Башилов А.А. Молодость Башилова. (Записки о временах Екатерины II и Павла I). // Заря, 1871. – декабрь. – С. 193-223.

 

МОЛОДОСТЬ А. А. БАШИЛОВА.

 

(Записки о временах Екатерины II и Павла I.)

 

Александр Александрович Башилов (умерший в Москве в сороковых годах  сенатором)  был  пажем при  императрице Екатерине II и затем камер-пажем и одним из довереннейших флигель-адьютантов императора Павла I;  таким образом  он мог видеть вблизи русскую придворную жизнь конца прошлаго века (с 1793 по 1800 год). В воспоминаниях своих об этом времени (не смотря на то, что они записаны лишь в 1841 г.), Башилов набросал чрезвычайно живую картину того переворота, который произвело в жизни русскаго двора и общества возшествие на престол Павла I. Кроме того, Башилов был не только современником, но отчасти и свидетелем революционных войн, и посетил Париж в составе перваго русскаго посольства, отправленнаго в республиканскую Францию. Впечатления русскаго придворнаго Павловских времен в столице Французской республики, уже пережившей террор и директорию, и его суждение по этому поводу в высшей степени любопытны и характеристичны. Простота и порою наивность  разсказов Башилова  не позволяют  сомневаться в его правдивости. Читатель, знакомый с напечатанными недавно записками графа Е. Ф. Комаровскаго и Н. А. Саблукова, а также с воспоминаниями Н. О. Кутлубицкаго, найдет   в мемуарах Башилова  много   сходнаго  с разсказами   упомянутых лиц, подобно тому как есть много общаго  и в личном характере этих „случайных людей" Павловской эпохи.

Рукопись записок Башилова (на 40 листах, формата в лист, в картонном переплете) хранится в Императорской публичной библиотеке, куда она поступила из древлехранилища М. II. Погодина. По всей вероятности, эта рукопись есть лишь копия с по-


193

длинника, но содержит в себе некоторыя поправки карандашем, сделанныя рукою автора; не смотря однако на это последнее обстоятельство, в тексте записок есть несомненныя неисправности и даже, кое-где пропуски; тем не менее он печатается здесь так, как найден в рукописи, без всяких изменений и сокращений. Некоторые отрывки из этих записок были уже напечатаны в альманахе, изданном М. П. Погодиным: На новый год читателям Москвитянина. М. 1850 (в 12-го д. л.)

Л.  Майков.

 

Эпоха 1-е моей жизни - в царствование великой Екатерины II.

Странно покажется, что человек, не занимавшейся никогда никакими сочинениями, никакими повестями, вздумал изложить свое житье-бытье, службу, вояжи, и когда же? на 65-м году своей жизни! Если я ныне, хотя весьма поздно и с ослабшею памятью решился это сделать, так это потому, что имея детей, я желал им объяснить, сколько поприще дворянина иногда усладительно, и сколько иногда оное сопряжено с неудовольствием. Чего в жизни и в свете не случится от неразмышления, от строптивости, от горячности, от самонадеянности и даже от самолюбия, а для того как весело разсказать своим близким сердцу не повесть, а былое — и хорошее, и худое, и даже полезное! Читая эти строки, познается человек как по его способностям так и по его характеру. Это может послужить иногда примером, может удержать даже от самонадеянности, может послужить уроком, ибо — век живи, век учись; век прожить - не поле перейдти. Ежели друзья, мои, пожелали бы прочесть прохождение мое, они бы увидели, что поприще мое я прошел в царствование Екатерины Великой, Павла I, моего благодетеля, Александра I Благословеннаго и ныне благополучно царствующаго Николая Павловича. Сколько предметов представляется суждению: черты государей, правление того царствования, одним словом — все, что может относиться к судьбе и службе моей. Может быть, в этих записках идеи часто разбросаны, часто предметы повторяются: в этом должно извинить. Систематически сводить всего не возможно и не нужно, потому что эти записки  не  подлежат


194

печати, а только они писаны для детей моих и для друзей, которые умеют меня ценить, и которым похождения мои не известны, и которые могут сказать: „Много прошел и много видел!"

Я родился в 1777 году августа 31-го дня, в городе Глухове, и восприемник мой был Григорий Васильевич Туманский, а восприемница бригадирша Фрейголъд. Отец мой был тогда главным начальником колоний, а потом вице-губернатором в Киеве, наконец обер-прокурором 3-го департамента сената и в последствин сенатором и кавалером   святаго равноапостольнаго князя Владимира 3-й степени. Его звали Александр Федорович, и   он был   женат  на Христине   Лаврентьевне  Нейдгардт,   и нас было довольное число детей. Мы жили в городе Киеве,   в Печерской лавре, в казенном доме, и воспитатель мой был Лейпцигский уроженец Шауфус, в последствии действительный статский советник и губернатор. Закону Божьему учил нас известный проповедник Ленанда. Не могу похвастать ученостью, а могу похвалиться тем, что я был мальчик резвый  и большой   шалун. Много раз за  леность и шалости был я привязываем к ломберному столу за ногу и должен был читать Библию; часто я обедывал с деревянною уткою и с хлебом и  водою. Наконец, родитель мой повез меня в Санкт-Петербург,   где   по   ходатайству князя Александра Андреевича Безбородки был я принят в пажеский корпус, в царствование императрицы Екатерины II; тогда мне было 15 лет от роду.

Главный наш директор был полковник chevalier de Vilnеau, кавалер ордена св. Георгия 4-й степени за взятие Очакова, где он был ранен. Человек он был самый достойный, но слабый для детей, и от того у нас была воля, и мы заслужили от императрицы название: „enfants de tonnerre".

Когда я еще был в Киеве, помню очень приезд императрицы Екатерины. Нас ставили всех детей в шеренгу на балконе, и я помню, как она махала платком из великолепной кареты. В доме нашем жил князь Безбородко, который был большой приятель моему отцу, и в молодости своей, когда батюшка находился при фельдмаршале Румянцове, князь Безбородко был еще писцом, вместе с графом Завадовским. Что это были за люди после, вам разсказывать не нужно: дела этих людей всем известны.


195

Вот я определен в пажи в 1793 году, 10-го Июля, и сколько помню, то в то время, когда великолепный праздник давал князь Потемкин императрице в Таврическом дворце; праздник сей уподоблялся "Тысячи  и одной ночи" *). Наконец, пятнадцати я стал дежурить во дворце. Виц-мундир наш был светло-зеленый, и каждая петлица была вышита золотом; камзол был красный, штаны зеленыя, вержет и букли напудренные; всегда в шелковых чулках и в башмаках с пряжками и красными каблуками — talons rouges, означающие высокое дворянство. В парадные же дни нам давали мундиры зеленые бархатные, по всем швам золотое шитье, и часто с большого пажа надевали на маленькаго, ушивали камзол, штаны; каждое платье тогда стоило 1000 рублей серебром. Платья эти были шиты Бог знает когда, и наконец, были так ветхи, что к свадьбе императора Александра Павловича нам сшили и новыя, по мерке каждаго, и выдавали с росписками.— и сохрани Боже замарать! Тогда денежнаго штрафа не было, а просто секли розгами, от чего, с всею шалостью, мы берегли наши мундиры.

Я имел счастие неоднократно прикладываться к руке Ея Величества, потому что она изволила знать моего родителя. Главный наш начальник был обер-гофмаршал князь Федор Сергеевич Барятинский, весьма ласковый и милый, обращение коего с нами было — драть нас за уши и величать щенками. Тогда пажи служили за столом тем лицам, которыя имели счастие быть приглашенными к столу Ея Величества; а вседневный стол не более было 12 персон, а в воскресенье персон 20 или 25; в этот день обедали фрейлины и равно дежурные камергеры и камер-юнкера и форшнейдер (или подаватель кушанья и paзpезыватель), также камергер. В воскресенье всегда кушал наследник престола Павел Петрович и великая княгиня Мария Федоровна, и потому обед был церемонный. Никто лучше пажей не служил — проворные и ловкие ребята, и награда состояла в том, что все конфекты был удел пажей; разборка их всегда происходила в роде штурма, и кто половчее, тот брал cyxия конфекты, которыя можно было положить в шляпу, а кто послабее, тому доставалось веренье: куда с ним деваться; и кто из пажей был посильнее, тот у малюток и варенье отбирал, а

 

*) Башилов ошибается:знаменитый Потемкинский праздник был дан 28-го апреля 1791 года.


196

слезы нe помогали; но меня Бог миловал: я не поддавался и был по пословице и сам с усам. Тарелки были серебряныя, а как императрица была уж в старых летах, то Боже сохрани — столкнуться тарелка с тарелкою, чтоб оне зазвенели; конец тот же—розги.

Всем известно, как старики и старухи безобразны, но императрицы лицо было так привлекательно, улыбка такая  очаровательная, осанка такая важная, что вселяет любовь и такое уважение, какое мудрено видеть.  Она любила великаго   князя   Александра Павловича до неизъяснимости, и в правду — было за что любить: кротость, красота, доброта, ласковость составляли   черты прекраснаго его лица. Великий князь Константин Павлович был резвее, предприимчивее, похож был чрезвычайно на Павла Петровича, и следовательно, не красавец, но всегда был стройный молодец. Царское семейство состояло из сих   двух  великих князей и из великих княжен: Александры Павловны —портрета живой Александра I, Елены Павловны—также очаровательной, прекрасной, и Mapии Павловны—если не такой красавицы, но столько привлекательной, доброй, что на нее смотрели,   как   на  ангела. Императрица когда летом жила в Царском селе,  то все семейство царское жило с   нею, а   государь   Павел Петрович жил с супругою в Павловском. Вид его был строгий, недовольный (и было чем).   Он приезжал с почтеньем раз  в неделю, в назначенные дни. Приезд его вселял почтение и страх, когда впрочем страх не имел никогда места при императрице; но для Павла Петровича все в струнку. Мы хотя и птенцы еще были, и нам политика не  была  известна,  однакоже  ожиданное прибытие заставляло нас держать, как ныне говорят, руки по швам. Должность пажей состояла еще—двери отворять; следовательно, мы были  первые видимы, и  вы  можете судить, как мы оправлялись, оглядывались, боялись и цепенели.

Выход на гулянье императрицы было торжество для знатных, которые добивались благосклонности и взгляду. Для нас она казалась богинею, и лицо ея сияло как солнце. Тут, во время прогулки на лугу, игрывали в игры, почти военныя, de barre, и были две стороны войск,  одна под командою Александра, другая — Константина; офицеры все были ребята славные, веселые, а именно:  граф  Чернышев, граф  Элъмп  и многие друтие;  войско были великия княжны и амазонки—фрейлины. Императрица потешалась внуками и любовалась  тою  непринужденностью, какою все


197

пользовались,  не  смотря   на  царицу, обладательницу  полушара земнаго. Тут брали в плен стариков, как-то: князя Несвицкаго, графа Строганова, Черткова, князя  Барятинскаго. Они служили   аманатами. Князь  Платон  Александрович  Зубов также бегал, воевал, и его   сотрудник   был  Cергей Лаврентьевич Львов.  Припомнил я  теперь, как  пишу, какое было забавное происшествие,  в  котором я   играл  важную  роль. Один прекрасный вечер, в Царском Селе, императрица во время прогулки шла медленно; за нею вся свита, а в конце кортежа пажи. Разставленныя копны с сеном представляли собою деревню, с тою только разницею, что луга Екатерины были эдем, целыя поля розовыя.   Князь  Зубов, подозвавши меня, сказал: „Возьмите генерала Львова и бросьте на копну". Повиноваться должно было, но как  схватить Львова: генерал в ленте, старик, любимый царицею;  ну — как осердится: беда, опять розги! Что же? Чтобы гулянье сделать веселее и царицу посмешить, князь Зубов осмелился взять клочек сенца и очень  вежливо  положил на плечо царице. Это   был сигнал штурма; безначалие, и кто во что горазд — пошли разметывать копны, бросать на  фрейлин и кавалеров,  а нас  стая  пажей   бросилась  на Львова,   повалила на копну, и ну — его  заваливать  стогом; он кричит, бранится, а князь  Зубов  с  великими князьями  ну — его тащить за ноги. Копны  все  разметали, императрица села на скамейку, смеялась. Тут досталось и  другим — старухам  штатс - дамам, камер-фрейлинам Протасовой и графине Ливен; но все шутили, бегали, не сердилась; за  нами  гонялся  Cepгей  Лаврентьевич,   и наши вержеты растрепались, и мы Барятинскому также услужили: царица кивнула, мы  забыли  страх, и князь Барятинский был обсыпан сеном. Вот как  иногда  забавлялась обожаемая царица, которой трепетали другия державы, и которая  раскидала Турок, Поляков и забросала их сеном, только пороховым.

Иногда, лучше сказать, весьма часто императрица любовалась великими княжнами, и оне в русском сарафане плясали по русски под две скрипки, на которой на одной играл старик капельмейстер Паскевич, полковничьяго ранга, в большом пудреном парике, в шитом кафтане, при шпаге; и secondo играл тоже какой-то 70-летний детина. Судите сами, с каким мы восторгом смотрели на умилительное лицо великой Екатерины, на ея радость, и наконец, на обнимание двух ангелов в сарафанах. Недостанет сил все описать, и памяти не станет, когда


198

вспомнишь, что это было в  1794  или  95 году, а ныне 1841; стало быть, тому назад 47 лет, немного но пол-века!

Однажды чуть было не вышла трагическая сцена. У императрицы была американская кошка; она была весьма сердита, и мы ея боялись до смерти; но она никогда не бросалась. Однажды, во время начала гулянья, великая княгиня Елизавета Алексевна изволила идти в комнаты императрицы, именно в ту, где в Царском Селе перламутровый пол. На окошке, сидела преспокойно американская кошка; как только завидела Елизавету Алексеевну, бросилась на шею, и ну — царапать; кошку на силу оторвали; кончилось более испугом, чем ранами, потому что она вцепилась в косынку, которая послужила защитою, и весьма важною. Кошку тотчас отправили в заточенье, и мы были очень рады, потому что от нея убежать невозможно, а мы боялись не столько за ноги, сколько за чулки, потому что дядька не поверил бы, чтоб во дворце кошка могла царапаться. Но ведь у двора первая штука — друг другу вредить, чтоб самому выслужиться!

Не, могу не разсказать еще один вечер в Царском Селе. Государыня, нагулявшись, всегда садилась играть в шахматы в четвером, а иногда в вист. Кавалеры все были дети по 80 лет, в это всегда было в биллиардной комнате. Великие князья, великия кпяжны играли всегда в  фанты, а главныя  коноводы были любезнейший из придворных граф Чернышев и любезно-дерзкий граф Эльмпт. Всегда бывало играли в муфти, „par ordre de moufti", и муфти всегда был Эльмпт. Он дурачился, обманывал, ловил, и фантов всегда набиралась целая шляпа. Фанты вынимала Анна Степановна Протасова, и достался фант „le docteur et le malade": больной был А, П. Нащокин, а лекарь — граф Эльмпт. Сняли белые чахлы с кресел, устлали биллиард, положили Нащокина, оборотили стул вместо подушки, повязали голову  салфеткой,  убрала  тело чахлами белыми, и сделался халат. Повели  перед   царицею  кругом биллиарда; все шли по два в ряд, а граф  Эльмпт  сзади шел. Привязали  в петлице несколько пустых бутылок, длинные бумажные ярлыки, каминная кочерга коротенькая вместо клистирной трубки; положили Нащокина, и ну—ему ставить клистир. Государыня так хохотала, что почти до слез. Я думаю, каково было и Нащокину. Он сердился, вертелся, но повиновался, как тот вельможа в Гоpе от ума", Пoтом опять фант: "ambassade turque"; камергер Олешев избран; он был  очень тих, скромен, родня Суворову, и же-


199

лал так веселиться, как гному весело лезть на виселицу; но делать нечего: il fallait des plastrons. Ольмит главный церемониймейстер, а пажи всегда были его прислужники и все мигом достанут. Опять чахлы с кресел, сделали на Олешева чалму, нажгли пробку, намарали брови, сделали бороду черную, одели в чахлы и завешали шалей. Он морщился, просил пощады, но без этой процессии веселья бы не было. Шутка эта в последствии имела весьма неприятное окончание. Олешев, котораго государь Павел Петрович любил, бывши дежурным в Павловске, говорил об этой насмешке, и когда государь Павел Петрович взошел на престол, то граф Эльмпт выключен был из службы и отослан к отцу в Ригу.

В Царском Селе бывали спектакли, и тогда лучший поэт был для комедий г. Копьев. Императрица Екатерина любила поощрять все изделия. Из Тулы приезжали купцы и мастеровые и привозили с собою стальныя вещи. Императрица покупала их на несколько тысяч, и все знатные, глядя на cиe, обязаны были тоже делать, и потому и тогда разыгрывались безденежныя лотереи из стальных вещей, и таким образом у каждаго из живущих в Царском Селе, или приезжающих была какая-либо штучка стальная.

Зимою, когда императрица жила, в Зимнем дворце, выходы ея к обедне действительно были очаровательны, убранство было богатое, и в прическу на голове были втыканы несколько булавок с висячими бриллиантами, так называемыми грушками. Выход всегда был церемониальный: камер-юнкер, камергеры шли впереди, а после обедни государыня изволила проходить чрез большие апартаменты и кавалергардскую комнату. Тогда была кавалергардская рота из дворян, в которой царица была капитан, а князь Зубов—поручик, капрал—генерал-маиор Чулков. У кавалергардов, которые стояли на часах у дверей, был особый . список тем лицам, которым дозволялось входить за кавалергардов; в кавалергардской же комнате были генерал-поручики, тайные советники и множество генералов и бригадиров, которые не имели входа за кавалергардов, и следовательно, удостоивались только ; видеть императрицу во время ея шествия. Великолепие двора было удивительное; были кавалерские праздники, и тогда обеды бывали на троне, а кавалеры в орденских мантиях, и посуда была с теми звездами и лентами, какой был кавалерский праздник.


200

Так шла моя молодость приятно и беззаботно, всегда  почти у двора; можно было натереться, наслушаться и научиться, и я выростал и развертывался, можно сказать, как душистый цветок. Сколько видел я знаменитых эпох  в жизни моей у двора Екатерины! Не могу об одном вам не разсказать, потому  что век Екатерины был действительно волшебный. После гибели и казни Людовика XVI брат его  граф д'Артуа,  в  последствии бывший король Франции Карл X, скитался как эмигрант.   Великая Екатерина  дала  ему убежище,  и он несколько  времени находился при великолепном ея дворе. Граф д'Артуа был принят со всею милостью царскою и почестями. Он жил в Морской, в доме генерала Василия Ивановича Левашева. Рота лейб-гренадерскаго полка содержала его караул. С графом д'Артуа находился   тогда Арасский  епископ,  также  эмигрант и умный человек. Двор графа д'Артуа был составлен из придворных, а именно гофмаршал был граф Сергей Петрович Румянцов, камер-пажем при принце был князь   Александр Николаевич Голицын, ныне действительный  тайный советник   1-го класса; из пажей было двое—я и Иван Федорович Буксгевден, бывший после  шеф  Архангельскаго  полка и убитый   под Бородиным. Граф д'Артуа обедал почти   всякий  день  дома, и всегда в 4 часа, а по вечерам составлял общество императрицы. Наконец, ему следовало оставить Петербург;   императрица и тут хотела показать, что граф д'Артуа не беден, и ему были присланы подарки, которыми он всех нас наградил, и мне достались часы с эмалью и таковою же цепочкою, с двумя  печатками и ключиками, за которые теперь я дорого бы дал, чтоб на них взглянуть и вспомнить мою молодость.

Вскоре потом  прибыло в Петербург турецкое посольство. Как бы приятно было теперь иметь тот церемониал,  который был составлен для принятия посла! Как дневной журнал царствования Екатерины был бы теперь интересен! Но он покоится в архивах придворных, или не подвергся  ли пламени. Какия великолепныя празднества! На площади перед дворцом выстроены были горы, на верху коих  стоял целый  бык  жареный, и голова начинена была 500-ми рублями серебром. Горы состояли, так сказать, из полок,  на которых уставлены были  всякаго рода кушанья, в праздник этот именовался „быков рвать". По бокам была фонтаны с красным и белым вином,   пивом и медом. Народу была бездна, в когда зачиналась или драка, или


201

большая давка, то лучший способ состоял унять тем, что пожарныя трубы действовали по лицам и головам. Добыча 500 рублей оставалась всегда в руках людей сильных, мясников. Великая Екатерина любовалась таковыми праздниками, и действительно, казалось, что все это одна семья.

Такие великолепные праздники и фейерверки были и во время свадьбы блаженной памяти Александра I, и тогда бывшая его невеста, Елизавета Алексеевна, очаровательна была красотою; и родная ея сестрица (ибо их приезжало тогда две с матушкой) была после королевой Шведскою,—который был свергнут с престола родным дядюшкой герцогом Зюдерманландским, котораго чернь в Петербурге называла Сидор Ермолаич.

Молодой король Шведский, о котором я выше говорил, был причиною горести императрицы Екатерины, потому что она желала, чтоб он женился на великой княжне Александре Павловне, и все предположения исчезли отказом. Смятение и жалость сему происшествию были видны на челе знатных придворных, но и мы, пажишки, крайне этим огорчились. Наконец наступило время женить и Константина Павловича. Приехала принцесса с тремя дочерьми, и тут я был назначен находиться при их дворе и прислуживал одной принцессе, которая и была Анна Федоровна. Вот как блистательно протекал мой век! Вот как я выростал и наконец достиг 19-ти лет. Я был счастлив в начальниках, и все придворные, от стараго до молодого, все были ко мне ласковы, и судьбе угодно было, чтоб я был дежурным в тот самый день, когда Россия лишилась мудрой Екатерины, и воцарился наследник престола государь Павел Петрович.

 

II.

Эпоха II-я моей жизни — в царствование государя императора и благодетеля Павла Петровича.

 

В 1796 году, помню, что в ноябре, чуть ли не 6-го числа, в 3 часа, стали поговаривать, что императрица Екатерина не здорова, и что с вей сделался удар. Вы можете посудить о смятении всех и каждаго. Кто из видов сожалел, кто из боязни, а кто из любви; к сему последнему обстоятельству мы, невинныя твари, были причастны. Граф Николай Александрович Зубов поехал в Гатчину. Государь Павел Петрович прибыл около 9-го часа; а в 9 часов и 55 минут уже дух Екатерины парил


202

на небесах. Какая ужасная картина! Какая суматоха, и какия поделались у всех лица: у иного длинное в аршин, у иного сплюснутое в вершок, и перемена правления была такая загадка, после того что после царствования женщины стал царствовать государь хотя мудрый, но строгий. Виноватым и негодным лишь строгость страшна, а моя беззаботная головка ни о чем не заботилась.

Поглядите, сколько теперь людей, которые восхищаются военной славой Наполеона; самые им огорченные народы говорят: „C'était un grand homme!" И правда. Наполеон был также приверженец, как и все военные, к тактике Фридриха Великаго; но, постигая время, количество войска, их потребности, он переменил тактику и приспособил к человеку, которому нужна слава, но нужен и интерес. Все принадлежало солдату и даже генералу—чтоб его сделать еще храбрее, еще более предпримчивее. Его тактика состояла в том: „Tout est à vous!" Но в прежния времена тактика Фридриха Великаго состояла в одной лишь славе, в победах, не смотря на многия неудачи в течение войны целых семи лет. Итак, все удивлялись его тактике, все его сражения знали наизустъ; все удивлялись, как мог он с горстью воинов противостоять столько времени. Так было с императором Павлом Петровичем. Он любил Фридриха действия, желал ему возражать, но уж это было поздно. Тактика Русских была уже подобна тактике Наполеона. Он пришел, увидел и победил. Возьмите в соображение дела русских воинов при великой Екатерине. Потемкин с Турками не тоже ли самое? Пришел, увидел и победил. Так брал он штурмом крепости; препон не было; храбрость и скорость—вот был девиз русских воинов. Посмотрите на Суворова: еслиб он только брал starcke Position, то успел ли бы он в Рымнике? Нет, он пришел, увидел и победил. Горстью Русских он разбил тысячи несметныя Турок. В Польше как он воевал, брал ли крепкия позиции? Нет, он штыками делал чудеса; в Италиянскую кампанию он бил Французов как мух, "голова хвоста не дожидается", и скоростью всегда побеждал. А еслиб он вздумал подражать Австрийцам, то верно бы успехи его не были так быстры—не оттого чтобы Австрийцы не были воины, нет, генерал Край, Карачай следовали за Суворовым быстро: Александр Васильевич говаривал про генерала Меласа, который был иачальником Австрийцев: „Mélasexcellence et Craye


203

excellent". Бонапарт, себе на уме, взяв тактику Фридриха с деяниями русских воинов, смешал все вместе, как колоду карт, и делал чудеса, которыя по справедливости приписать должно его решительности.

Государь Павел Петрович, как я выше сказал любил Фридриха и, по восшествии на. престол, принял в образец все его формы одежды и прочее. Оно худо отвечало тогдашним одеяниям Русских и, следовательно, было и странно, и смешно. Сделаю сравнение: например, прежде русский солдат был одет как ныне казак: куртка или, лучше сказать, сцензер, кушак, как у нынешних драгун, шаровары широкия—как суконныя так и летния, голова острижена в кружок, ружье легкое, штык большой, тесак, шапка-конфедератка, похожая на уланскую, легкая и даже красивая, но для парада каска, как у теперешних дворцовых гренадер, и никто не жаловался, чтоб она была тяжела, нет, потому что была красива и надевалась в парады. Одеяние наше в царствование Павла Петровича было: большой вержет торчащий, пудреный, букли большия, коса большая, штиблеты, шляпа трехугольная, тесак сзади, шпага в задней фолде. Такой костюм казался смешным; вдруг, такое переодевание после спокойнаго и щеголеватого наряда солдата не могло скоро uприучить и, напротив, отучило от зеркала; страшно было поглядеться. Но желанье царя было действительно приучить солдата к службе, к трудам, к военному искусству, к тактике, а не так, как Суворов—пришел и разбил. Это казалось поспешно, не по форме; а конец тот же: где дрова рубят, там щепки летят. Посмотрите: много ли надобно места для колонны? Она свернулась и двинулась, развернулась, сомкнулась и мигом переменила позицию, то есть, фрунт; кому приходило в голову, чтоб артиллерия была спрятана,—она за колонною, если одно слово: „раздвинься направо и налево", тут пушки вдруг все на виду, и вошла писать, а апельсины такие —не сладки, не Мессинские.

Обратимся к тому порядку, какой хотел ввести государь— чтоб караулы караулили, а не спали. Гарнизонная служба приучает солдата к трудам; главные и визитерные рунды были для того, чтоб солдат не дремал, а офицер караульный не ездил бы с караула на обед или бал, это бывало прежде, стадо быть—требовалось прекратить сей безпорядок. Сам царь подавал пример. Жизнь его была заведеные часы: все в одно время, в один час; воздержность непомерная; обед—чистая


204

невская водица и два, три блюда самыя простая и здоровыя. Стерляди, матлоты, труфели и прочия яства, на которыя глаза разбегутся, ему подносили их показать; он, бывало, посмотрит и часто мне изволил говорить: „Сам кушай". После говядины толстый мундшенк подносил тонкую рюмочку вина—кларета бургонскаго. Это не так, как ныне: иной выпьет три бутылки non mousseux или veuve Cliquot, и ни в одном глазе. Государь вставал рано и в 6 часов был одет, в четверть седьмого кушал чашку левантскаго кофе и сейчас садился за работу; после—к разводу, после—верхом по городу, после—обед; после обеда—в коляске или санях, но всегда на какой-либо предмет, в больницу или какое богоугодное заведение; в 6 часов вечера—cercle, в 9 часов—ужин, в 10 часов почивать. Труды, так расположенные, были систематически исполняемы, и стоило только вникнуть, и никогда в ответ не попадешь.

Я был год с небольшим камер-пажем, и что более—безсменным, ни разу не попался под гнев; какая-то планета меня хранила свыше, н нельзя не сказать, как это было. Я был пажем при Екатерине, про службу Гатчинскую понятия не имел, Павла Петровича страшился, но вдруг, бывши в день кончины Екатерины дежурным, я очутился быть и у тех дверей, где в кровати лежало тело мудрой владычицы. В декабре ведь не в июле; окошки были раскрыты, только занавески опущены: безпрестанные входы и иыходы—надобно было открыть двери; а в шелковых чулках это не забавно; пред этой комнатой сидели все красныя девушки и мамушки камердинеры, и горько плакали о своей благодетельнице. Вдруг отворяются двери, и государь с государынею пришли на поклон. Это было на другой день, в 9 часов утра. Bсе пали ниц. Государь, который на милости был неподражаем, изволил сказать: „Встаньте, я вас никогда не забуду, и все останется при вас". Мы, бывши еще в жизни впервые в такой оказии, видя других на коленях, стали также. Государь нам сказал: „Подите к обер-камергеру графу Шереметеву Николаю Петровичу". И вот я из пажей сделался вдруг при шпаге; кому была печаль, a мне радость. Я как-то имел счастие понравиться государю, и он изволилъ мне сказать, что я поеду при его свите в Москву; я прыгал так высоко от радости, как не прыгала в „Сильфиде," Тальони.

Дежуря безпрестанно и стоя за столом Павла Петровича,— действительно, лицо его было привлекательное, не страшное, и я,


205

забыв прежний мой страх, привык к его привычкам, не боялся ничего и тем успел счастием на всю мою жизнь. Итак, мы отправились в Москву. Я ехал в запасной карете, но никогда не мог поспеть, когда государю надобно было выйдти из кареты; опасаясь гневу, но более ;желая выслужиться и доказать мое усердие, я упросил графа Николая Александровича Зубова, тогда бывшаго шталмейстера и едущаго впереди в санях на лихой тpoйке, чтоб он меня взял с собою, и тогда я всегда успевал. Это послужило моему счастию. Усердие никогда не остается втуне у наших монархов. Дорогой было и весело, иногда и пасмурно. Странно было видеть офицеров по новой прусской форме, а солдат в Потемкинских костюмах, в конфедератках. Это государю не нравилось, а потому невсегда было и весело.

Наконец мы в Москве; остановились в Петровском дворце. Моя квартира была там, где в полуциркуле живет князь Урусов. До формальнаго въезда в Москву подъездный дворец Петровский был пребыванием царя. Тогда приготовлялся Кремль для коронации. Отделывался Слободской дворец, и всякий день государь с императрицей изволили ездить в Москву по утру в Кремль, а в вечеру—в Слободской. Моя милость—всегда у колеса верхом. Народ останавливал часто коляску; дорога была прескверная, в Лефортов даль ужасная,—от того постаменту доставалось, но молодость—чудо: ничего! По воскресеньям государь изволил ездить в церковь Василия Кесарийскаго на Тверской. Наконец, наступил день торжественнаго въезда. Обычаи те же, что и на всех коронациях, ибо церемониал не изменяется.

После  коронования государь изволил переехать в Слободской дворец, из котораго мы и пустились вояжировать кругом света, а именно на Смоленск, Могилев, Вильну, Гродно, Митаву, Ригу и Санкт-Петербург. В пути бывает и хорошо, и дурно. Но ехать было весело, потому что с государем ехали великие князья Александр и Константин с их свитами. У всякаго была своя коляска. Государь ехал в коляске с генерал-адъютантом Нелидовым, и почти всегда Нелидов уступал место статс-секретарю, который дорогой докладывал дела. В нашей свите был князь Безбородко, граф Кушелев, граф Растопчин, граф Кутайсов, Нелединской, Обрезков, флигель-адъютанты—князь Григорий Сергеевич Голицын и Павел Васильевич Кутузов


206

(ныне граф), камер-пажи—ваш покорный слуга и граф Сиверс, да начальник кавалеpгapдов корнет князь Федор Сергеевич Голицын. Кавалергарды были еще Екатерининские. По бокам козел были сделаны места, как нынешнее суфле, и они сидели с карабинами; и у наших карет также были кавалергарды. Bсе сии лица ехали в двух семистекольных каретах.

Станция за станцией —вот мы и под Смоленском, и ночлег нам  в селении Пневе, кажется, верст 15 или 20 от  Смоленска, последняя  станция.  Ночлег отведен: дворец царский—какая-то большая изба, но ярко освещенная. Дорога большая была деревянная, а селение   предлинное, грязь, мостовая бревенчатая, то есть, soupçon — одно бревешко есть, а пяти нет, бокам накладно: вот первое неудовольствие. Наконец, входим в избу: Боже мой! армия прусаков, но без Фридриха. Государь сел за стол; подали   кушать;  свет,  пар от кушанья,— и пошли прусаки по потолку; ну—падать в   супы,   соусы. Терпеливый государь: упадет прусак в тарелку,   он  его  выкинет вилкою и кушает. Кушали   преспокойно;  но каково-то было знатным естъ с прусаками гадко; выкидывать страшно, чтоб  не съели, но их боялись   пуще  волков; а государь  изволит   говорить: „Что же вы не кушаете?"   Ей, ей теперь   смешно  видеть  такую сцену: морщится, но ест.

На завтра в Смоленске досталось немного; но государь был весел;   он   очень любил генерала Философова,   который был генерал-губернатором Смоленска. В Смоленске были мы у развода, а также в соборе, и потом отправились в Могилев Белорусский.   В Могилеве  также   ничего достопримечательнаго не было,  окроме приема, то есть,  представления.   Из Могилева поехали в Минск, и здесь весьма замечательно — доброе сердце государя Павла  Петровича:   мы несемся   по большой  дороге,   и вдруг видим—на коленях молодую барышню и молодого мужчину.   Государь остановил коляску,   сейчас вышед,  подошел к 6apышне,   которая лицем  была очень хороша,   приказал ей встать, а также и молодому человеку, испросил: что ей надобно. Девушка,   бывши знатной фамилии и богатая, любила этого молодого человека, но как он был беден, то мать не хотела выдать свою дочь.  Юная девушка, узнавши, что государь изволит проехать, решилась его утруждать. Государь дал слово, сейчас велел достать шкатулку, написал к матери и принялся за сватовство.  Запечатавши письмо,   праказал фельдъегерю отвезти и


207

привезти ответ. Поместье этой старухи отстояло от большой дороги версты 3 или 4, сколько помню; а между тем отпустил и влюбленную чету. Bы можете себе представить, каков был сват, и  каков был ответ. Государь радовался, что случай подал ему возможность сделать двух счастливыми.

Мы приехали в Минск.   Тут дворянство  дало бал,  и прекрасныя Польки  обворожили всю свиту.  И тут примечательнаго нe было ничего.  Но когда мы проезжали Слоним,   то тут сделалось маленькое происшествие, а именно: государь изволил смотреть Московский  драгунский полк; командир этого полка был Николай Селиверстович  Муромцев, брат Авдотьи  Селиверстовны Неболсиной; раненый полковник вел полк церемониальным маршем, но люди были еще в прежней форме; как это не нравилось, то и остальное не нравилось; как вдруг на беду—эскадронный командир, какой-то капитан из Немцев, ехал на пегинькой лошадке:   тут государь разгневался,  приказал сойдти с лошади, и тут же лошадь продали Жидам. Это был первый случай,  по которому и повелено было давать офицерам лошадей из ремонта.

Наконец мы приехали в. Гродно, и как тут была тогда граница с Пруссией, то государь изволил выехать на Прусскую землю и тем отдал визит королю Прусскому и послал к нему, сколько мне помнится, Apкадия Ивановича Нелидова, а король Прусский прислал своего адъютанта благодарить за посещение. Известно, что такие визиты были следствием двух табакерок с бриллиантами, из которых одну получил Нелидов, а другую—прусский генерал. Потом поехали мы в Вильну, в Митаву и в Ригу. Везде великолепные приемы были и смотры войск. Хотя и было за что сердиться, но государь был добр и щедр.

Из Риги прибыли мы благополучно в Павловское, и государю угодно было отрекомендовать меня императрице Mapии Федоровне и сказать, что я отличный камер-паж и во всю дорогу успокоивал его как нельзя лучше, прибавя к этому cии слова государыни: „Вы помните камер-пажа Козлова, который с нами был в чужих краях; он был отличный камер-паж, и Башилов точно таков". Этот Козлов был в последствии сенатором, и дом его был тот самый в Москве, который ныне принадлежит доктору Кюльдпшевскому.

Служба моя   час от часу была для меня счастливее.   Я не


208

видал ни одного косого взгляда, хотя был во многих бурных переделках и свидетелем многаго. Ежели государь был в духе, он характера  был самаго веселаго.   прекрасно говорил  и память имел необыкновенную. Теперь разскажу вам одну из его шуток, которая случилась на одном ночлеге по Минской дороге, а именно в селении Лядах.   Великий князь Констинтин Павлович исправлял должность коменданта; он всегда ложился почивать последний,  потому что разставлял посты, а между тем государь Павел Петрович и великие князья   Александр  и Константин почивали   все  в одной спальне.   Вот Константин   Павлович всегда входил в спальню и, заметив свою постель, всегда от нея отходил к дверям и обратно к постеле,   дабы заметить направление   и не ошибиться постелью,   чтоб не испугать государя. Граф Кутайсов доложил об этом государю; но надобно заметить, что в почивальне государя не было огня: вот почему и нужно было, входя в спальню, видеть куда идти нужно—прямо или направо, или палево. Государь был очень весел за ужином, и наконец, пошел почивать,   но вместо своей постели   лег на постель Константина Павловича.   Граф Кутайсов спрятался в другую комнату, и казалось все тихо. Великий князь, раздевшись потихоньку, входит в спальню и по вытверженному направлению идет к своей постеле,  дотрогивается и видит, что тут почивает государь.   Великий князь возвратился к дверям  и стал в ужасном недоумении,   куда ему идти и как бы  не испугать родителя; но помня направление свое, решился опять идти, и как подошел к постели, то государь, будто проснувшись, спросил: "Кто тут?"   Великий князь оробел,   но отозвался,   и в ту минуту отворилась дверь, и Кутайсов вошел со свечами. Посудите смятение великаго князя Александра Павловича. Происшествие cиe было разсказано на другой день.   Какой был контраст   иногда с сердитым видом государя Павла Петровича, а после  с веселостью  непринужденною и любезностью,   действительно очаровательною! Стало быть, человек в расположении своего характера не может дать себе отчета.

Положение мое часто было затруднительное, но какая-то ловкость и непринужденность меня всегда спасали. Однажды следовало быть большому выходу в Мальтийский праздник. Государю зделан был гросмебстерский далматик и епанча и большой ток с перьями. За обедом государь объявил императрице о своем новом костюме, оборотись ко мне, изволил сказать: „Поди,


209

надень на себя мое платье и прийди показать". Любимый камердинер (после графа Кутайсова), Василий Степанович Кислов, который меня очень любил, изумился. „Подавай далматик, мантию и ток", говорю я. Меня наряжают, шлейф мантии несут два скорохода, и я в пышном одеянии предстою пред Его Величество. Все сидящие за столом расхвалили мой костюм, и я важно скинул мальтийскую одежду с золотыми галунами по всем швам (в середине галуна был малиновый шелк, который, говорят, был любимый цвет одной из фрейлин NN).

Редкий день проходил, чтоб я не был осыпан милостями царскими. Я государя не боялся, а любил душевно и сердечно; но батюшка мой спал и видел, как бы ему опять по добру и здорову убраться в Малороссию. Он подал просьбу об отставке государю, и хотя меня об этом известил, но кондиций его я не знал. В один день после обеда царскаго, когда уже государь возвращался во внутренние покои, то я, отворяя ему дверь, изумился, что государь остановясь обратился ко мне: „Батюшка твой идет в отставку?" „Так, государь", я отвечал, „по слабости здоровья". „Скажи, Башилов, чем его наградить? Этим что ли (показывая на ленту), или пенсией?". Я отвечал, что пенсия в старых годах будет лучше. Государь приказал об этом сказать мне—Дмитрию Прокофьевичу Трощинскому для написания указа; и это было в Гатчине, но я, избалованный счастием и обладая неробкою душою, осмелился попросить дозволения отвезти в Петербург указ. Государь меня похвалили пожаловал мне руку поцеловать и велел мне взять придворную коляску. Теперь посудите, хорошо ли мни было? По веселому моему характеру, по услужливости и учтивости я был всеми любим, и следовательно, желания мои исполнялись в точности, ибо от меня зависело иногда кого-либо в 6еду ввести, но Бог меня от этого сохранил. Вот тому пример: тафельдекер подавал масло и сыр; я мог сделать, что он не во время подойдет, и потому отворял ему двери на гауптвахту. Так было и с кандитером; а как я тогда вина не пил, то мне до мундшенка и дела не было. И так, не только камер-пажем, но и флигель-адъютантом, бывало, пошлю за закуской или конфектами, то несут целыми блюдами: знай наших! *)

 

*) Здесь не упомянуто о морском путешествии. (Приписка Башилова на поле рукописи).


210

Но вот наступил вожделенный день разрешения от бремени императрицы Марии Федоровны и возведения на свет возлюбленнаго Михаила Павловича. Тут судьба моя переменилась, и сбросив придворную ливрею, я облекся в преображенский мундир, быв произведен поручиком и назначен флигель-адъютантом

к Его Величеству.

Было время, где сила молодости могла противостоять всему. Быстрая и ветреная молодость никогда постоянно ни на какие предметы не смотрит: так было и со мною.   Бывши уже юношею и штабс-капитаном лейб-гвардии Преображенскаго полка и флигель-адъютантом в Бозе почивающаго Павла Петровича, мог ли а ожидать, что, бывши дежурным в Павловском, любимом местопребывании государя Павла Петровича,   я вдруг  и внезапно пущусь, как ракета,—и куда же? В чужие краи. В самую минуту, когда государь мне это объявил, я был вне себя и очень был похож на того гуся, который пред глупою публикою плясал и подпрыгивал выше танцмейстера Герпио, но та разница только, что гусь плясал  по чугунной доске,   которую снизу подогревали, и по мере сильнаго жара гусь прыгал,—я же  под собой ног не чувствовал от столь неожиданной радости и моего посланничества:  кажется бы побежал пешком  в Италию. Если кому случится читать эти строки, то пускай скажет:   „Ай, Башилов, ай, молодец!" И как мне помнится, что это было в 1799 году,   и именно 9-то августа нашего стиля,  что мне дали 1000 червонцев, на которые глаза мои разбегались, подобно как установленное зеркало против солнца восылает во  все стороны так называемаго „зайчика". Дают мне в руки большой печатный пачпорт, дают мне депеши, дают подорожную,  и я, вне себя от радости,  сажусь  в телегу   курьерскую,  которая мне показалась гораздо покойнее, чем царский кабриолет.

Но во всех описаниях вояжев всегда пишут: там мы обедали, там мы ночевали, там с нас содрали за постой, и прочее; а между тем столь давнее время, если не совсем изгладилось из памяти моей, то идеи так конфузны, что те, которым придется читать cии строки, не в силах будут систематически следовать за ходом дела. И так, я мигом очутился на границе Русской земли с Австрийскою — в Бресте Литовском. Странно подумать, что ныне кланяются смотрителям на почтах: "Дай, батюшка, лошадей!" Ответ: „Ей, ей, нет! Все в разгоне".  А прежде, ежели ты едешь, а особливо по казенному делу, то смо-


211

тритель почты только что не на коленях просит: „Уезжай поскорее". Ты просишь подождать немножко, а ои с трепетом и боязнью отвечает: „Ей, ей, никак, нельзя!"

Переехавши реку Буг и очутясь в Тересполе, я уже был в австрийских владениях, и повезли меня по прекрасному шоссе только что не шагом. Самая скорая езда есть одна миля в час, то есть, 7 верст: посудите контрасту с Poccией. Но как не обратиться к русской пословице: что город, то норов. Вот я являюсь в Вену; отдаю депеши нашему посланнику графу Андрею Кирилловичу Разумовскому; обедаю у него; обколесил Вену, и не знаю, почему моя харя полюбилась графу, и он возложил на меня, на возвратном пути, отвезть мощи святаго Иоанна Иерусалимскаго, присланныя к нему из Мальты. Казалось, графу хотелось, чтоб я был рыцарь крестовых походов, и действительно, по привозе мощей, государь император Павел Петрович, как гросмейстер, окрестил меня по плечам шпагою, но право—небольно, и возложил на меня крест ордена Иоанна Иерусалимскаго. Граф Разумовский также, по доброте своей, посоветывал мне купить несколько штофов Гданской водки: это-де князь Суворов-Рымникский перед обедом любит выпить чарочку. Соорудивши хорошенький ящичек, я с радостью повез золотую водочку в благословенную Италию.

Наконец, из Вены еду чрез Триест в Италию и приезжаю в крепость Тортону в самую ту минуту, когда революционные Французы, ободранные, в лохмотьях и со знаменем красной шапки или, так сказать, якобинскаго колпака, выходят из крепости. Pyccкиe воскликнули: „Здравствуй, Башилов! Откуда ты, зачем npиеxал, и что привез?" С преважной рожей я им объявил, что за всегдашнее поражение Французов и за взятие непокоримой крепости Мантуи великий гocyдарь Русския земли прислал со мною непобедимому князю Суворову титул князя Италийскаго.

Распространяться о моем приеме было бы излишнее. Кто с доброй вестью едет, тот всегда самый лучший гость. Фельдмаршал принял меня милостиво, подарил табакерку богатую бриллиантовую, которую я—увы!—продал бриллиантщику Дювалю, а деньги промотал. Хотя я теперь и жалею об этом, но — снявши голову, об волосах не плачут.

Вы думаете, друзья мои, что тем и кончилась моя миссия. Погодите: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. До


212

прибытия   в Италиянскую армию я был курьер:   а из армии я поехал посланником, и если говорить, что по магнетизму можно прочесть письмо, не распечатывая конверта, и я хотя королю Сардинскому повез письмо государя императора запечатанное, но что в нем было написано, мне было известно, а именно: я вез королю Сардинскому кредитив 300 тысяч рублей. Буйные Французы выгнали короля из его государства, завладели его городами, и он остался на Антониевой пище.   Но когда император Павел Петрович, бывши еще великим   князем, посетил Италию,  то за гостеприимство заплатил русским радушием. Тогда З00 тысяч рублей были   нынешнийи миллион, о слова государя были те, что он бы и больше послал, но что он ведет войну; а вы знаете, друзья, что сказал Фридрих Великий:  „Чтоб вести войну,   надобно деньги, деньги и деньги!"

И так, я проезжаю Милан, Флоренцию, Парму, Пиаченцу, Болонью  и влетаю в приморский город   Ливорно;   там застаю я нашего консула, г. Коломая. Что мне был прием ласковый,  в том не усомнитесь. Между тем,  проезжая уже Италию,  я, подобно попугаю,   выучил  несколько слов,   и вот  уже будто я природный Италиянец.   Глаза мои разбегались на все предметы; иного я не понимал, другому восхищался, а в третьем не мог дать себе никакого отчета,  и следовательно,   я  был   как в ясный день в тумане. Вдруг вижу на море бездну кораблей всех наций; их мне показалось более числом, чем лодок на Неве; и узнаю, что российская эскадра,  под предводительством адмирала Павла Васильевича Пустошкина,  находится в Ливорнской рейде.  Являюсь к нему; для меня снаряжают бриг с офицерами,   матросами и солдатами,  и я должен был пуститься на остров в Кальяри, где был тогда король Сардинский. Но увы! Попутнаго ветра нет, а без ветра корабли — нули, не то, что теперь пароходы, которые, махая крыльями, идут против водной стихии.  Но сидеть, в Ливорно,  руки  сложа,   вовсе  не забавно; и так, я пустился в театр, слышал славную певицу и красавицу Грассини, и видел только одну оперу „Семирамиду" вовсе двухнедельное мое пребывание. Это и не мудрено: Италиянцы операми не меняют, как перчатками; там ее ставят на шесть недель, затем чтоб в музыку вслушаться и влюбиться.

И если мне не было попутнаго ветра, то уж королю Сардинскому дул такой, что он на силу ноги унес. В Калъяри народ взбунтовался, короля выгнал, и он в тафтяном мундире


213

с маленькой свитой, ночью успел перебраться на английский корабль   „Квеп Шарлотту"и прибыл в Ливорно. Не хвастаюсь, друзья мои: я воды боюсь и не люблю; мне кажется, что она для того создана,  чтоб только руки умывать; следовательно, я и не пенял на судьбу, а обрадовался,   что король  приехал.  И так, с важным видом посланника,  являюсь к королю,   подаю ему письма и сладкий подарок 300 тысяч рублей.   Кто деньгам не рад? А королю приходилось худо, по пословице: дошли до моту,— нет ни хлеба, ни табаку. Посудите, каков я был гость; и если король давно не ел макароней, то на другой день моего приезда к нему, стол был устлан  макаронами,   стофатами и прочими италиянскими яствами. Король подарил меня бриллиантовым солитером, который, как меня сам уверял, не скидал с пальца   17-ть лет; извинялся, что подарок его не соответствует моему привозу денежнаго пособия, но ссылался на плохия времена 2). Во время моего пребывания в Ливорно прибыл отряд русских войск из Корфу, под командою бывшаго тогда генерал-Maиopa князя Дмитрия Михайловича Волконскаго. Войска входили церемониальным маршем; музыка  российская  тогда была,  как   баталионы были свободные, из двух гобоев:  представьте ce6е сию музыку в  музыкальной Италии!

Наконец, кончилась моя миссия; я опять в коляску и телегу и тем же путем возвращаюсь в Гатчину того же года 14-го октября; следовательно, прогулка моя по Италии была два месяца и пять дней. Надобно было быть стоглазым Аргусом, чтобы все видеть, а я Русский, у меня два глаза, и дальше носа моего ничего не вижу.

Приехав в Гатчину, я попал в тот день, когда было бракосочетание двух дщерей Павла Петровича—Александры и Елены Павловны. Все придворные обступили меня; теребили, расспрашивали; иные радовались моему счастию, другие завидовали, иные говорили: „Как такого глупца послали,—и куда? в Италию! Лучше бы нас, мы шаркать умеем". Ан вот нет: царь делает по своему; для него пусть будет и дурак, да верен престолу и усерден—так что твой умник!

1) Здесь нужно поговорить о кресте San-Lazaro. (Приписка Башилова на

поле рукописи).

2) Как защищались музыканты от любопытных Игалиянцев.(Приписка Башилова на поле рукописи).


214

Вот вам, друзья мои, первая моя поездка. А там хвачу другую, великолепную, когда я наболошнился, натерся, как бритва, об ремень, и уже полковником и флигель-адъютантом, поехал кавалером посольства в Париж, с посланником Степаном Алексеевичем Колычевым.

Говорят всегда в новый год детям: дай Бог рости, уму набраться, быть пригожу и быть счастливу! Видно, таковыми комплиментами меня потчивали; я вслушивался и понабрался, вырос и ума набрался, сделался счастлив, и дети иные говорили: „Молодец, хорош собою!" Но теперь зеркало говорит другое, и кажется, лицо и фигура похожи на ту чучелу, которую ставят в горох пугать воробьев. Но как бы то ни было, но надобно немного поразсказать о себе:

Государь Павел Петрович был строг, но великодушен, щедр, и конечно, он—в месте злачном. Милости его ко мне были столь велики, что когда нужно было послать посольство в Париж во время консульства Бонапарта, в последствии обладателя почти всей Европы, кроме матушки России, где Наполеон шейку сломил,—государь император назначил меня кавалером посольства, и я находился при действительном тайном советнике Степане Алексеевиче Колычеве. Степан Алексеевич был муж мудрый, знаменитый дипломат, и пребывание его в Париже доказало, что за нос водить его нельзя было. Он во всех делах был себе на уме; вот и тут я попал в люди и сделался лучшим спутником посла, ехал с ним в его коляске; это, может быть, много помогло моему образованию; такая милость была даже первою завистью от нашей свиты, ибо в ней находились г. Новиков, г. Магницкий, и даже Николай Захарьевич Хитров, родной брат жены Колычева; все они позади в колясках, а я—неразлучный с посланником. Вам это разсудить: какая была моя планета—не знаю; желал бы с нею познакомиться, желал бы к ней прицепиться; но видно, причина та, что я и прежде сказал: молодец и лихой малый!

Вот мы 2-го генваря 1801 года отправились важно в Париж-"Une et indivisible", Ох, страшно казалось это слово! Как никого не слушаться, никого не почитать, ни закона, ни святыни! Но таковы буйныя головушки Французов. Как я выше сказал, мы поехали в генваре; лихо доехали до Мемеля: вы знаете, как ездят в Poccии; но вдруг нас повезли чрез Куришгаф берегом моря. Снега были столь велики, что по триста человек


215

разгребали дорогу, и наметанный снег был, конечно, в два, paзa выше, как в снежное время бывает на Валдайских горах. Мы в сутки делали по 40 верст. Прусские морозы также удалы, как и русские. Пристанища наши были скверныя, но чего в дороге не случится? Друзья мои, дай Бог однакоже, если вы пуститесь когда-нибудь вояжировать, чтоб для вас была гладь и благодать. От Мемеля до Берлина Пруссия несносна; но это не мое дело. Странна мне показалась неучтивость и твердость Пруссаков, и как нам казалось странным, после наших послушных Русских, встречать затруднения от хладнокровных Немцев! Не могу вам не разсказать, что с нами случилось. Это может послужить уроком, где говорят: не суйся в чужой монастырь с своим уставом. С тоскою и грустью тащились мы по глубоким снегам, и не имея возможности доехать до почтовой станции, полузамершие, как Французы в Poccии. Посланиик принужден был остановиться в прусской деревне у мужика. Ввалилась наша ватага с каретами, колясками, бричками и фургонами; взошли мы в избу в самую маленькую и тесную; на силу достучались хозяина; нам отворили дверь, и мы разместились как кто попал. Первая потеха была армия клопов. Хозяин, мужик Пруссак, с важным видом сказал своей жене Шарлотте или Амалии, истинно не помню: „Убери свою постель для посланника". С нами была кое-какая провизия; поужинав à la fourchette, отправились на боковую; думали заснуть, а от клопов были похожи на тех циплят, которых на вертеле жарят, переворачивая с боку на бок. С ожесточенным сердцем мы нашего гостеприимнаго хозяина проклинали и отдавали на съедение всем чертям. Посудите, друзья мои, хорошо ли мы сделали. Нам дали хотя скверный, но теплый уголок, без чего мы бы замерзли; но как благодарности в людяхъ нет, то и ропот нам не был диво. Наконец разсвело. Управляющий денежными расходами посольства, г. Магницкий, по утру, как мы уже собирались ехать, с трепетом подошел к г. Колычеву (не могу умолчать, что посланник наш был скупенек), и доложил ему, что хозяин за ночлег требует 20 талеров. "Как это можно!" расхорохорившись сказал Степан Алексеевич",— мы ничего не брали!" И надевая шубу, шел садиться в свою карету и хотел Пруссака усовестить:"Как это, дружок, ты хочешь 20 талеров за такой мерзкий ночлег?" Серьезный Немец отвечал: "Вчера вы этого не говорили, и я свою Шарлотту согнал


216

с места, чтоб вам дать постель, а когда пришлось платить, так и ночлег дурен. Отдайте 20 талеров cию минуту, а не то заплатите 40, а немножко погодя 80; я вас доведу до  100  талеров; вы не торговались, когда на ночлег приехали; к тому ж вы генерал и посланник русский". Вструхнул наш дипломат и Магницкому сказал по русски:   „Отдай  поскорее   дураку!" Я изумился, думал, как можно человеку, который сорок лет провел жизнь в Германии и Голландии, не знать, с кем он дело имел; да и к тому же, мы ехали на счет казны, и   кредитив наш и кошелек были во всей силе слова русские, то есть, большие. После такого урока мы опять тронулись   в путь  по   скучной Пруссии, и от Кенигсберга мы ехали хорошо до Берлина. В Берлине почти на неделю; мы отправились с Хитровым в Дрезден, чтобы посмотреть вся   редкости  такого   знаменитаго  города в художественном отношении. В Дрездене  жил   граф   Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский. Как Русскому  не явиться   к такому человеку? Покойный Александр Алексеевич   Чесменский приехал за мною и повез меня к старику. Не  могу   умолчать вам, друзья мои, что вечер этот чуть не сделался   для  меня Демьяновой ухой,   и  вот как  это было: Разфранченный и затянутый, приехал я к графу; мне тогда было 20 лет, следовательно, и молодо, и зелено. Граф меня очень милостиво принял, и на беду—это случилось в тот час,  когда гостям  подают чай. Тогдашний обычай нас, русских Вандалов, состоял в том что ежели чашку чаю выпьешь и закроешь,   то  значит:   больше не хочу; а у просвещенных Немцев был другой обычай:   надобно было положить в чашку ложечку, и это значит: больше  не хочу. Вот я выпил чашку и закрыл; минуты через две подали мне  другую;  боясь  отказать человеку, чтоб его не бранили, выпил и опять закрыл, и уже вспотел,   бывши стянут, как я уже выше сказал. О,   ужас!  является  опять  третья  чашка; боясь навлечь негодование, как я выше сказал, я и третью выпил. Наконец, является четвертая; как  пот  лил  с меня градом, я решился сказать: „Я больше не хочу". А он, злодей, желая себя оправдать, весьма громко мне сказал: „Да вы ложечку в чашку не положили". Тут я уже не  только  что  пропотел, но от стыда сгорел и взял себе на  ум—вглядываться что делают другие, а русский обычай оставить. И так, наделав глупостей, я воротился в Берлин, и мы тронулись вперед. Я раз-


217

сказал мое приключение посланнику; он, любя мена, стал  мне давать паставления, что мне, по истине и пригодилось.

Вот мы приехали во Франкфурт-на-Майне.  Ехали мы   чрез Кассель, и я видел славный загородный дом  старинных  рыцарских времен, и замок сей  именуется Вильгельмсгёге.   Во Франкфурте-на-Майне  явился к нам генерал-адъютант Бонапарта, граф Кафарелли; при нем адъютантом был капатан..1) в   последствии граф,  маршал  французских войск  и пер Франции; для конвоя же посланника прислан был полк кирасир; уже тогда Бонапарт стал показывать свою  силу,  и  во Франкфурте-на-Майне был гарнизон Французов. Вот по всей   доpoге до Парижа национальная гвардия выходила на улицы—кто с ружьем, кто с пистолетом, кто с саблей и даже с кухонным ножем и в костюмах, превышающих всякое воображение. Французский префект с красным шарфом через  плечо, за  ними мер и депутаты приветствовали посланника. Степан Алексеевич, видя таковую бурду, смеялся и удивлялся Французам, а всего более его сердило,  когда  к   нему  являлся  полковник,  который его эскортировал и называл его mon général. „Эки неучи", говорил он, „какой я général! Я посол!"  Приветствия  эти  крайне ему надоедали, и бывало, он в коляске когда заснет, то вдруг испугается, когда закричат: „Gare à vous!"    Не   могу  не припомнить при сем случае того, что случилось однажды в Петербурге. Графиня Шарлотта  Карловна  Ливен,  в   последствии  княгиня, была штатс-дамою при великих княжнах. Чинно и смирно водила она внучек к бабушке. Тогда караулы очень смирно отдавали честь; по возшествии на престол Павла   Петровича, внутренние караулы, так именуемые махальные, во все горло кричали: „Вон!" Графиня шла задумавшись, как  вдруг солдат закричит: „Вон!" Графиня испугалась, и подхватя юбку, ну—бежать, так что на силу остановили.

Наконец, мы доехали до Парижа, въехали в него вечером и остановились в приготовленном нам доме, некогда принадлежавшем одному из дюков, а во время революции дом сей был куплен за деньги Робеспьера с публичнаго торга и сделался уже гостинницею под названием de la Orange-Batelière. И так, мы в Париже, в блистательнейшем городе всего мира. На фронтонах всех домов было написано: Liberté, égalité, frater-

 

1) B рукописи: "Дижон" (?).


218

mté ou la mort". Кстати сказать о деньгах Робеспьера и о том, какова революция, и вот слова журналов французских: Сегодня город Париж в спокойствии и довольстве, фунт  хлеба  продается... 1). Париж  показался   большим котлом, в  котором что-то   скверное кипит.  Неистовый   народ показался  мне какими-то   зверями; не  нашел я той   опрятности,  которой   ожидал: народ в лохмотьях,  армия тоже. Надписи над домами вселяли ужас; как—вместо той  надписи "memento mori!" столько  значительной   для   человека, который,  конечно,  помня смертный час,   должен   стремиться   к  добродетели,   а  тут: "Liberté, égalité, union, fraternité ou la mort". Хорошо напоминание о вольности, но что она? Хороша   для   разбойников,  которым воля грабить в лесах и на большой дороге. Равенство—где оно? И может ли быть равенство там, где есть постепенность, как в чинах, так званиях и даже жизни; в обществах  соединение всех быть не может, ибо один дурак, другой  умник, иной гордец, иной подлец; какое же тут  выйдет  соединение всех? Непременно—винегрет, где с картофелем вишни, каперсы, оливки, огурчики, рыжики, грибки и прочее; тут не сыщешь ничего в хаосе салатника. Братство? Хорошо братство,   когда напоминают казнь, когда друг друга велят любить под   надзором палача. Вот вам, друзья, картина вольных Французов, модель просвещения! Скажите, сделайте   милость: везде месяца в 4 недели, неделя в 7 дней по примеру сотворения мира. Нет, Французы—умные люди: „На что нам воскресенье! Это  напоминает   святыню, праздники! Нет,  нам надобно три недели,  и каждая в 10 дней, так именуемый décades".  Бонапарт, ташеншпилер, зная Французов, стал их обманывать, пыль в глаза пускать: „Я де не король, а королей делаю, как  блины  пеку". И так, Французы были похожи на лягушек Крылова  басни: не были довольны чурбаном, ну—так вот вам  журавль!  Людовик XVI был добр, великодушен,  христианин.  Он бы послал войско, те бы всex Французов или народность разогнали. Скажи солдатам, как говорил Наполеон в последствии: „Все ваше!" и тогда Людовик не погиб бы на эшафоте. Ему советывали, но он, зная легкомысленность народа, думал: „Опомнятся,  не прольют невинную кровь". Бонапарт из простых прапорщиков сделался императором;  правда, в тогдашнее время революции

 

1) Здесь в рукописи очевидный пропуск.


219

можно было сказать: на безлюдье Фома—дворянин. Жозефина была уже не молода; прежде она была жалостлива и сделала связь с молодым Бонапарте, поддержала его деньгами, и наконец, сделалась императрицею; Бопапарт ее оставил, взял другую. Это, право, хорошо! Да где же религия? Эх полно, Французам не нужны храмы Господни, проповеди христианския; им были нужны театры. Это похоже на тех преступников, которым за час до смерти позволяли все требовать, что душе угодно, кроме свободы.

Казалось, Французы, как беснующиеся, хотели забыть свое горе, свой срам в вине и веселье. Подобно Еве, которая   при крывалась листьями,—они и это нашли скромностью: на что зто?— Француженки ходили почти нагия; это столь казалось омерзительным, что не знаешь, бывало, куда даваться. Мало того:   улицы, кофейныя, Пале-Ройяль были битком набиты непотребными: привязывались, приставали к проходящим, и казалось, порок был лучшее услаждение   Французов;  даже  театр Montausier 1) был позором для стыдливости, но по милости Французов был  битком набит. Кое-где проглядывали старинные французкие ancienne roche, но это были те, которые уцелели чудесами; молодые Французы, то есть, их поколение, были фошионабли, в обществах ходили в шляпах; учтивости двора французскаго  были  отосланы на галеры, а ласковость галерная  поступила  dans les salons  de Paris. Я даже имел честь быть у madame Récaimer в спальне, когда она лежала в постели (такова была мода); она  принимала всех как в гостиной: о tempora, о mores! Но Бонапарт, как кажется, поехал в Охотный ряд, купил  метлу, и  ну—выметать, но видно  оставил  щетку  или  метлу так   поистер, что Французов опять наладить мудрено!

Нас, Русских, представили Бонапарту, тогда бывшему первому консулу Франции; второй был Лебрен, некогда бывший адвокат, по нашему стряпчий; Камбасерес был третий консул; он был большой объедало, и лучший стол его к нему всех привлекал; впрочем, был ненавидим, даже сами Французы того времени находили его безнравственным: посудите, каков же был молодец! Бонапарт принял нас ласково до чрезвычайности, звал нас обедать; его обеды не продолжались более четверти часа. В театр ходил он между двух шеренг солдат; ложа

 

1) В рукописи: "de la Montanier".


220

его была запираема большими замками,   как  тюрьма.  Во  время декадов были большие парады; войска было много; этим публичным образом парадов Бонапарта показывал Французам: „вот я вас, только пикни!" а между тем солдатам разсыпал золото, а Французам бросал мишуру в глаза. Если дитя плачет, чем его забавить? На его колени, на рубашенку  набросают кукол, игрушек, пряников и opехов, и как бы он не ревел,   сейчас перестанет; так сделал Бонапарт: сейчас стал звать в декады после развода войск всех, кто  желал  видеть  его, во всякой зале стояло по баталиону, и казалось, солдат говорил; "Нутка, шевельнись!" В то время налетало послов и посланников, все ездило в Louvre   пo декадам;  карет  была бездна, народа, зевак бездна, а Бонапарт себе на  уме.  Театры   были восстановлены—прежней славы французскаго   театра;  например, поставлена опера „Армада"; она стала 200,000  франков,  и  народ веселился,  забывал горе и преступление;  „Panurge  à l'ile des lanternes"—также 200,000; обе эти пиесы  по   себе   глупость, но машины, декорум, танцы  восхитительны: чего еще более   для ветреных голов? Другие театры возобновляли; Вольтер, Расин и славный Тальма и Лафон   вырывали  слезы  у легкомысленнаго народа, который забыл их как льются. Другие театры—Vaudeville, Cité, Gaieté, Variété,  Porte-St-Martin всякий день  были битком набиты. Француз хотя не ел, а с зубочисткой в  зубах   6ежит в театр, диктует законы артистам, сам в свой ключ от сундука своего свищет напропалую. И так, Французам не давали спать как больному: тому давали  чрез час  по ложке лекарства,   а  Бонапарт  чрез  час  веселил Французов.  Не было уже крику: „A la lanterne!" Пресловутая guillotine снята; ее ставили, когда надо;  думали,  что  она наводит омерзение— неправда. Когда казнили устройщика адской машины, я  из  любопытства   пошел посмотреть à la place de Grève. Тысячи народа там были, и я не дошел за две версты. Посудите о Французах! Этот спектакль им не опостылел тогда, когда она стояла в течении десяти лет и столько унесла  жертв,  большею частию невннных.

Жозефина принимала по вечерам. Дамы стала одеваться, хотя все-таки были полураздетая; завелось какое-то приличие, желание... Первый консул являлся на минуту. У madame Récamier были вечера, балы, и мало по малу остервенение приняло вид образованности. Министры по повелению Бонапарта давали балы; начали


221

щеголять, славно одеваться; появились мундиры, по всем швам шитые серебром и золотом. Вы, может быть, не поверите, друзья мои, что я нераз таицовал с Гортензией, после бывшею королевой. В дружбе был я с   Евгением   Богарне,  в последствии бывшим вице-королем Италии. Он был полковником des guides, а я был полковником гвардии. Одни года молодости и ласка его к  Русским была такова,  что   мы   любили его и были не разлучны, а именно из Русских: я, князь Михаил Петрович Долropyкий, в последствии генерал-лейтенант, храбрый генерал и убитый в войну со Шведами 1); барон Шепинг, умница и стрела; граф Тизенгаузен, родитель жены посланника графа Фикельмона. Неразлучность наша и время, которое проводили мы  в  веселии, безпечности, весьма мне напоминают, что молодость есть великая вещь и отрада.

Чтобы капризную лошадь привести в послушание, должно употребить меры кротости. То так и взялся Наполеон.   Он,   возмутивши Французов, все-таки оставил слово liberté, тогда как это сделалось пустой звук, и для того в anniversaire революции задал большое празднество. Для народа была воздвигнута cocagne, давали  яства даром,  вино даром, и театры  без  платы.   В Champs Elysées устроены были разныя народныя увеселения: на площади Людовика XV построено было несколько галлерей как для разных посольств, так и возрастающего двора при первом консуле. В одной из галлерей был оркестр из 500 человек музыкантов; оркестром дирижировал славный Крейцер, а Роде играл первую скрипку. Правду сказать, на выдумки Бонапарт был гений. На сем празднестве было полмиллиона народа. Уже с утра на улице не было ни одной кареты, ни одного кабриолета;  везде горели транспарантами картины вольности, но   уже  видно  было, что эти транспаранты скоро погаснут. Никто не кричал: „Vive la liberté!" a все кричали: „Vive Bonaparte!". Блистательный фейерверк превосходил всякое воображение;   но  на возвышенной горе славный Гарнерен  пустил аеростастический баллон, и с фейерверком. Подобное  зрелище  мудрено   описать. В  небесах, в темную ночь проявились метеоры, каскады, фонтаны, римския свечи; все это в вышине казалось необозримо. Народ остался доволен, а Бонапарт тем довольнее, что готовил  гранитную твердыню

 

1) Письма князя М. П. Долгорукаго, относящиеся ко времени его пребавания в Париже, напечатаны в Русском Архиве 1865 г. ст. 1305-1326.

 


222

на земле Французской и сам думал: "Теперь я вас дурачу, а потом поведу к славе!" Действительно, завоевания его были так скоры и блистательны, что по всей истине, он был гений, но верно у него, как у всех ученых, ум за разум зашелся.

Вот я в Париж!, живу, живу да поживаю, влюбляюсь и волочусь, и ей, ей, не лгу: давнее время напоминать уже не имеет очарования. И так, я прибыл восемь месяцев в Париже, отправлен был с депешами к новому государю императору Александру Павловичу, тогда возшедшему на прародительский престол. Старик мой дипломат не велел мне сказывать, что я еду курьером, но что я возвращаюсь в Россию и должен заехать к отцу; а первый консул хотел со мною писать. Сожалея о том, что я не прямо еду в Петербург, он мне сказал, что пошлет своего курьера. И так, я отправился в августе месяце обратно. Приезжаю в Франкфурт-на-Майне и останавливаюсь в гостиннице. Мне следовало получить деньги от банкира Бетмана, но он был на охоте, и следовательно, я должен лишние сутки пробыть до его возвращения. Встаю рано но утру, подхожу к окошку и вижу, какъ у колодца накачивают воду в русский черный чайник; ну—черный чайник, стал он мне дорог, червонцев 70! Но сердце мое забилось, как увидел родимый чайник. И так, я говорю человеку, который чайник держит: «Любезный, ты Русский?" „Русский, сударь!" „Чей ты?" .Адмирала Сергея Ивановича Плещеева". „Как он здесь—один?" „Никак нет-с, с Натальею Федотовной". Cepгей Иванович был доблестнейший любимец Павла Петровича и приверженнейшая особа к имлератрице Марии Феодоровне. Надев на себя мундир, я к нему явился. Радушный прием Русскаго всем пзвестен: „Останься с нами обедать, а Наталья Федотовна купит гостинцу, и ты отвези его к Ея Величеству". Я отобедал; Бетман возвратился; а получил деньги, купил безрессорную бричку и отправился. Приезжаю в Ганау; почтмейстер с усмешкою мне говорит: „Французский курьер проехал; приказал вам кланяться и очень рад, ежели вы во Франкфурте повеселились". Тут у меня ноги подкосились: французкий курьер впереди, a pyсский поехал его прежде! Стыдно русскому сердцу, но я громов сынок, на штуки горазд! Плативши червончиками всем почталионам, а моего курьера обогнал, и как вы думаете? В Петербург приехал тремя днями прежде. О, деньги, деньги, вы чудеса творите! В

 


223

Петербурге я не застал Дюрока: он приезжал поздравить государя императора с возшествием на престол; а мой французский курьер ехал с тем, чтоб просить дозволения Дюроку быть на коронации в Москве. Вот какова дипломация: из дипломатическаго пустяка Дюрок не был на коронации. Наконец, я явился к государю, отданы депеши, и вот—всем моим разсказам и путешествиям 1801 года конец.