхищение, и мы облобызались. Знали ли мы тогда, что наша суетная сия радость готовит нам впереди горькие слезы?

Казалось, ничто уже не препятствовало помолвку нашу сделать публичной, но великая княгиня рассудила дождаться ответа и позволения от матери девицы Смирной. Пример почтенной покорности детей к своим родителям, — поступок, делающий честь высокому сану ее высочества. Она забывала, что мать Евгении — дворянка бедная, деревенская и что дозволение их высочеств, согласие моих родителей не могло остановить и благословения ее матери. Она здесь уважала одной родительской властию и не хотела оскорбить ее прав. Если б сия мысль представилась прежде, я бы мог на обратном пути из Москвы заехать к будущей теще и, переговоря с ней, одним разом все позволении привезти вдруг, но оттого ли, что я в Москву ехал в беспокойную минуту у двора, или для того, может быть, чтоб бедностию г-жи Смирной и незначущим ее положением не испугать моей страсти к ее дочери, но тогда это не пришло в голову никому, и вздумали о сем теперь. Если последняя догадка моя справедлива, то, ах, как мало знали чувства мои и образ мыслей насчет породы и убожества! Смирной приказано написать к матери письмо. Оно отдано мне. Слуга мой на почтовых поскакал с ним в Тверскую губернию. Во ожидании ответа, в содержании которого никто не сомневался, приказано было от их высочеств для соблюдения порядка держать помолвку нашу в секрете. Повинуясь сему жестокому приговору, я просил Вадковского исходатайствовать мне дозволение по крайней мере ежедневно видеться с невестой, и тогда-то государыня изволила приказать, чтоб я имел с ней свидание в те часы, когда она приходит к г-же Ливен, коей она была поручена. С этого времени я всякий день являлся обедать к Ливен и ужинать также, когда не было приема ни вечера у их

 

 

1787

149

высочеств. Признаюсь, что мне эта форма не нравилась, но надобно было плясать по той дудке, на которой играли. Между тем в покоях г-жи Ливен уже занимались приданым. Невеста моя сама обметывала свои будущие платочки, и я помогал ей иногда очень неловко.

Несмотря на все запрещении, молва пошла по городу, что я женюсь на Смирной и что дело это кончено. В первый бал у их высочеств многие меня поздравляли. Сама великая княгиня изволила, подойдя ко мне, спросить довольно громко: «Où est votre promise?»* Кто ближе стоял, тот за весточку рассказал это с нетерпением другому, другой третьему, и секрет вышел наружу прежде, нежели этикет был исполнен. В больших городах самый ничтожный и обыкновенный случай в несколько дней по всем домам промчится и занимает всех, пока последует другой, поновее.

Теща моя жила смиренно в своем углу, называемом Подзолово, в трех верстах от большого почтового яма на Петербургской дороге, села Медного, и никак не ожидала моего курьера. Разумеется, что с большим восхищением старушка прислала свое благословение дочери, которую с младенчества, отдав на руки двору, в глаза не видала. Я получил ее письмо очень скоро и тотчас доставил невесте. Кончились все перешепоты и сплетни. На другой же день, именно 17 генваря, объявлена помолвка наша публично. После обедни во дворце в обыкновенный выход их высочеств, к которому все чины города съезжались точно так же, как и при государыне, я представлялся, по этикету придворному, благодарить их высочества за дозволение их воспитаннице выйтить за меня и был допущен к руке великого князя и великой княгини вместе с родственниками моими, съехавшимися для исправления сего обряда. Эта минута была торжественнейшая в жизни моей. Все меня обнимали, все поздравляли, угождая великому князю и видя, что я удостоен особенной его милости. Всякий из придворных подлипал увивался около меня, как муха около сыропу. Стыдно сказать, но не потаю, что некоторые из моих сродников, не принимавшие доселе никакого во мне участия, придирались в этот раз к родству со мной, чтоб иметь лишний случай быть у руки их высочеств и обратить на себя хоть минутное замечание. После всех церемоний придворных я тут же, в покоях царских, представил мою невесту ближайшим моим родным и поражен был новой картиной. Дядя барон Строганов, сей жарчайший антагонист моего супружества, видя, что дело сделано, и стараясь загладить суровое свое упорство, которое не могло не

* Где ваша суженая? (фр.)

 

 

150

быть известно и их высочествам, обошелся с невестой моей прекрасно, обласкал ее, как дочь, обещая принять нас в свое непосредственное покровительство. На его оборот глядя, и прочие мои родственники умилосердились. Все перестали гневаться, и дело вошло в благопристойный порядок. Судя по общему обхождению со мной господ придворных, можно было подумать, что я нечто превосходное и совсем не тот мальчик, который, стоя на кафедре в Университете, выпрашивал внимание к своим трудам и способностям. Напротив, я тот же был юноша, но положение мое переменилось. Все относительно в мире. Не будь моя невеста у двора, я уверен, что многие из тех, кои только что по пятам за мною не ходили, не узнали бы, что я и женюсь. Все сии суетные почести, кои разливались на меня и воздымали мое тщеславное самолюбие, принадлежали двору. Без него я бы погас наряду с другими в сумерках вечных.

В тот же самый день я подарил невесту перстнем бриллиантовым в один камень, а после обеда дядьи мои барон и граф Строгановы, приехавши к ней в комнаты генеральши Ливен, вручили от имени родителей моих на благословение богатый образ и дары их, состоящие в бриллиантовых старинных браслетах от матушки и нескольких нитках жемчугу от батюшки. Отправя сии обряды, я занялся посылкой нарочного в Москву с уведомлением, что помолвка моя у двора объявлена. С ним посланы рекомендательные письма невесты моей к отцу моему и матери, и велено тому же нарочному завезти по пути к теще мое рекомендательное письмо с невестиным вместе. Потом ездил я сам ко всем находившимся в Петербурге моим родственникам с объявлением о помолвке моей, и все они на другой же день были у невесты моей с визитом, которая принимала их в покоях генеральши Ливен. Дни два спустя невеста моя, с дозволения великой княгини, сопровождаемая г-жой Бенкендорф, ездила с визитом ко всем моим родным и к первым двум классам рекомендоваться.

Поступки дяди моего с тех пор оказались в большой противуположности с прежними. Негодовавши на меня более всех, он обратился к моему положению с чувствами настоящего отца и благотворителя, если можно назвать прямым благодеянием роскошное употребление денег без пользы. Он принялся тотчас за обстройку моего дома в полку, приехал сам с архитектором, осмотрел его и по новому плану велел так отделать, чтоб с надстроенной антресолью он мог быть способен для помещения семейства. До нынешнего времени я не видал от него ни малейшей ласки в этом роде, он мне никогда не даривал безделки. Может быть, и оттого, что я не хотел никогда просить его пособия, а он не старался отгадывать

 

 

1787

151

моих надобностей, по пословице: «Дитя не плачет, мать не разумеет». Тут, напротив, он сорил деньги и часто очень напрасно, желая, чтоб свадьба моя соответствовала своей пышностью знатности моего рода, а его богатству. Он вывел меня совершенно из круга мне подобных недостаточных людей и все учреждал широким покроем. Нанял для свадьбы превеликий дом Саксмеера, в два этажа, за сто рублей на месяц и, перевезя меня в него за несколько дней до свадьбы, снабдил его мебелью, услугой и всем нужным. Подарил мне карету и искупил все, что для обзаведения дома на первый случай необходимо, словом, поставил меня совсем в новое состояние. Тем временем отстроивали мой полковой домишко для предбудущего моего в нем житья, когда угар великолепия пройдет. Все издержки при сем случае дяди моего, конечно, доходили до пяти тысяч. Он пред сим сестре моей на свадьбу подарил три тысячи.

Видя столь добрую волю дяди моего поддержать меня в такую важную минуту жизни, я с ним примирился искренно. Все наши досады взаимные друг против друга исчезли без объяснения. Часто, распространяясь в них, ссора только разгорается ярче; и он, и я молча проглотили обоюдные неприятности и сделались друзьями, чем бы нам не должно было никогда переставать быть между собою.

Осуждая здесь тщеславие барона Строганова, не стану выхвалять и себя. И во мне суеты было много. Другой на моем месте, готовясь к состоянию женатого человека, одумал [бы] такое важное намерение гораздо лучше и основательнее, исследовал бы свой характер, вразумился в существо предстоящего таинства, коего печать не снимается уже до гроба, помыслил бы, сколь нужно для благополучного супружества подумать не о себе одном, но и о жребии будущего своего товарища и ожидаемого с ним потомства; другой бы, наполня разум столь нужными размышлениями, обратился к вере, чая от нее и от Бога той твердости и постоянства, без коих тесный союз любви редко может сделать нас счастливыми, и благоразумной осторожностию рассудка упрочил бы выбор пристрастного сердца. Но мне такие мысли не шли еще в голову, религия моя была не что иное, как привычка думать о Боге понаслышке. Я более по воспитанию держался ее правил, нежели из натурального подвига души, озаренной истинным богопознанием по убеждениям собственного ума и совести, а потому я готовился быть мужем, как мальчик, думал только о нарядах жениных, о ливрее, экипаже и новом рассеянии, заботился, чтоб все было около нас пышно, величаво, прекрасно. Искал в жене утех сладострастия, которые как цвет исчезают, и нимало не по-

 

 

152

мышлял о том, как бы сделать ее своим другом, а ей сделаться подпорой и надежным сотрудником в обременении житейском. Среди таких суетных побуждений одни праздники и пиры меня занимали. Но извиним возраст! Я был еще так молод! Жаль, что всех сих соображений за обеих за нас не делали те, кои образовали наше будущее житье и выводили нас из нашей сферы. Я сию последнюю речь отношу не к одному дяде, который много допустил излишностей, но и ко двору. Их высочества нимало не готовили своей питомицы к той смиренной жизни, из которой состояние наше и достаток моего отца не должен был отнюдь нас выводить. Оставалось до Великого поста от дня помолвки только две недели. Великой княгине угодно было отстрочить свадьбу до Святой недели, дабы успеть сшить приданое, но великий князь, любя скорую решимость, назначил быть ей в последнее воскресенье пред масленицей, к чему стал и я приготовляться. Я не видал, как эти две недели прошли, для жениха год — минута! Вещь обыкновенная! Каждый день ознаменован был каким-нибудь удовольствием: то я встречался с великим князем на улице, и он не пропускал случая мне оказать своего благоволения мимоходом приветствием или ласковою шуткой, то, участвуя в катаньях на Каменном острове, удостоен был самого короткого обращения до того, что однажды мне случилось с великим князем играть в волан, а в другой раз быть приглашену на немецкий спектакль в число только двадцати зрителей. Иногда, сидя у генеральши Ливен, к которой прихаживали играть великие княжны, строил им карточные домики, и одна, именно из них старшая, привыкнув к моему лицу, изволила меня назвать своим гоф-фурьером. Замечательнее же всех случаев в столь короткое время для меня особенно был разговор мой с великой княгинею, которая иногда нечаянно от дочерей своих заходила к г-же Ливен и, меня тут найдя, изволила долго говорить о будущем нашем житье, преподавала мне разные экономические наставлении, советуя быть хозяином бережливым, не расточительным. Я никогда этой беседы не забуду! Однажды как-то случилось, что лакей ошибкой сказал мне, что у их высочеств ужин отказан. Я пошел к Ливен, но тщетно ожидал там невесты, она была у двора. Я, узнав неумышленный обман лакея, не мог уже представиться на придворную вечеринку, пропустя обыкновенный час приезда. Великий князь, удивясь, что я розно с невестой, спросил ее, куда я девался. Она донесла о причине моего отсутствия, по которой я сижу у Ливен. Он, шутя, диктовал ей цидулку и велел ее ко мне отправить, а на Другой день, войдя в разговор со мною о нечаянности многих в мире про-

 

 

1787

153

исшествий, изволил, улыбнувшись, сказать: «Например, чаял ли ты когда-нибудь, чтоб я к тебе стал писать des billets doux*». Точные его слова, и я не могу их забыть, — не смею выдумать. Подобные безделки служат, однако, доказательством того свободного обхождения, той непринужденной любезности, какой великий князь иногда удостоивал людей, составлявших тогдашний круг его. Как мне пропустить их в Истории моей? Каждая из сих минут служит в ней памятником лучших дней моей жизни. Между тем как я утопал в восторгах в Петербурге, уже известие о моей помолвке дошло в Москву. Родители мои рассылали всюду вестников с карточками, и визиты родственников и знакомых наполняли с утра до вечера их покои. С 1-го числа февраля я был графом Брюсом уволен от должности моей, дабы заняться мог брачными недосугами.

В то же самое время шла замуж и княжна Щербатова, героиня последнего моего романа, за дворянина равных с ней лет Полик<арпо>ва, который пред сим поступил в полковники; человек хороший, достойный, хотя слишком вспыльчивый, и обращался в лучших людях. Все со временем проходит! Союз сей меня нисколько уже не тронул, а прежде, я думаю, что я опять бы принялся за пистолет. Заметим, однако, мимоходом странную встречу при настоящем случае. Когда дядя мой искал мне для свадьбы квартеры в городе, то первая самая попалась ему в таком доме, в котором один этаж нанят уже был г. Поликарповым для его свадьбы, а другой отдавали под мою, но я, боясь насмешек, которым это могло дать повод в городе, не решился с ними вместе квартировать и просил, чтоб нас так близко не соединяли.

Накануне означенного для свадьбы дня переехал я из своей полковой мурьи2 в обширный нанятый дом и, сказав прости холостой жизни, готовился вступить в новое состояние. Для меня оно, подлинно, было ново и в нравственном, и в физическом разуме. Здесь, в откровенных сих записках, не имея нужды никого обманывать, я исповедую во всей наготе совести чистой, что я ни с одной женщиной до последней сей поры не имел плотской связи. Я так напуган был с ребячества происходящими от того болезнями, что не смел и помыслить о женщине в этом отношении. Я влюблялся почти во всякую, которая была почище одета и понаряднее, чувствовал часто, что поцаловаться с нею еще не есть край наслаждений нашего тела, но не смел сделать открытий для себя вредных, а паче в Петербурге, где уже не было почти ни одной здоровой женщины в том

* записочки (фр.).

 

 

154

классе, из какого их возят на постели к нашей братьи. Глупый стыд, однако, быть новичком в супружестве заставил меня попробовать его приятности прежде брака. Незадолго до оного допустил я к себе на ночь одну жеманную лаису3 и за урок ее заплатил ей пять рублей. Наука немудрена, но очень рад, что поздно выучился, ибо это сберегло мои соки и дает мне надежду, что я не испытаю той недужной старости, какой подвержены неумеренные охотники до этой потехи. Один раз только в жизни я играл в эту игрушку с женщиной, не связанной со мною узами брака. Желаю, чтоб и сыновья мои подражали моей умеренности и постарались сохранить такую же диету, как я. От меня отец мой требовал воздержания до двадцати лет. Я выполнил его волю на сей счет и даже за пределы его заповеди. Приятно будет мне, если и дети мои дождутся зрелой возмужалости, не расстроив своего темперамента излишней к нему снисходительностию. Право, все в силах нашего рассудка! Мы часто падаем под игом наших желаний и страстей не оттого, чтоб не могли их преодолеть, совсем нет, ибо мы даже и не стараемся превозмогать себя, но от поблажки, которую даем своим страстям, угождая и самому легенькому побуждению натуры.

Приступая теперь к дню вожделенному в моей жизни, я в описании его намерен включить все подробности брачного обряда. Так как церемония сия происходила при дворе, то все мелочи дворцовых этикетов любопытны. Из них можно будет со временем увидеть, что у двора шум и блеск заменяют все и что гораздо легче делать нарядные свадьбы, нежели созидать счастие семейное супругов. Не забывая при сих важных для меня минутах человеческое несовершенство, я поручал тогда весь жребий свой единому Богу. Он мне избрал и нечаянно поставил при стезях царских невесту по сердцу, он, конечно, и союз мой с ней благословит. Итак, при окончании сей второй эпохи моей Истории, паки во глубине сердца простру глас мой к Отцу небесному и с умилением христианским признательнейшими устами изреку:

Благословен господь Бог,

благоволивый тако.

Слава тебе!

 

Описание  свадебного церемониала

30 генваря, по приглашению моему, прибыли в дом ко мне ввечеру для приема приданого нижеследущие особы: 1) тетка моя родная баронесса Александра Борисовна Строганова, урожденная княжна Голицы-

 

 

1787

155

на; вдовствующая супруга старшего брата родного матери моей тайного советника барона Григория Николаевича; 2) тетка же моя родная, баронесса Наталья Михайловна, урожденная княжна Белое<ельс>кая, вдовствующая супруга меньшого родного брата матери моей барона Сергея Николаевича; 3) тетка моя внучатая со стороны отца, княгиня Щербатова с мужем; 4) дядя барон Александр Николаевич с дочерью, которая уже помолвлена была тогда сама за камер-юнкера Нарышкина; с ней вместе был и он; 5) граф Строганов, один.

В тот же день доставил я графу Пушкину, по приказанию великого князя, две росписи моим родственникам для приглашения их на свадьбу от двора. В одной включены были только самые близкие мои родные в числе десяти человек, в другой написал я всех до ста пятидесяти. По сей последней угодно было их высочествам сделать приглашение. Приданое привезено в шесть часов камердинером великой княгини и камер-юн[г]ферою. От нее принял я ящик с бриллиантовыми вещами. Они состояли в серьгах, медальоне и нитке на шею; притом четыре тысячи ассигнациями, за что подарен ей мною атлас на платье. Камердинер поднес мне ключи от ящика и рядную4 для подписания. В ней означено было приданого на четырнадцать тысяч рублей только (конечно, меньше того, чего стоило оно, до шести тысяч рублей). Камердинеру подарил я золотой перильник. Потом явился Le Roux, славный обойщик, и установил парадную штофную кровать5. Сундуков с платьем было шесть. Они привезены на четырех цугах6. На каждый из них давал я конюхам десять рублей серебром и двум стремянным при всем экипаже каждому по стольку же. Приданое наполнено было прекраснейшими кружевами и наилучшими шелковыми платьями, белье превосходное, наряды последнего вкуса, и дежёне7 серебряный полный. После сей церемонии гости мои разъехались, а я, взявши пакет с деньгами, отвез к генеральше Ливен, прося ее, дабы сходно с волей великой княгини, изъясненной мне в личном ее со мною разговоре, о котором я выше упоминал с особенным замечанием, благоволила она отдать их в ломбард. Я мог бы это сделать и сам, но имея дело с особами, не доверяющими моим летам, я хотел, чтоб г-жа Ливен была свидетельницей, что я о такой важной сумме скорей всего озаботился, получив ее в свои руки, и тотчас отдал, куда советовано мне было. Ужинавши в тот вечер у нее с моей невестой, я видел нечаянно великого князя, который от детей своих зашел к нам и за столом побалагурил с каждым из нас насчет ожидаемого дня.

31. Мороз пятнадцати градусов не переменил расположения их высочеств отправить свадьбу нашу на Каменном острову. Туда все званы

 

 

156

были на вечер: и родные мои, и прочие чины городские, и все иностранные послы, словом, вся публика приглашена была на бал.

Поутру, после многих домашних хлопот, я съездил в Казанский собор и приложился к образу. Помолясь Богу, поручил ему судьбу мою. Не обедал нигде и начал свой туалет. Чесал меня мой французский парикмахер Beauregard. У него купил я две золотые булавки. Одна изображала ключ, другая кинжал, и, по некоторой аналогии сих вещей с готовящимся случаем, я ключ при записочке отослал к невесте. Нельзя в такой знаменитый день не оставить для памяти на бумаге и подобной безделки. Все важно перед свадьбой, ничто не кажется вздором.

Одевшись в мундир, отправился я к дяде, который представлял ролю родного моего отца. В доме его, по старинному обряду, накрыт был круглый стол, поставлен образ и хлеб с солью. Он с женой своей, две вдовствующие тетки мои и граф Строганов составляли всю круговеньку. Сели за стол. Помолчали минуты с две и встали. Дядюшка с женой своей, в лице родителей моих, благословили меня образом, а граф Строганов, посадя в свою карету, повез меня на Каменный остров. Прочие поехали туда же за нами (тетка моя, барона Александра Николаевича супруга, не участвовала ни в каких внешних церемониях, потому что болезнь ее, периодическое сумасшествие, не позволяло уже никуда выезжать из своего дома).

Отцами посажеными были у нас со стороны моей граф Пушкин, а у невесты граф Брюс. Матерью у меня Александра Борисовна Строганова, у нее сперва генеральша Ливен, но как надзирание за великими княжнами не позволяло ей поздно вечерять, то заместила ее после свадьбы на бале г-жа Бенкендорф. Шаферами были: моим будущий зять Нарышкин, а ее — камергер Вадковский.

Приехавши с графом Строгановым во дворец Каменного острова, нашли мы в зале уже большое стечение людей. Мужчины все были в шитых кафтанах, дамы в русских платьях. Спустя несколько минут граф Пушкин посадил меня с собою в придворную карету цугом с двумя вершниками, у колеса ехал офицер конюшенного штата. И поехали мы к церкви Каменного острова.

Несколько минут потом привезена и невеста. За нею прибыть изволили их высочества. Невеста одета была в шитом глазетовом8 платье, украшена всеми бриллиантами великой княгини. Она сама изволила ее убирать, как водится при фрейлинских свадьбах. Начался обряд бракосочетания обычным образом.

 

 

1787

157

В церкви одни только были наши родные. По окончании духовной церемонии священник произнес нам краткое поучение, потом мы подошли к руке их высочеств, и все родственники наши за нами допущены иметь ту же честь.

Их высочества изволили отправиться во дворец, где и началась музыка. После них подали нам придворные экипажи. Я с графом Пушкиным сел по-прежнему в одну карету, жена моя с г-жой Ливен в другую, и в залу явились мы вместе, где все нас взапуски поздравляли.

Великий князь изволил открывать бал с женою моей польским, а великая княгиня со мною, потом бал продолжался во весь вечер очень весело и великолепно. В девять часов, обыкновенный час ужина их высочеств, пошли мы первые за ними к столу. Жена моя была возле великой княгини с одной стороны, а я с другой, рядом с великим князем. Против нас посадили наших родных. Стол накрыт был на двести кувертов с лишком. Во время ужина с иных блюд их высочества изволили нам передавать кушанье через дежурного своего камер-пажа. Потом удостоили нас чести выпить наше здоровье, чему и мы соответствовали со всеми нашими поезжанами.

По окончании стола бал продолжался еще с полчаса, но я тотчас в той же придворной карете отправился с графом Пушкиным в город, на свою квартеру, где встретил нас с хлебом и солью дядя мой барон Строганов.

Тем временем жена откланивалась их высочествам, была снова у руки великой княгини и вместе с г-жой Бенкендорф в придворной карете прибыла в мой дом, где я ее встретил на крыльце при игрании труб и литавр.

Тут снова мы сели за так называемый браут-камерный стол9 в кругу ближайших наших родственников и церемониальных гостей, в числе тридцати человек, пили здоровье их высочеств, потом наших родителей, за ними отцов и матери посаженых, а наконец и всех присутствующих и отсутствующих родственников.

Посидевши за этим столом с полчаса, графиня Анна Николаевна Пушкина, сестра ее княгиня Меншикова и княгиня Наталья Ивановна Кур<акина>, почетные дамы с стороны моей, и княгиня Щербатова повели по обряду жену мою в спальню и там ее одели в ночное платье, а г-жа Бенкендорф снимала царские бриллианты для возвращения в целости великой княгине. При сем обряде тетки мои не присутствовали, потому что этикет не позволяет вдовам исправлять сих окончательных церемоний.

Между тем я провожал гостей и, поблагодаря дядюшку за все его милости, принужден был им войтить к жене в шелковом халате и колпа-

 

 

158

ке, которые по точным правилам светских обрядов приготовили для меня в приданом. Наконец все утихло в доме... Амур ждал своей минуты; он вознагражден непорочностию, и страсть моя к Евгении получила в сей день вожделеннейший трофей. Тако исполнились судьбы Божии, и мы начали супружеское поприще в райских восторгах.

1-го февраля, понедельник на масленице. Мы день начали первой нашей обязанностию по благодарении Бога — занялись почтой и написали к родителям нашим о совершении брака. Во все утро принимали приветствии от разных особ, присылавших по обычаю поздравлять нас. В числе их граф Пушкин и граф Брюс присылали своих адъютантов, а прочие знатные господа первых слуг своего дома. Туалет женин головной во всю масленицу отправлял славный парикмахер француз Henry. Генеральша Ливен в прогулке утренней с великими княжнами останавливалась у нашего дома и присылала от имени их и от себя проведать о нашем здоровье. В заключение утренних этикетов явился у нас их высочеств камердинер со здоровьем и при сем вручил жене моей от великой княгини перстень бирюзовый, осыпанный бриллиантами, ценою в двести пятьдесят рублей.

В первом часу поехали мы сами во дворец благодарить их высочества и тотчас введены были в уборную великой княгини, где был и великий князь. Тут мы имели счастие быть у руки. Оба очень милостиво изволили нас принять, и великий князь, не дав мне руки, изволил обнять и со мной поцеловаться. Откланявшись, мы сделали визиты отцам и матерям посаженым и приехали обедать на званый свадебный пир к дяде барону Строганову, у которого было до сороку человек гостей из ближайших наших родственников. При встрече нас дядюшка подарил мне портефёль с пятьюстами рублей, а жене бриллиантовый медалион в шестьсот рублей, в котором после носила она его портрет в знак признательности нашей к его дарам и благоприязни.

Обед был очень продолжителен, как обыкновенно водится в подобные случаи. Пито за здоровье их высочеств прежде всех прочих, и после стола, целый день сидя в карете, мы отправляли визиты к первым двум классам, ужинали дома сам-третей с Вадковским, который завернул к нам, чтоб посмотреть, как мы учредились в новом нашем состоянии. Правда, что хозяйство наше было очень ново, плохо, и мы оба еще не могли сообразить ничего, как будто вся эта перемена происходила во сне. Жена еще более меня ощущала неловкости. Говоря просто, в доме нашем еще было ни то, ни се.

 

 

1787

159

2  февраля. Обедали мы дома, пригласивши к себе все семейство генеральши Ливен, замужнюю дочь ее и сестру с братьями. Ввечеру были на бале на Каменном острову, где, идучи к столу за ужин, великая княгиня из особенной милости к жене моей, чтоб она не простудилась, изволила ей сама приколоть косынку. Вообще, их высочества продолжали к нам самое благоприятное обращение.

3  февраля. Обедали мы в Смольном монастыре у г-жи Лафон, которая, не теряя привычки командовать монастырками даже и тогда, когда они были замужем, выводила в свой кабинет жену мою и журила ее до слез, во-первых, за то, что она не приехала к ней на другой же день свадьбы, как будто же это от нее зависело и мог я дать ей преимущество пред моими родными и первыми чинами в городе. Во-вторых, за то, что я столь мало показал к ней уважения, что осмелился приехать не в мундире, а во фраке. Может быть, это с моей стороны не очень было и учтиво, но я глядел на Лафоншу как на немку простую, надзирательницу института, и не считал себя отнюдь в обязанности равнять ее с теми, к кому служба, леты и степень чинов заставляли меня вытягиваться во всю форму. Говоря здесь о сей немецкой госпоже, не могу оставить без замечания, что пред самым венчанием жена моя просила великую княгиню, чтоб ее пригласили к свадьбе, и с таким усилием этого добивалась, что великая княгиня, из уважения к ее настояниям, приказала Пушкину уверить ее,  что за ней точно посылали экипаж.  (Хотя,  в самой вещи, madame La Font не могла быть приглашена наряду со всеми в такое торжественное и публичное собранье ко двору.) Жена, в чаянии, что она была звана, пеняла, для чего не пожаловала, а старушка, приняв это за насмешку, отнесла к непочтению с стороны жены моей, что ее не пригласили. Все эти недоразумении произвели между ими горячий разговор, в котором победа осталась за г-жой La Font, потому что жена моя вышла от нее расплакана, как будто питомка, вышедшая из класса с наказанием за худой урок. Мне не хотелось ничем сторонним дополнить простое описание наших свадебных пиров, но я не мог оставить без особого внимания в воспоминаниях о сем времени такой минуты, в которую жена моя, вышедши замуж, первые уронила слезы. Они меня так растрогали, что я имел нужду в большой воздержности, чтоб не отмстить этой немочке огорчение, нанесенное жене моей, которая с удивительной робостию снесла первые ее выговоры, почитая себя очень несчастною тем, что прогневала г-жу Лафон. О монастырках в публике шутка была в моде, что они в Бецкого и в Лафоншу верят, как в Евангелие.

 

 

160

После несносного ее обеда я ознакомился со всеми надзирательницами монастыря. Жена меня водила рекомендовать ко всем к ним; радость ее была неописанна. Сколько восклицаний, поцалуев! Точно как бы из чужих краев она опять увидела себя на родине. Молодые воспитанницы глядели на меня исподлобья, как на чудо, и кричали в несколько голосов: «Ай, Смирка! (Уменьшительное название Смирной, которым, по товариществу с ней, они ее потчевали.) Avec un homme!*» Это им казалось уголовною бедою и всем ужаснейшим в свете. Евгения румянилась от застенчивости поминутно и не смела даже взглянуть на меня. Тут я виделся с ее сестрой родной Надеждой, которая после нее взята в этот же монастырь для воспитания на казенный кошт. Обегавши все закоулки и каморки отечественные моей жены, не без слез я ее вывез оттуда. О! Какой сильный владыка над сердцем нашим привычка! Из Смольного приехали мы на званый бал к князю Василию Васильевичу Долгорукову, который он, придравшись к нашей свадьбе, давал под сим предлогом для того, чтоб потешить прекрасную свою жену, даму весьма рассеянную10. Этим балом мы, однако, не удовольствовались. Евгения моя любила попрыгать, и я, желая ее тешить, как ребенка, поехал от Долгорукова после ужина, следовательно, по-тогдашнему, заполночь, еще на аглинский бал11. Эти аглинские балы давались по середам. Сегодняшний был очень люден, да и последний в рассуждение масленицы. Тут мы протолклись почти до свету. Жене все это было в диковинку. Она еще в первый раз имела возможность быть везде, где хотела, и располагать сама собою.

4  февраля. Обедали мы дома и угощали нескольких надзирательниц Смольного монастыря и г-жу Бенкендорф с мужем. Жена связана была искренним дружеством с одной  монастыркой,  девицей  Вилламовой12. Она также у нас обедала и часто после нас посещала. Вечер проводили мы на бале у графа Остермана, где были и их высочества, которые, при всякой встрече с нами, оказывать изволили постоянные знаки своей милости и внимания.

5  февраля. Давал нам обед граф Строганов, с такою же пышностию и в том же сообществе родных, как и барон Строганов. Назавтра нашей свадьбы ввечеру были на бале на Каменном острову, где великий князь изволил пригласить нас на завтра в катанье. Так как жена моя, оставя двор, не могла по мне без особого дозволения пользоваться прежним правом приезжать ко двору на маленькие съезды, то я в этот вечер сам

* С мужчиной! (фр.).

 

 

1787

161

собой, без ходатая, просил великого князя о сем дозволении, и он подтвердил жене моей полное право остаться на той же ноге, как и прежде, в отношениях к их двору и сохранить все те входы, какими она пользовалась до замужества.

6 февраля. Мы явились с утра на половину их высочеств для катанья. Я выше описал, каким образом происходили сии увеселения. В этот раз я заимствовал сани у дяди барона Строганова, которому чин давал право ездить в них с вершниками13. На Каменном острову после катанья был обед, тотчас за ним бал и, наконец, ввечеру французский спектакль придворной труппы. Великий князь любил сам танцовать и часто так, как и в этот день, целый контреданец пропрыгал с моей женою. После театра все разъехались, и мы ужинали дома одни.

7  февраля, воскресенье и последний день масленицы, званы мы были на обед к Ивану Ивановичу Бецкому, но не могли исполнить сей обязанности, потому что у жены разболелись зубы. Старик почтенный возобновил зов свой в Великий пост. К вечеру, однако, Евгенье стало лучше, и мы поехали к Василию Васильевичу Долгорукову, у которого давали благородный спектакль. По окончании его мы, не ужинавши тут, поскакали в маскарад и там кончили масленицу вместе с нашими свадебными пиршествами.

Таким образом прошла блистательнейшая неделя в моей жизни, как краткий миг. Из беспрестанного рассеяния вступили мы в жизнь домашнюю и начали ознакомливаться с новыми нашими занятиями и должностьми. Но сие принадлежит уже к третьей эпохе моей Истории, а здесь оканчивается вторая.